Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Сад

© Кожевникова Надежда

Руки у старика были пестрые, сплошь в рыжих пятнах, и как бы горбатые, скрюченные в суставах. Он мог подолгу на них смотреть — смотреть, смотреть, ничего не делая. А еще смотреть в окно: шли люди, ехали машины, собаки пробегали улицу наискосок. Все это было интересно. Ему в последнее время многое стало интересно, чего он раньше не замечал. Смотрел и ни о чем не думал. Оказалось, что так можно — не думать ни о чем. И ничего не делать. И ничего не хотеть. Это было прямо-таки открытие. И оно отвлекло его как-то от потерь, пережитых в недавние годы: смерть брата, потом жены. Потом... Ему уже нечего было терять. Дочь жила в другом городе, и, конечно, ей придется его хоронить, так что пусть она и беспокоится.

Не получилось умереть раньше жены. Но скоро он ее догонит — сколько осталось — год, полгода?.. Ждал: бездумно, лениво, без всяких тревог — наступления своей смерти. Иной раз казалось — вот она, уже в нем. Пальцы холодели, и ноги становились тяжелыми, как бы налитыми чугуном. И тогда он оглядывался назад, на свой дом, у ворот которого сидел на лавке. Видел запыленные, как бы запотевшие изнутри окна, а дальше взгляд его сквозь стены проникал вовнутрь: там были неубранные холодные комнаты, запустение и одиночество, наступившие сразу после смерти жены.

Казалось, все это происходит вовсе не с ним. И что он это уже когда-то видел: с его ли матерью, с отцом ли — их старость и старость других людей, в которую вступаешь сразу, только родившись. Чужая старость еще в детстве, юности предупреждает тебя, но пока, до времени, ты проходишь мимо. А потом, постепенно, по каплям, жизнь высасывает силы, надежды, сопротивление в тебе — и вот ты уже готов. Ни старость, ни смерть не кажутся противоестественными— живешь со стариками и сам старик.

...Его жена носила пестрый в цветочек передник, облинялый, стискивающий грудь — так он ее в этом переднике и запомнил. И все время она что-то готовила, возилась у плиты и, когда он входил на кухню, поднимала к нему раскрасневшееся лицо с обеспокоенным, нетерпеливым выражением. Как знакомо! У всех людей, вокруг на лицах читалось такое же нетерпение: все они куда-то спешили, все хотели успеть... Жена всегда была чем-то занята, важным — так он привык думать. Иногда, для виду, советовалась с ним. Но он был плохой советчик. Либо его незаинтересованность раздражала жену, либо он высказывал такое, что явно противоречило здравому смыслу. Вообще он был тяжелый, трудный человек. К примеру, упрямо не желал признать жениха дочери, хотя доводов не имел никаких. Конечно, жених таки стал дочериным мужем. Но первое, так сказать, официальное знакомство прошло для семьи мучительно. Старик— тогда он еще был пожилым, но вполне крепким мужчиной — затеял вдруг, совсем некстати, какой-то отвлеченный разговор о смысле жизни, о том, что ничем не заполняется эта страшная пустота, если живешь без цели. А как, где ее, эту цель, найти? Опьянение молодостью слетает, и понимаешь, что существование твое ничтожно. Ничему живому не дано испытать таких мук, как человеку, когда он сознает, что ничего-то истинно высокого ему не открыто. Так, может, лучше и не думать об этом, не искать? И внезапно, как на допросе, взгляд на мужа-жениха. «Вам, молодой человек, приходилось испытывать такие чувства?..»

...Был очень вкусный нежный куриный бульон, и пирожки жена испекла — фирменное свое блюдо. И вино она к столу подала, узнав, что будущий зять не пьет водку.

Старик — повторяем, тогда он еще не был стариком — вглядывался из-под мохнатых бровей в лицо улыбчивого, общительного молодого человека, сидящего напротив.

...А может, противоречие, неудовлетворенность, эта самая душевная маета — может, вовсе не всем людям такое свойственно? Может, у других — вот бы с такими познакомиться — покой и гармония в душе? Что они, секрет какой-то особый знают? Или... «Кстати, Леонид Борисович,—доброжелательная улыбка мужу-зятю,— вы энергичный человек? У Пушкина в «Сцене из Фауста» — помните — как Мефистофель мельтешится? Все время занят, занят, занят! Может, поэтому он и счастливей, чем Фауст?.. О, это большой риск, насильно себя остановить, выскочить из общей карусели. Вот тогда тоска за горло и берет...»

...На второе дали жаркое с грибами. Вкусно... Когда жена разливала на кухне кофе, а он зашел туда взять спички прикурить, она сказала, что Леонид Борисович намерен увезти Люду в Москву, там у него двухкомнатная квартира. Он молча слушал. Жена сказала: «И кстати, он в Люду влюблен». — «А! — протянул он, выпуская дым.— Тогда конечно...

Дочь была оживлена. Но он уже не раз видел подобное оживление. И не только когда в дом приходили молодые люди, но и когда появлялась у нее обновка или предстояло какое-то увеселение — «пра-а-аздничек», как она говорила, растягивая долгое «а».

...Ну, в общем, поженились. И уехали. Остались они с женой одни. Был дом и сад — жена там что-то выращивала, а он сидел на лавке в тени, и над ним было высокое, как бы вогнутое вовнутрь куполом, небо. Жена упаковывала в ящике прозрачно-восковые, точно муляжные яблоки — такие стояли в застекленном шкафу в биологическом школьном кабинете,— оборачивала каждое бумагой, чтобы не побилось, несла на почту — дочери отправлять, в Москву. «У них же наверняка это есть,— ворчал старик.— Морока только тебе, да и ей — идти получать посылку».— «Ничего,— жена всегда все делала по-своему.— Из своего сада — не сравнить».

Сад... Он был сейчас совсем запущен. И это тоже уже случалось — в его ли жизни, в чужой? Умирали люди, и зарастали садовые аллеи, и деревья, взрываясь по весне белым цветом, больше не приносили плодов. И чего печалиться? Все это уже было, было, и садов оставалось все меньше на земле...

Когда-то — ну не так уж давно — он преподавал детишкам в школе географию. В младших классах они еще не столько за отметками гнались, и было отрадно видеть их глаза, загоравшиеся любопытством. Даже звонок на перемену не сразу пробуждал их от того колдовского, завораживающего состояния, которое внушал им высокий костлявый человек в темном пиджаке, державшемся на его плечах как на распорках. Звонок звенел, и человек, досадливо морщась, говорил: «Идите побегайте». А сам шел в учительскую и садился к столику у окна: там качалась от ветра, как пьяный, верхушка старого клена.

Самые толковые его ученики обычно разъезжались, устраивались в крупных городах. А те, что жили по соседству, мало его интересовали. Он вообще к взрослым людям интереса не питал: вырастая, ученики утрачивали, ему казалось, ту непосредственность, своеобразность, какую он в них в детстве находил. Что касается благодарности, то он ее ни от кого не ждал. Учительскую профессию, как и всякую другую, выбираешь сообразно своим вкусам, своим влечениям. И почему тебя за это должны благодарить? Жить, работать в расчете, что твои затраты когда-нибудь окупятся? Какая нелепость. Что он давал? То, что было у него в переизбытке — знания. Он прямо-таки нашпигован ими был: легче, казалось, вспомнить цитату, чем высказать самостоятельную мысль. Невероятная зрительная память — любой текст страницами запоминал. Поначалу такая способность радовала, потом, с годами, он понял, что свое в этом есть коварство. Искушение как можно больше всего узнать, запомнить — как его преодолеть и где поставить предел? В своем роде мания жадности, как у Скупого рыцаря. А смысл? А цель? Он был и остался учителем географии в средней школе. Честолюбие, элементарное желание как-то продвинуться, преуспеть было задавлено этим грузом знаний. Мертвым, не нужным никому, и ему самому в первую очередь. Но он продолжал читать и выписывать какие-то цитаты — из истории, биологии, биохимии, психологии медицины, — точно еще одна жизнь будет ему дана, и вот для нее, для той главной жизни, он сырье и готовит.

Вся комната его была забита книгами с закладками, вырезками из журналов, газет. Внешне это был кабинет ученого — но ведь он не написал самостоятельно ни одного слова! Ни одной самостоятельной мысли не высказал вслух. Все пересказ, пересказ! Все справки, сведения — подсобный материал к той жизни, которую ему не суждено прожить.

Когда началось их с женой отчуждение? В тот ли далекий период, когда они только поженились и он, студент Киевского университета, в фуражке, так идущей к его узкому, по-южному смуглому темнобровому лицу с чуть длинноватым носом и небольшим, твердым (ему казалось, волевым, а другим — скорее надменным) ртом,— он, студент, покупал на всю свою стипендию книги, в то время как его жена, только-только закончившая гимназию, вообще не имела никаких средств. Вначале она не смела возражать, что он так решительно расправлялся каждый месяц с их семейным бюджетом,— он был на пять лет старше, и она робела перед ним. Но со временем ей уже потребовались объяснения, почему он ни о ком, кроме как о себе, не думает, и пусть хотя бы объяснит, ради чего нужно идти на все эти лишения: может, он какую работу ученую готовит, может, книгу, исследование, открытие ему предстоит?

Он почувствовал себя оскорбленным. Что от него требуют — расписку? Закладную, чтобы он подпись свою заверяющую поставил в том, что обязуется к такому-то сроку, в такой-то год принести в клюве славу, деньги, положение?! «Это тебе не ипподром,— сказал он жене.— Нечего на меня ставить, как на заездную лошадь. Могу выиграть, а могу и нет. Никому ничего не обещаю».

...А потом тихий — тогда еще говорили — провинциальный— городок. Домик, ставенки с вырезанным сердечком. У него — преподавание детишкам в школе географии, к которой его из всех наук меньше всего влекло. У жены — сад. И цвели на клумбах необыкновенные цветы, и сами клумбы были какой-то странной, авангардно-кубической формы. Он снисходительно следил за садоводческими ухищрениями жены: подстриженный кустарник, аллейки с гравием — вся эта искусственность ему не нравилась. И он был рад, что зарастает, дичает теперь сад. Таким он был ему ближе.

Он стал неряшлив. Некому было теперь за ним смотреть. Люди сокрушались вслед: «Как опустился...» А он чувствовал тайное счастливое освобождение, оттого, что теперь, когда он в горе, никто не станет его упрекать и что бездеятельность его можно считать следствием вполне понятных всем людям причин. Раньше приходилось выцарапывать, отвоевывать себе такое право. В этом споре он прожил все годы с женой; она не переставала чего-то от него ждать. И, убирая его кабинет, перекладывала книги все с тем же прежним благоговением.

Еще была дочь. Никому он столько не рассказывал, целыми вечерами читал вслух — и какие великие, мудрые книги! — видел загоревшиеся любопытством ее глаза и был счастлив, счастлив! Но вот дочь выросла. И оказалось, ничто из этих мудрых, великих книг не задержалось в ее памяти. Вышла замуж за человека, в котором даже ребенок, даже с детским, сложившимся по сказкам братьев Гримм и Перро опытом, мог бы распознать ничтожество. А она... А впрочем, ее дело. Недавно вот прислала письмо, сообщила, что хочет на лето привезти к нему внучку. Он не ответил — знал: уж коли решила, значит, привезет.

...Внучка приехала со свекровью, матерью дочериного мужа. Старик сразу в ней кого-то узнал: он теперь все лица путал, потому что все они для него были как одно. Эта отсыревшая, вялая, бледная кожа, взгляд потухших, обесцвеченных глаз — шестидесятилетняя женщина, чья-то мать, чья-то бабушка.

Она попыталась навести в доме порядок. Старик равнодушно следил, как она возится в комнате покойной жены, переставляет мебель, снимает с окон пропылившиеся занавески, а потом пытается их повесить, с трудом подняв над головой тяжелый металлический стержень.

Николай Николаевич! — позвала женщина жалобно.— Помогите, одна не удержу.

Он пошел, принес лестницу, закрепил стержень в пазах. Женщина с удовлетворением огляделась.

Хорошо, правда? —спросила, призывая его к сообщничеству.

Он кивнул и вышел в другую комнату. Распахнутое окно выходило в сад. Он облокотился на подоконник. Выражение лица его сделалось мечтательным: хорошо, что никто его в этот момент не видел и что он сам не мог себя увидеть со стороны. Здесь, в этом городе, все его знали — так, как он себя на людях проявлял. Но было еще невыявленное: подспудное, что он хранил и что стало под конец бесполезным,— кто мог об этом догадываться? Да и он сам не забыл ли?..

...Книги... Он брал их с полки, прикрывал томик ладонью, потом — точно открывая дверцу клетки с редкостной птицей — осторожно, медленно листал страницы, близоруко вглядываясь в текст. Его пальцы с плоскими, желтоватыми от табака ногтями чуть-чуть дрожали. Нет, не от старости! Он и в молодости так книги листал: бережно, нежно, лаская... Исчезнувшая вдруг книга вызывала у него такое тяжкое чувство потери, что он буквально заболевал. Но кто потом станет хранить его собрание? Он старался об этом не думать. Было ведь еще одно очень ценное наследие — его память. И во владение ею не сможет вступить никто. Сколько там осталось неиспользованного, неизрасходованного! Сокровищница... Или нет, скорее оловянная копилка, фигурная — такие продавались на базаре: кошки, собаки, с повязанным на шее бантом и прорезью для опускания монет. Копилка курьезных фактов, знаний — всего, что он за целую жизнь насобирал. Да все медяками, по мелочи, и даже мороженого не купил...

Окно было распахнуто в сад. Разросшийся куст сирени заполз в комнату: увядшие скорченные звездочки поржавели, попадали на стоявший рядом письменный стол.

В молодости он был худ и ловок, но давно забыл то свое прежнее тело, забыл легкую подвижность в нем. Теперь каждый шаг был связан с натугой, с усилием: ему казалось, он слышит в себе, как в рассохшейся старой мебели, какой-то скрип. Но голова, но мысль, но память работали, как и раньше, безукоризненно. И, точно юноша, гордый своей отличной спортивной формой, он вызывал в памяти целые страницы, куски текста, поэмы, стихи — это было почти физическое наслаждение.

Старик сел в излюбленное свое кресло у окна. Лицо его хранило все то же, как бы припечатавшееся за последние годы к его чертам, хмуро-сосредоточенное выражение какой-то ожесточенной печали, которой и почувствовать-то нельзя. Не допускал он людей к себе, не дозволял им сочувствовать. Сидел и глядел в сад. А губы, замертвевшие в долгом молчании, его губы произносили слова — чуждые им, чуждые его лицу, чуждые всей прожитой его жизни, но сейчас самые точные, верные, единственные:

Дни сочтены, утрат не перечесть,

Живая жизнь давно уж позади...

Окно выходило в сад — здесь, в городе, много было таких садов. Маленький город — в нынешнем своем состоянии умирающий: либо в нем самом изнутри, как фонтан нефти, забьет новая жизнь, либо поглотит, растворит его в себе большой, все более разрастающийся, современный, индустриальный центр. Но старик это уже не увидит. Он умрет в городе узких неасфальтированных улиц с деревянными домами, осевшими к земле,— и будущее его не беспокоит. Вообще его больше не беспокоит ничего.

А чужая женщина, считавшаяся почему-то его родственницей, хлопотала, что-то переустраивала в доме. У нее был такой же озабоченный, как у его покойной жены, взгляд. И кажется, она старика побаивалась. Внучка тоже его сторонилась. Сколько ей было, четыре, пять? Лицо ее кого-то напоминало, наверное, дочь. Такие же белые, собранные со лба в тоненькую косицу волосы, загорающийся любопытством взгляд голубых глаз. Нет, теперь его уже этим любопытством не обманешь! Он знает, чем завершается оно. Пусть живет, пусть играет здесь в саду — ему никакого дела. Потом приедут ее родители и увезут девочку в Москву. И вряд ли им еще раз суждено увидеться: он не намерен здесь задерживаться.

К внучке приходили соседские дети. Из сада он слышал их смех: все в детстве так смеялись. С приездом внучки в доме появились новые вещи: яркие надувные мячи, куклы, лоскутья, в которые она своих кукол пеленала. Старик осторожно эти предметы обходил, будто они могли представлять опасность.

...Дети играли в лапту. Перед домом, выходя на проезжую часть, была площадка. Старик сидел, как обычно, на лавке и читал вчерашние номера газет. Иногда он поднимал поверх отпечатанного текста взгляд и видел взлетавший ярко-красный мяч и счастливое лицо внучки, азарт, веселье в ее глазах. Она была среди детей самой ловкой. Старик думал: «Неужели эта жизнерадостность, эта счастливая способность отдавать и брать от жизни все, что она может дать, обернется позднее в сытое, легко удовлетворяемое желание «пра-а-здничков», обновок, подарочков — и больше ничего не потребуется, ничего?!»

Ярко-красный мяч взлетел над ребячьими головами, выкатился на дорогу — дети завизжали: «Держи!» Из-за поворота выполз грузовик — именно выполз, будто в кадре, заснятом рапидом, медленно, надвигаясь, — грузовик, доверху нагруженный свисавшими из его кузова почти до земли досками. Внучка — она делала все быстрее других детей — бросилась машине наперерез, к мячу, неподвижной мишенью застывшему на середине дороги...

Старик успел увидеть перед собой как бы вздыбившиеся толстенные рифленые шины грузовика, потом — ослепляющий, вспоровший его внутренности удар. Последним было — лицо внучки. Он понял, что она в безопасности.


© Кожевникова Надежда
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки


Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2021 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com