Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Частные беседы (повесть в письмах) 11-17

© Васильева Ксения 1983

ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Дедарик, дедарик, грустно мне, дедарик. Читал ты письма Ф. М. Достоевского к юной жене его Анечке Сниткиной? Если не читал, почитай на досуге. Удел всех старых людей — тревожиться, беспокоиться, тосковать. О том, что будет. Мы больше, естественно, понимаем, чуем, как собаки, а если еще и воображение... У Ф. М. с Анечкой была разница в 25 лет. А женился он на ней, когда ему было сорок восемь. Ну да ладно, о чем это я... О другом хочу написать. Ну и крутит жизнь, ну и заворачивает! Интересно даже. Худо, тяжко, а интересно. Раньше, в молодости, ничего этого не понимаешь, никаких связей не ощущаешь, никаких поворотов не просекаешь, никаких стыков, значений подспудных не обнаруживаешь — интересно жить, и точка! А теперь вдруг ясно все предстает — откуда есть что пошло. Помнишь Катю Ренатову? Мою ученицу, акселератку с черными сигаретами и английским секс-покетбуком? Наверное, вспомнишь. Ко мне приходила еще ее мать — Анна... Ну? Вспомнил? Так вот. Катю Ренатову в оглобли ввести невозможно. День — лучше, день — хуже. Жалуются все. Даже милейшая Лариса Ивановна. (Кстати, о ней. Отношения у нас с нею самые распрекрасные. С ее стороны с некоторой долей кокетства, с моей — с самой что ни на есть галантностью. Она, мне кажется, вовсе на меня не рассчитывает, мне, дураку старому, показалось. Но это к слову.) В общем, просили меня на Катю повлиять, дескать, она меня одного уважает, на моих уроках сидит тихо — что верно, то верно. Слушает или нет — не знаю, но не шелохнется. Нельзя же перед партнером по танцулькам в грязь физиономией... Как полагаешь? Но короче и еще короче. Я решил с Катей все же поговорить серьезно, дома, когда ее Ани нет. «Тет на тет». (Помнишь, кто так говорил? Наш географ — бешеный Игорь: «Барбашин, мне с вашими родственниками тет на тет надо встретиться!»)

Отправился я после уроков следом за Катей. Она шла на довольно большом расстоянии от меня, впереди, по бокам два поклонника, — ражие парнишки в джинсах. И чем ближе было к ее дому, тем смущеннее я себя чувствовал: преглупое это занятие — идти в гости к молодой девице неприглашенным и для того, чтобы говорить с нею об успеваемости и поведении. Шаг мой стал неуверенным, и я даже стал подумывать, что лучше уж как-нибудь пригласить ее к себе (на кофе??) и побеседовать «тет на тет».

Пока я думал, исчезла моя Катя и ее поклонники, и я с облегчением решил не ходить к ней «в гости». На подобную девицу такой визит только в обратную сторону подействует. Прохожу мимо подъезда — шасть!— выскакивает Катя и хватает меня буквально за рукав. Я оторопел, как ты понимаешь, а она тянет меня и бормочет, что давно хотела меня пригласить, что у меня была, а вот теперь я должен зайти к ней (карты в руки!). Я, конечно, посопротивлялся для прилику и пошел. Она по дороге говорит, говорит, что мамы нет дома, а то она слова не даст сказать (это уж я знаю!), что дома одна бабушка, что маг починили, что...

Очень в этом доме респектабельная лестница, поднимаешься, как к трону. И дверь в квартиру значительная — двустворчатая, обитая чем-то достойным. Входим в огромную переднюю, круглую, с зеркалом посредине и диванами по бокам, по-моему, там даже телевизор стоит в нишке. Катя крикнула куда-то в недра квартиры: ба, это я! И провела меня в свою, видимо, комнату. Не очень большая, но при всех «регалиях»: проигрыватель с магом-комбайном, стенка с книгами и безделками, кресла, картинки на стенах. Это я, — сказала Катя, и тогда я к картинкам присмотрелся, сначала они мне мазней показались. Катя стояла молча, тихо, не дыша. Я в картинках не очень разбираюсь, хотя у меня приятель художник, но тут что-то проглядывало, не мазня оказалось. Пейзажи. Замысловатые. Все решено концентрическими кругами, линии очень яркие, будто разномастные, это и создает впечатление мазни, а всмотришься — и деревья, и птицы, и горы, и храмы. Ничего даже как-то... Я долго рассматривал картинки, и Катя наконец тихо спросила (даже робко, что меня удивило...): не нравится?

Я ответил честно, что пока сказать ничего не могу, да и не очень разбираюсь, но что-то меня задело, хочется смотреть и понять. Катя запрыгала, захлопала в ладоши (она очень непосредственна в проявлениях, то ли натура, то ли дань моде — этакий бэби до ста лет...). Она сказала, что дома никто не понимает ее живопись, а ей так интересно экспериментировать, что получится из кругов и элипсов и других форм круга. Потом она убежала готовить кофе, а я сел в удобнейшее кресло и понял, что я не знаю, как мне начать с нею разговор, как избежать назидательности — с картинок? Что, мол, вот для призвания, для мечты, надо хорошо окончить школу... Это верно, но так нельзя говорить с современными детьми, да и не дети они. А Катя в недрах квартиры кричала: ба, где мои кофейные чашки, опять мазер забрала (мазер — это второй английский, их английский, шутовской: шузы — ботинки, герла — девушка, даже «трузера» — брюки, вот так, старый...) Вскоре она вбежала с коробкой и выгрузила кофейный прибор, одну чашку выронила, разбила, зашвырнула ногой осколки под кресло... Я было хотел ей помочь, но тут вошла бабушка Кати.

Витвас, это была Юлия Павловна. Я сразу ее узнал. Вот почему эта история вспомнилась мне, когда я увидел «Анечку». Я учуял в этой цыганской даме бывшую белобрыску лет десяти. У меня сразу восстановилось все: у Юлии Павловны, милой и приятной, была дочь, толстая белесая, несимпатичная надутая девчонка, ее звали Аня, Анечка. Юлия Павловна часто говорила с нею по телефону. А муж у Юлии Павловны был дипломат, и она потом с ним уехала за границу.

Итак, Вит, вошла Юлия Павловна. Она была узнаваема, но все другое! Она не потолстела, не исхудала, но все в ней потухло, увяло, сжалось, поблекло. Какой это ужас, дорогой мой... ЕЕ прелестные пышные белые волосы теперь стали серыми, перестали виться и неряшливо вздымались вкруг блеклого, болезненно белого с тонкой кожей лица. Я все это увидел сразу. На ней было синее в горошек платьице, милое, но какое-то приютское, сиротское, не знаю, как даже сказать, и что-то во всей ее фигуре было приютское, или бесприютное. И робкое. А какой она была милоуверенной тогда! Бог ты мой! (Мне тяжко все это писать, хотя ведь я мог восторгаться Александрой Яновной и пришел в ужас от Юлии Павловны...) Катя меня представила, но как-то небрежно, раздраженно, и я понял, что это тон отношения всего дома к Юлии Павловне. Я поклонился и решил не признаваться, так легче, ведь я изменился, наверное, больше. Но она меня узнала, Вит! В глазах появилось выражение страха, ужаса даже, и встали слезы. Она стала поправлять серые пряди волос, забирать их за уши, но что-то сразу поняла, вдруг улыбнулась любезно, не сказала ни слова и вышла. Я был убит. Потрясен.

Твою бабушку зовут Юлия Павловна? — спросил я Катю, хотя знал ответ.

Да... — удивленно ответила Катя.— А вы ее знаете?

Нет, — слишком отрезал я, пожалуй, но иначе не мог. — Просто мне говорили.

Это было последнее, что я смог из себя выдавить. Вот тебе и беседа. Я молча пил кофе и прислушивался, как за дверью иной раз шуршали тихие шаги. За стеной, в полном одиночестве (я вдруг ясно это понял), существовала, доживала старая бесприютная женщина, которой я один вечер (или больше?) обладал и в которую был влюблен. Зачем пошел я к Кате Ренатовой, что надоумило меня пойти к ней, я шел сюда, как будто мне надо было сюда прийти. Зачем? Я не хочу, Вит, видеть это бедное существо! Я ЗНАЮ, как к ней относятся, в четверть нормального человеческого отношения. Потому-то ты и любишь своих «стареньких девочек».

Катя притихла. Наверное, у меня был злобный вид. Я сам это чувствовал, но сделать с собой ничего не мог. И молчал. Только когда Катя попыталась что-то шутливо сказать о своих двух провожатых, я вдруг сорвался и разъяренно заявил, что она может выходить замуж за любого идиота, который только и мечтает, что о загранке, это ее дело, но если она это делает из меркантильных соображений, то она просто не стоит никакого и ничьего уважения, потому что выше любви нет ничего. Так примитивно, неумно и выспренне я выразился. Да еще и постучал костяшкой пальца ей по лбу. Непроизвольно. Мне хотелось ей сделать больно. Но она почему-то не удивилась и не оскорбилась, а пробормотала, что исправит двойку по литературе. Я встал, не допив кофе, ушел и на прощанье еще сказал, чтобы она все-таки хотя бы один раз в день причесывалась. Вот так я провел «воспитательную» беседу. Хорош?

Я вдруг ополчился против них всех, молодых, рациональных, а вместе с тем пасующих перед истинной жизнью, мне хотелось их ругательски ругать, даже бить. Впрочем, что я о них знаю, меньше, чем кто-либо. Детей у меня нет.

Все, мой милый, все...

P. S. Она теперь одна. Дедушка Кати умер давно, за границей. Он разбился на машине где-то в Италии, странным образом. Ехал один, спешил с какой-то пресс-конференции, Юлия Павловна была очень больна, у нее была тяжелейшая пневмония, он и поехал один, поздно. Аня жила в Москве, уже взрослая. Юлия Павловна оставалась только с экономкой, испанкой. Он спешил, мчался и не доехал. У Юлии Павловны был кризис, температура 40, она ждала, ждала единственного здесь родного человека, плакала, дрожала, а утром пришли к ней и все сказали. Она еще долго болела, и нельзя было везти ее в Москву. Приехала Анна, была там с ней, а потом они уехали. Юлия Павловна поправилась. И вот стала жить со своей семьей: дочерью, ее мужем и внучкой Катей Ренатовой. Так вот, Витвас...

Привет, спокойной ночи.

ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

А время идет, не ждет никого и ничего, и, Витя, я уже второй раз видел Прекрасный Предмет моей любви. Все вдруг отошло на второй план — все горькие встречи и происшествия, все — перед ликом любви самой. Как заговорил! Но это правда. К сожалению или к счастью, — не знаю. Но не стану утомлять тебя абстракциями. Точно опишу нашу встречу, потому что она, эта встреча, вбила последний колышек в мою пустошь. Ты ведь был у моей сестрицы? Помнишь ее квартиру, ее приемную? С ковром, который она притащила откуда-то из своих поездок. Во всю «приемную». И все входят туда в «музейных» тапочках, которых полным в ящиках для обуви. И все тапочки тоже откуда-то привезенные — дамам — на золотых ремешках, мужчинам тоже на ремешках, только простых. Так что конфуз, если на носках, извините, дыра, как может случиться у меня, холостого старого джентльмена. Ну-с вот, у сестрицы опять какой-то сбор по поводу ее успеха как архитектора, памятник, вернее фундамент к нему, хорошо рассчитала и получила вместе со скульптором премию. Я вовсе не думал, что встречу там свою птичку, вхожу, смотрю — джинсики голубенькие, волосики коротенькие торчат на затылочке и профиль, как бы ты сказал: носик, ротик, оборотик... Понимаю я все, но... Но освещено все это для меня светом Вермеера Дельфтского, и все тут. Она бросается ко мне: здравствуйте, я так рада! Я тоже рад, старый олух, и не могу этого скрыть. Рад сам, рад ее радости, рад, что мы увиделись и сидим визави. И я с наслаждением смотрел, как она ест, пьет, вертит головкой, движется, крутится, болтает, стреляет в меня голубенькими глазками. И видел идеальную гармонию движения. Впервые в жизни. Освещенную и освященную юностью, зрелостью и любовью. Эта любовь — магнитная тяга к прошлому, тоска по невозвратимости его — юности, детства. Это странное чувство по своей консистенции и необоримое по силе. Не испытал ты его, Вит, и не надо, право! Оно глобально, это живое, бьющееся, как целый организм, ощущение себя новым и счастливым, счастливым этой тоской незавершенности, никогда не завершенности. Это не болезнь, Вит, нет, не болезнь. Это новое состояние, которое еще требует изучения. В нашем возрасте человек на пределе всего, и прежде чем впасть в растворение, нужен лишь крошечный огонек, спичка, чтобы полыхнуло. А предмет выбирается произвольно, тот, кто попадает в скрещение, перекрещение излучений мятущейся души нашей. Но сам предмет? Аморфен ли он? Скорее — да, увы — да. Но есть один час, мгновение, когда твоя душа особенно разверста, а клубление страстей и излучение особенно высоко — и тогда искра высекает искру и бывшие аморфные глаза наполняются твоими излучениями — может быть, лишь отражают это, но тебе кажется, что наполняются. И ты готов тогда бросить самую жизнь на этот призрачный пир. Наверное, ненужную твою жизнь. Но это не все, Витвас, не все, я ввел тебя, как Виргилий, лишь в первые круги, дальше не поведу. Довольно того, что я сказал.

Весь вечер у сестрицы я был малый «хоккей», никто представить бы не смог, что во мне творилось. Конечно, и предмет мой не понимал. Ну ухаживает немного дядя подруги, милый, славный, не очень старый... Она танцевала, пела что-то, хихикала мило, а я угнездился как нарочно напротив зеркала, и время от времени на меня смотрел веселый, действительно не очень старый ухажер, не лысый, не толстый, даже высокий и стройный. Сколько плюсов, а! И этот весело возбужденный пожилой дж., лихо глянув на меня еще раз, вскочил и подсел к пташке. И был счастлив. От чего? От того, что перед глазами его вертится маленькая беленькая головочка, которая думает разве только о том, как бы получше выскочить замуж. А нашему П. П. Д. (Пожилой Приятный Джентльмен, так я себя окрестил на этот вечер) сидеть бы тихо у себя дома с какой-нибудь милой дамой, в холе и лелёе, и обсуждать литературно статью или книгу, скажем. А П.П.Д. чуть что не песенки поет и готов затянуть модную: «Миллион, миллион роз...» И забыл наш П.П.Д. про все и вся и начинает вести беседы типа, а кто скучал, а кто — нет, кто кого хотел видеть, а кто — нет (краснею, друг, но должен быть верен правде...). И получил наш П.П.Д. по заслугам, потому что ему сказали, что когда не видят, тогда и не вспоминают, а когда, мол, тут — тогда очень даже ничего! Но П.П.Д. прет напролом и спрашивает, как же птичка-невеличка-крошка-хорошка и т. д. (не помню, какими уж словами сказано было...) к П.П.Д. относится? Хорошо, — отвечает тоненьким голоском удивленная крошка-хорошка и замолкает, потому что даже она, наверное, почувствовала особицу вопроса и тона. Наконец-то П.П.Д. приходит в себя и оставляет крошку в покое. Все-таки разум его не окончательно еще покинул. А птенчик, освободившись от П.П.Д. и его выходок, отплясывал с каким-то молодым пареньком. П.П.Д. сел на свое место у зеркала и увидел, какой уже другой, пришибленный, П.П.Д. смотрит на него, ну один к одному он! Все вдруг в нем обнажилось. Нет, зубы не выпали и волосы тоже — П.П.Д. сник. И ушел, слава богу.

Я вышел на улицу и попал в зимнюю оттепель, с туманом, моросью, всхлипами грязи под ногами. Я долго шел Москвой, набережными, дыша сизой нечистой ледяной водой. Шел в свой одинокий дом, который считают очень уютным и красивым. А я, признаюсь честно — его недолюбливаю. Моя комната — как дура с мытой шеей, сидит и ждет. А никого нет. Кроме старого П.П.Д. — хозяина. Думаешь, любовь моя прошла, пропала, исчезла под напором разума и обстоятельств? Ничуть. Да она поселилась здесь навечно, со всеми чадами и домочадцами, гадами и курами. Она устраивает скандалы, разносит все вдребезги, если что не по ней. Она хлобыщет кипятком и ворочается как динозавр — уж будьте покойны. Не выселишь ее никуда и никогда. Стыдоба, друг мой, стыдоба... Но что поделаешь, так со мною приключилось, и тут, как говорится, ни убавить, ни прибавить.

Как живут твои молодые? Как Денис? Пиши. Что ты так мало пишешь о себе, думаешь, мне неинтересно? Зря. Я отдыхаю с тобой от себя. Пиши.

Твой навечно Стасёк.

Виталий Васильевич — Станиславу Сергеевичу

Вот ты, Станислав, пишешь мне о любви, открываешь глубины и объясняешь, что это за великое и тяжкое чувство — любить другого человека, конечно же не ангела, не идеал и пр. Верю. Верю, и еще как. Трудно любить ДРУГОГО. А не себя. Но не в этом суть, ты меня соблазнил философствовать по поводу и без повода. А хочу я тебе написать совсем о другом. Вернее, о том же. И я люблю. Съел? И страдаю. Клянусь тебе. И как страдаю. Только теперь тебя понял. А люблю я... люблю я внука своего Дениса. Ты даже не представляешь, как рвется мое старое сердце, какое давление скачет по сосудам. Вчера попросил тут в больнице сестру померять, так она за голову схватилась: 220 на 127 (шучу, конечно, но и двести двадцать и сто было...). Я на нее цыкнул, хватанул горстку-другую снадобий, да разве ими поможешь боли душевной, эх Стасёк, Стасёк... Молодые-то мои родители разбегаются, такое дело. Родили малого — славного, хорошего, добрячка (сейчас), надо его растить, выращивать, чтобы он и дальше был славным добрячком, да и крепеньким во всех смыслах тоже, а они — гаденыши, другого слова на них нет — между собой свары затевают, и на ребенка им наплевать. Понимаешь, ребенок, оказалось, им не нужен, мешает. Получился в страстях и неумениях, родился — сю-сю, а потом надоело. Папаше хочется со своими стюдентами пивко пить, мамаша не знает, с какого боку к Дениске подойти, и тоже убегает то к подружкам, то по телефону треплется часами, ерунду мелет. А ребенку почти год, он требует отдачи, маму-папу зовет, а папаша придет, глянет и дрыхать заваливается или свою музыку включает, и ему до ребенка как до мексиканского страуса. Собаку и ту нельзя заводить, если не готов к этому, а тут живой человек! Мы и с Татьяной поссорились, она обвиняет ее, молодую, говорит, что все идет от женщины, что молодая — неряха, неумеха, нерадивая, что бездарна для семейной жизни. Родила, и на мужа никакого внимания — времени нет. А у меня было,— кричит Татьяна, — я все успевала, а эта сидит как клуша и на своего мужа огрызается, а кругом грязь и засёр. И обеда нет, и сама лохматая, и белье кучей... Ну в чем-то, может, Татьяна и права, но я-то считаю, что виноват наш, твой тезка (что за имя такое дурное...), балбес. Он не готов к роли отца, так, щенок. Это мой-то сын. Любить он не умеет Душой. Не выросла она у него. А может, и не вырастет, пора бы уж. Привел в дом девушку, назвал женой, цацкался с ней, ах киска-миска, ах лапа (цапа)... А дальше что? Дальше беременность и роды. После родов она стала толстенькая и некрасивенькая, в халате ходила (кормила же!) — и стала не нужна. Мы с Татьяной виноваты, что не научили балбеса любить. Как и где упустили? Работаем все, других холим, вылечиваем, а сын... Я его позвал поговорить. Приходит вечером, становится в позу у двери, и на лице этакое скучание, тоска, видите ли. Я спрашиваю, что у вас с Леной? Он мне чуть ли не с зевком: разлюбил, говорит. Я спрашиваю, а за что же, мол? Он на меня воззрился и заявляет: отец, ты прост как хозяйственное мыло, почему любовь приходит и уходит — никому неизвестно. Ну я ему за «хозяйственное мыло» и любовь «неизвестную» затрещину дал. Научился, подлец, словечки говорить! Он за щеку схватился и верещит: папа, это неинтеллигентно! Я говорю, не знаю я, конечно, что интеллигентно, а что нет, но девочка с моим внуком никуда от нас не уйдет! Он пожал ватным плечиком и ушел из комнаты.

Ты пойми, Стасёк, твой чижик-пыжик не тебя, так другого найдет и ты без него худо-бедно прокантуешься. А Дениска? Если его папаша сейчас оставит родный (хотя, конечно, какой там «папаша»), где он другого родного найдет? Тут и я и Татьяна сумели бы не обделить парня, родные дед с бабкой. А чужие? Отчим, дед, бабка? А мамаша заделает себе с другим мужем другого «дениску», и кому наш мальчонка будет нужен? Ты скажешь — есть хорошие люди. Конечно, есть. Но вдруг не попадутся, а мы вдали. И мы страдаем и он, Дениска, не ДОПОЛУЧИТ, что должен получить в детстве, счастливом детстве. Разойдутся они — папашам еще разрешают (иногда) видеться, а дедам и бабкам? Татьяна плачет потихоньку от меня, но я-то вижу. С молодой я говорил, она тоже плачет и собирается к своей матери, она у нее где-то под Тулой живет. Балбес, оказывается, ей уже сказал, что разлюбил. Все тихо, как мыши, по углам сидят, только Дениска ничего не понимает — веселый! Вот где слёзы-то.

(письмо не отослано)

ПИСЬМО ТРИНАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Ну что не пишешь мне, совсем я тебе опротивел? Я сам себе давно уже несимпатичен. А ты пиши, Вит, пиши. Мне не хватает твоих писем. Я в них ищу твоей доброты и... оправданий всяческих. Заметь, честен до синевы. Мои «победы» на фронте трудовом. Катя Ренатова меня дичится как-то, но ведет себя пристойно, притихла, потускнела даже. Вдруг недавно исчезли джинсы, лохмы, сапоги, явилась в школу в старой школьной форме, волосы сострижены, на ногах чуть не баретки. Ну я тебе скажу и видок у бывшей красавицы! Я ведь ее к этому не призывал. Что у нее в голове варится — никак не пойму. Хочется мне иной раз расспросить ее о бабушке (бедная Юлия Павловна! Не хотел я ее увидеть такой. Осталась бы прелестной мечтой на всю жизнь! Так нет же — жестокие игры у жизни, возьмет да и покажет что-нибудь, слава богу, не все...), но как это сделать — не знаю. И надо ли. Так вот — победа Катя Ренатова или нет? Ничего-то я не знаю, Витвас дорогой. На педсовете провел блицтурнир с директором — заставил его согласиться на исторический факультатив-практикум. Долго он дипломатию разводил. Скрепя сердце — согласился. И знаешь, Вит, меня, оказывается, все же любят. На факультатив пришло народу уйма, даже из более младших классов — сесть негде. Катя не записалась, но пришла и стала толочься у двери. Я сделал вид, что все в порядке, она записана, и строго сказал: «Ренатова, садитесь и не мельтешите, мы начинаем». На повестке дня была личность Наполеона. Размышления, дополнительные материалы. И практикум: мог бы Наполеон стать положительным героем, в каком случае, при каких обстоятельствах. Были ли у него какие-то данные в биографии и натуре. Сначала стеснялись, а потом разошлись, избрали Наполеона — мальчишку с повышенным самомнением и властностью и по знаку зодиака — Льва. И стали ему все в глаза говорить, тут уж вроде собрания получилось. Я домой как чумовой явился. Радостно мне было, но и тревожно. Боюсь, кончится скоро моя вольница. И так мне не захотелось одному быть! Чижик невозможен... А тут на днях вынимаю я писульку из почтового ящика — от Ларисы Ивановны. Такую милую записочку. И вспомнил я Ларису Ивановну. Какая она, в общем, славная и добрая. Побрился-помылся — «с утра побрился и галстук новый...» — и галстук новый я надел буквально и стал не П. П. Д., а В. И. М. Д.— Весьма Импозантный Моложавый Джентльмен. И отправился В.И.М.Д. хлебать киселя в Чертаново, к Ларисе Ивановне. Звоню и чувствую — за дверьми шум. Некстати. Ну да ладно. Оказались у Ларисы гости. Наташенька с Назымовичем, с которым поженились, и дама-манекен с мужем. Наташенька уже не такая скромняшка, сидит со своим Назымовичем в одном креслице, дама вся в полутонах и как с витрины, если бы она не посверкивала глазами, точно — манекен. А муж у нее обыкновенный. Толстый и острит при каждом открытии рта. Я был кстати, потому что Ларисе было тоскливо чуть что не до слез. Она мне обрадовалась, тут же достала фирменную бутылочку, чем очень огорчила и обидела манекена. Я был чумовым и развязным. Напился я с фирменной-то. Со мной это случается редко, но метко. Я выхватил из кресла, от Назымовича, Наташеньку и плясал с нею до упаду, чем, по-моему, разобидел всех, кроме острослова-толстяка, он непрерывно что-то вещал во время наших плясок. Потом я кинул Наташеньку и принялся за даму-манекен. Ты танцевал когда-нибудь с доской от забора? Я —да. После я гадал всем по руке, — кроме манекена, он отказался и за вечер не проронил ни слова, глазами сверкал лишь, — после я пел, что — не помню. Напился я, как болван, слабым оправданием мне служат все эти мои полгода со всеми событиями и всем прочим, последней каплей, мне кажется, была Катя Ренатова, в старой форме, стриженая, и... совсем не хотел я этого и не предполагал. Может, она и жениху-дипломату отказала? Думаю, теперь он сам от нее откажется. Или это новая волна в моде? Черт их знает. И я ей, наверное, уже больше ничего не скажу. Какое мне дело до нее! Пусть только учится прилично. В конце концов, она взрослая девица и уже сложилась под воздействием мамочки (А бабушка?..). Не воспитатель я, а дерьмо. Почему? Узнаешь. Не поспешай, дружок. После пения и танцев я стал всех высмеивать. Досталось на орехи и Наташечке с Назымовичем и Манекену и Толстому, только Ларису я все же обошел. Наконец сознание как-то вернулось ко мне, и я собрался домой, чем принес облегчение всей компании. Лариса пошла меня проводить до автобуса. Вышли мы с нею в морозец, снег, а сквозь них пробивается весна, дух ее, он чувствуется в небе, воздухе, снеге самом... Автобуса, как всегда в Чертаново, нет и нет, и мы стали ловить такси. На мою Краснохолмскую — ого-го! И я вдруг стал уговаривать Ларису ехать ко мне. Но уговаривать хитро: проводить меня до дома на такси (обратный — оплачиваю). А то, мол, я потеряюсь, мол, соображаю слабо. Она как-то быстро согласилась, позвонила из автомата гостям, что проводит меня, чтоб не скучали, и мы наконец помчались. Я был пьян, мне было отчего-то весело (потому что в недрах таилась такая печаль, Вит, такая печаль...), Ларисе было весело, но по-простому. И мне показалось, что, возможно, Лариса что-то изменит в моей жизни, что-то с нами, со мною и ею, произойдет, и я положу свою седую башку рядом с ее головкой и стану счастлив. Как на духу тебе выкладываю. По дороге я нес несусветное и совсем разжалобил свою «девушку» — говорил красиво о своем одиночестве, о старости, о невозможности легкой любви и т. д. Она даже в платочек стала сморкаться. Стала убеждать меня, что будет моим другом, что всегда относилась ко мне с пониманием, в общем, до загса оставалось совсем немного. Но тут мы приехали и выгрузились. Вошли ко мне. Я зажег весь свет, поставил чайник, сервировал стол. И чувствовал, что действую неотразимо. А как же? Я был в «своей деревне», со своей «девчушкой» из своего народа, а не из племени мумба-юмба — родного племени чижика. Лариса восхищалась моей квартирой, мной, я это чувствовал, даже тем, как я завариваю чай. А не смотрела на меня как на нечто, обрядившееся в человеческую плоть и не имеющее к этой плоти прямого отношения. Это я киваю на пальмы, где прячутся и хихикают мумбы-юмбы. И я от этого простого внимания потеплел, встал на почву обеими ногами. Славно мы посидели с Ларисой. Тут бы и закончить и проводить ее до такси, может, что путное и вышло бы. Но нет. Такого не бывает и не жди. Дух стандарта вселился в меня, а вернее, был всегда. Женщина слаба. Лариса осталась. Конечно, я приложил немало слов и обольщений (мне казался необходимым этот поступок).

Я не был, Витвас, пьян настолько, чтобы ничего не помнить, но когда я проснулся светлым голубым утром, то вздрогнул, увидев на подушке рядом кудрявенький женский затылок. И оробел. Этот затылочек кудрявенький был не самым необходимым для меня в это утро, и вообще. Голова тяжела, на душе смрад и тоска. Трудно мне все это тебе сообщать, но завелся и доскажу. Я тихонько встал и поплелся в ванную. Под душем сидел не менее сорока минут, довольно уныло сидел и уныло раздумывал, что же мне теперь делать. Главная мысль была такая: надо как-то скромно и быстро завершить визит и выпроводить Ларису, потому что блефность всей ночной идеи насчет любви и дружбы предстала въяве. Чужая женщина спала в моей постели, женщина, которую я не знаю и вместе с тем с которой нахожусь в отношениях вполне дружеских, что не позволяет мне просто сказать: адью, мадам. Вроде бы и жениться надо. Тут я вздрогнул. Я тщательно оделся, хотел в пиджак, но этого все же постеснялся, надел домашнюю куртку, застегнулся на все пуговицы и даже галстук повязал. Вошел. Лариса проснулась и встретила меня милой улыбкой. Это привело меня в неистовство. Я тоже улыбнулся, но иначе. Мне уже казалось, что Лариса здесь насовсем, что вот так мы, вдвоем, навсегда, до конца дней и эта, по существу, ненужная мне женщина будет каждую ночь спать в (моей!) постели со мной и (каждый день!) мы с нею вдвоем будем совершать двухразовую (а по воскресным дням — трех) трапезу, идти вместе на работу, на работе быть вместе, в кино, театр (по воскресеньям!), в гости вместе! Как попугаи-неразлучники! Это было невозможно. Хотя женщина эта отмечена многими добродетелями. Я сказал Ларисе, что утро совершенно прекрасное и что необходимо немедленно идти гулять. Лицо Ларисы погасло. Потухли глаза, улыбка, щеки, волосы. Но я не хотел внимать этим переменам и солдатским строевым шагом пошел на кухню, дабы дать ей одеться. Она оделась быстро и даже тщательно причесалась и подкрасилась. Но я не внимал ничему. Вскоре мы сидели на кухне за чайным столом. Утро действительно было прекрасным — чистым, светлым, глубоким. Мы перебрасывались какими-то словами по поводу мороза, солнца, в общем, погоды, и пили чай. Я заметил, что она торопилась, обжигалась (бедняжка...). Я пишу это тебе, а у меня сжимается сердце от жалости к ней и себе. Да, да, Вит, и себе. Но тогда я постепенно деревенел, а она пыталась сказать что-то нормальное, но я не давал ей, говоря опять-таки какую-то пошлость о погоде. Она вскочила из-за стола чуть раньше меня, отметив, видимо, мое движение. Сказала «спасибо» (за что???) и, схватив сумочку, убежала. Я, по-моему, даже не успел с нею попрощаться. Я было рванулся за ней, но заставил себя остановиться. Лучше остаться невежливым, чем потом... Прощай, друг, и прости меня, ради христа...

Виталий Васильевич — Станиславу Сергеевичу

Ну сукин сын ты, парень, «не за то, что играл, а за то, что отыгрывался». Не за то, что зазвал к себе женщину, все бывает, а за то, что оправданий ищешь. Удивил ты меня. Хотя... Опять же все бывает. Но признайся себе и мне честно — сосволочился ты с Ларисой. Тогда уже, когда к ней поехал. Тверёзый. Знал ведь все прекрасно. И ее отношение к тебе и твое — к ней. И что просто так визиты к одиноким женщинам не проходят. Увидел гостей и посидел бы пару часиков. Ладно уж. Какой я судья... А бабу эту дуру мне опять же жаль. Она-то, конечно, вообразила, что ты влюбился, что уж и замуж берешь, и картинки рисовала заманчивые. У тебя — попугаи-неразлучники, а у нее — райские кущи. Даже самые умные женщины дуреют от возможности выйти замуж. А ты жених завидный, красавец, при деле, при хате, но любишь чижика. А вот этого она, глупая гусыня, не знает. Куда ей в калашный-то ряд. Ой, Татьяна накрыла, ручку вырывает.

Стас, это я, Татьяна. Смотрю, мой костоправ все норовит в свободное время ручку схватить да в уголок удалиться. Думала — писать заново решил научиться. А, оказывается, он ради тебя ручки портит. Он всегда тебя любил. Больше меня, больше Стаса-маленького, только старушки разве с тобой потягаются. Всегда ты был для моего толстого дурня идеалом, тонкачом. А идеального в тебе ничего нет, хочешь обижайся, хочешь нет... (дальше зачеркнуто, и письмо не отослано).

ПИСЬМО ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Молчишь. Упорно. Ну что ж, так тому и быть. Наверное, и мне пора «завязывать» со своими историями. Последнее письмо напишу. А может, что стряслось, Вит? Ответь хоть открыточкой — так, мол, и так. Я ведь пойму, не совсем дурак, хотя на «большую половину» — да.

Читать сел я вчера в благословенной тиши тетради и слышу звоночек. Иду открывать, а на пороге стоят две одинаковенькие девочки (хотя очень разные!) и улыбаются. Ира и Аля. Моя физиономия невольно расплылась тоже. Хочешь скажу по-старому, что я испытал, глядя в голубенькие глазки своего предмета. Счастье. Самое обыкновенное счастье. Я знаю, какое оно. Это когда стоит у твоего порога существо, улыбается тебе, и ты знаешь, что оно пришло к тебе и пробудет самое малое полчаса, а то и час, в твоем обществе. Представь себе, стоит этакий огромный седоватый дядя с выправкой гвардейца и робеет пред зауряд-девочкой и — поверь! — ничего не хочет, не требует, не просит. Объясни мне, эскулапушко, отчего это старые люди столь сентиментальны? Нет в них, в их организмах, защиты от сентиментальных частиц. Только в молодости защита? Околесную несу по медицине? Прости.

Ввожу девочек, снимаю пальто, усаживаю в кресла, даю посмотреть альбомы, книжки, журналы, сам иду на кухню — готовить. Чтобы не стоять перед ними с глупостью на роже. В аварийные моменты включается автопилот и ты двигаешься точно и как надо, не думая, думать запрещается. Холодильник, который я то открывал, то закрывал, навевал холодом, и я пришел несколько в себя. И вдруг слышу птичий голосок. Это Аля прислонилась к двери и смотрит, как я орудую. Она не смущаясь стала болтать о том, что они сбежали с семинара, и что очень хотят есть, и что у меня так все вкусно выглядит, и все ли я умею готовить. Я не погрешил против истины, сказав: все. И решил, что время для шутки: а ваша мама не возьмет меня кухаркой? И чижик совершенно серьезно ответил, что мама справляется. Тут мы с нею и рассмеялись. А я, смеясь, представил себе эту маму, которая моложе меня и т.д. и т.п. И стало мне неуютно, Вит, и захотелось неожиданно, чтоб был я один, и никого бы не было, и не готовил я бифштекс по-французски, и не суетился, и не крутился, как дурак на сковородке... Но дело сделано — не воротишь. Принес я еду. Поели мои пташки основательно. Я был рад. Включил любимую мою, как теперь говорят «ретро» — «Вам возвращая ваш портрет, я о любви вас не молю...», и принялись мы с чижиком танцевать. Племянница моя надулась, — кому приятно в двадцать лет сидеть в кресле и смотреть, как твоя подружка танцует, хотя бы и с твоим дядей. Но мне-то было все равно, как там моей племяннице, главным было то, что на груди моей лежала ЕЕ маленькая ручка, а синеватые глазки смотрели снизу с выражением виноватости, радости и любопытства. А я отвечал ей успокаивающим взрослым взором. Лучших минут у меня в жизни не было! Мы танцевали с чижиком все время, я только переворачивал пластинку туда-сюда: «Портрет» — «Счастье мое» и так далее. Я думаю, мы любили друг друга в это время и наши души, как говорили наши предки, покоились в объятиях.

Племянница уже подремывала в кресле, мы поменялись ролями — подремывать должен был бы я... Мы иногда вместе с чижиком взглядывали на нее и улыбались одинаково взрослой улыбкой — доброй и спокойной. Представь, чижик изменился на глазах: втянул в себя атмосферу «ретро» и был уже почти вровень со мной, ну не совсем, конечно. Как мне хотелось выловить это мгновение из быстротекущего потока жизни и остановить! Умертвить? Но если это и возможно, то не нужно. А чижик вдруг разболтался. Насвистывал, как истый пернатый. Я не улавливал о чем, только слушал тон, голос, мелодию звуков. Но школьный учитель, задремав было, вдруг разверз очи и уши и строго сказал мне, что молчать неприлично и коль скоро уж так произошло, то надо с ходу заняться воспитанием незрелой души. Но мне не хотелось этого делать! И я не стал. Мне хотелось либо молчать, либо говорить глупости, которые говорят вот таким чижикам подобные же пыжики или в крайнем случае снегирики или подорлики. Я танцевал с чижиком под мелодии старых танго и был банален до помрачения. Наверное, как и все ее ухажеры. И был от этого еще более счастлив. Среднеарифметический молодой человек без единой линии опыта — замечательно! Блондин, вес — 86 кг, рост — 182 см, нос прямой, глаза серые, брови — темные, рот — небольшой, зубы средние, размер ноги — 43. Особых примет — нет. Был бы я такой вот миллионной единицей, а чижик бы любил меня! И пошли бы мы с ним в самый ординарный загс, и надели бы стотысячные ординарные обручальные кольца, и построили бы в одном из безликих новых районов однокомнатную квартиру в белой башне, и родили бы одного или двух деток. Они бы выросли, мы бы с чижиком состарились и умерли в один день. Так, кажется, говорится в старых сказках. Или еще. Прежде чем умереть, я бы сбежал от чижика куда глаза глядят... Такой вариант тоже возможен.

Хочу я всего этого? Нет, Витвас, не хочу. Вру ведь я все, завираю и привираю. Сочинитель я, братец ты мой, и писатель. Треснуть бы меня по башке, чтоб не сочинял, как считаешь? А хочу я быть именно там, где есть, — на пронзительной высоте своей стариковской любви, которая кончается вместе с жизнью.

Тут наши танцы прекратились. Чижику захотелось петь. Она расшевелила племянницу, и они, зарумянившись и сверкая глазами, стали петь. Я смотрел и диву давался: откуда у этих современных пичужек чувство песни, именно песни, а не шлягера, песнюшки, песненки. Они тихо, стройно, красиво, глядя куда-то вдаль, которая видна была только им, пели, сначала что-то самодеятельное, о каком-то Сереге, который погиб в тайге, а потом и «Лучинушку», и «Хаз-Булата», которого знали всего. И пели они не хуже, чем все эти народные девицы на сцене, хотя голосочки небольшие. Пели они истово. И БЫЛИ взрослыми. Бабами они были. Вот кем. Деревенскими молодками, приехавшими в город и понабравшимися тут всячины, но ничего не забывшими. Подсознание, традиции, гены фонтанировали. А потом, попев, они сняли туфли и, подпевая себе, в чулках стали плясать, ритмично, ловко, тихо, складно. Пристук ладонями, переброс, и все в лад друг другу — и народное, и свое, и современное. Самовыражение. Вот тебе и современные девочки. Многое рассказали они мне своим пением и танцами. Наши девочки так не пели и не танцевали при компании. Наконец закончился и танец. Они перешепнулись и по очереди отправились в туалет, — они называют его: дабл. Интересный факт — не стесняются они идти туда на глазах у кого бы то ни было. Не хихикают, не жмутся, как наши девчонки, идут, и все. Мне это нравится. Простота нормальная. На прощанье племянница сказала мне: мы будем приходить к тебе, хорошо? Конечно, — просто, как и она, сказал я. Они ушли, а я подумал, что мелковат я для них и что гордячество мое ни к чему: «пронзительные высоты», а они, дескать, банальные и т. д. Наверное, банален я, думая, что знаю их и понимаю.

Письмо не заканчиваю, не хочется что-то сейчас, что-нибудь допишу позже, через денек-два...

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

В школе все как прежде. Катя Ренатова ходит в старой форме, на меня смотрит исподлобья, не пойму, что она думает, как ко мне относится и чего хочет. Лариса здоровается, и вид у нее такой, будто между нами ничего худого не было, правда, наедине оставаться со мной избегает, но и я не рвусь. Все-таки она молодец. Не унизилась до обид. Внешне, а там — кто знает, но внешне тоже хорошо. А в гости ко мне опять пришли девочки. Довольно скоро. Племянница лживо посмотрела мне в глаза и сказала, что ей нужно делать конспект, и удалилась на кухню, а мы можем с Алей пока развлекаться. Договорились они, что ли? А может, мне все это кажется, старому дуралею? На моем лице что-то, видимо, отразилось, потому что Аля смутилась и сказала, что ей скоро надо будет идти... Я ей ответил: да сидите, пожалуйста, сколько угодно. И как-то получилось это у меня, что я вовсе не доволен тем, что они пришли и нарушили мой покой, хотя рад я был несказанно. А неловкость моя происходила оттого, что я и предположить не мог, что вот так придет ко мне чижик, и сядет в кресло, и посмотрит на меня, старика, своими светленькими глазками, и... заплачет. Вот именно. Заплакал мой чижик, и очень горько. Тихонько так. Так, что и племянница не услышала и не прибежала утешать подружку. Мне неловко очень, что я тебя, хирурга, отца семейства, депутата и пр., ввожу в этакие фиалковые драмочки. А что делать? Если мне некому больше об этом рассказать? Кто бы меня понял и не осудил. Я же не могу жить в изоляции и в глухом одиночестве. Только проверять тетради и беседовать об учениках! Это, конечно, вполне возможный вариант, но для нормальной гармоничной жизни — чудовищный. Итак, чижик просто обливался слезами, а я нацеживал в чашку валерианку и не знал, как мне прекратить эти тихие безутешные рыдания. Как я понимал, не по моему поводу. Я сел напротив и терпеливо ждал, когда чижик иссякнет сам. Заметно поредело, и она сказала:

Оказалось, что я совсем его не люблю.

Кого? — осведомился я как можно любезнее, хотя мне претила роль старой дуэньи.

Она тихонько высморкалась, утерла свой покрасневший носик и объяснила:

Кого, кого. Того, за кого должна выйти замуж.

Должна? — спросил я, уточняя чисто филологическую сторону речи. Она вскрикнула раздраженно:

Ну, что вы придираетесь к словам! Как...— Она не договорила, как «кто» я придираюсь, и вдруг притихла совсем, ответила разумно, без слез и раздражения: — Конечно, не должна, Станислав Сергеевич.

Тогда я уточнил:

Значит, не должна.

Ее глазки сердито сверкнули.

Какой вы, Станислав Сергеевич! Должна — не должна! Мы же подали заявку!

Тут внезапно разозлился я.

...Какого черта! Чего ты ко мне пришла разливаться слезами! Чего тебе надо? Советов? Денег? Обещаний? Каких? И чего?.. Злой же я все-таки, когда что не по мне...

Если подали заявку — и не заявку, а заявление, — то значит — «должна»,— отчеканил я и встал. Все во мне протестовало против этой бессмысленной сцены. В этот момент мне совершенно не нужна была эта глупенькая чужая невеста. Пусть выходит или не выходит за кого хочет или не хочет. Мне-то что!

Чижик вскочил вслед за мной. Что-то стал лепетать. Я искал на столе зажигалку и не хотел слышать, что она бормочет. Но ее речи все же пробились сквозь мое нежелание.

Я вот прямо сейчас, теперь поняла, что не люблю его, что же мне делать? И никогда не любила, значит. Девчонки бубнили, он в тебя влюблен, он в тебя влюблен, бедный, бедный Боб — Боб его зовут,— такой симпатичный, весь в фирме. Я и подумала, правда бедный, почему я его не люблю, он такой симпатичный, и он в меня так влюблен, и мне показалось, что я его полюбила. И мы подали заявку, то есть заявление...

Чижик замолчал на мгновение и стал выдергивать из славного, в русском стиле, платочка, шелковую бахромку. Она, видимо, ощутила унижение оттого, что я ее давеча поправил — не заявка, а заявление, и теперь она, ощутив это, не могла нащупать оборвавшуюся внезапно нить рассказа о своей любви-нелюбви к неизвестному мне Бобу (тьфу, ну и имечко!). Тогда я ласково протянул к ней руку и мягко спросил:

Ну и что же? — С интересом спросил.

И мгновенно она изменилась. Исчезло выражение обиды, появившееся в лице, нахмуренность, подозрительность взгляда — что еще этот «старик» скажет. Она снова рассказывала, так же косноязычно и просто.

Нет, правда, я, наверное, его никогда не любила, мне просто нравилось, что он высокий, спортивный и все говорят: влюблен и симпатичный... И когда он мне сказал, давай поженимся, я прямо чуть не свалилась от радости... Конечно, мы не стали ждать никаких расписок...

Тут чижик немножко смутилась — инстинкт, что ли, подсказал ей, что все-таки мужчине не надо всего рассказывать, а может, стыдок небольшой овладел ею, не знаю... Но она чуть сбилась и продолжила уже общо:

Ну в общем, все было отлично и это он хотел заявку, а я нет... И не надо было спешить, но я послушалась, как дура, вижу, он злится... И мы пошли подали заявку... заявление (какого мизера я добился! Теперь чижик, возможно, будет правильно говорить: заявление...), Станислав Сергеевич, я не могу спокойно жить, я считаю дни до расписки, вот 40 дней, вот 37 дней...И я стану его женой навсегда! Потому что если не навсегда, то зачем тратить время? Деньги и все такое... И я стала плакать и плакать. Мы встречаемся, я злая, он уходит — я плачу. Я, наверное, псих, но я боюсь за него выходить, а вдруг не он — моя любовь? А он все понимает, как собака, и вчера спросил — хочу я за него выходить, и мне вдруг ударило, и я сказала: нет. Он встал и ушел. Прямо — туши свет.

На этом патетическом заявлении чижик всхлипнул.

Что? — спросил я. — Какой свет?

Чижик не поняла вопроса, испуганно взглянула. Но мой вид ее успокоил, и она заикаясь все же пояснила:

Ну-у... Туши свет... это значит... ни в какие ворота.

Мне, Вит, уже было только смешно. Причем смеялся я конечно же не над девочкой, а над собой. А вникнуть в ее отношения с Бобом я не мог, и не потому, что ревновал или что-то, а все это мне казалось полнейшей бессмыслицей, которая и слов не стоит. И я сказал ей как можно мягче и ласковее:

Но при чем же здесь я, милое мое дитя?

Чижик опустил головку, пожал плечиком и вдруг так светло на меня глянул, что я покраснел и стал откашливаться, чтобы как-то скрыть свое смущение. Как же чист и невинен был этот взгляд! Он говорил мне: ты — большой, умный, старый, мудрый, я тебе нравлюсь и ты ко мне хорошо относишься, ты — все знаешь и понимаешь, как же мне было не сказать тебе всего и не попросить у тебя совета?

Светлой чистоты был этот голубенький взор. А я был холоден и далек от этого светлого мирка и его повседневных забот. Честно говоря, мне эти заботы были неинтересны. Неважны, не романтичны, не увлекательны. Они меня не тревожили и не давали пищу моему воображению и чувству. Они меня леденили и уводили прочь. Я сказал:

Я вам очень сочувствую, Алечка. Но вообще-то ничего страшного не происходит. Хотите — выходите замуж за Боба, не хотите — не выходите. Ответа тут два. И никто вас не неволит.

Она с плачем крикнула:

Но что же мне делать?

Я повторил:

Да — да. Нет — нет. Ничего другого не скажешь, милая девочка. Налить вам, Аля, чаю?

Она встала, подбородочек ее дрожал, но она уже не плакала:

Ничего не надо, Станислав Сергеевич... Не нужно мне вашего чаю. Вы думаете, вы думаете...

Она закусила губку и отвернулась, не сказав мне, что же я думаю. А я стоял в растерянности и думал, что же я, в сущности, думаю? Разве так разговаривают с любимым существом? Которое плачет, пусть и по такому, не «моему» поводу, как мне кажется... тут я собрался с силами, подошел к чижику и легко погладил ее по лохматенькой белёсой головке. И чижик вдруг обернулся и бросился мне на грудь, бормоча что-то несусветное:

Вы, вы один меня можете понять! Вы — мой идеал! Вы всегда... Вы с первого раза стали моим идеалом, и если вы, если бы вы, то я бы была... я бы стала самой счастливой на свете...

Объяснять было не нужно. Все было ясно. Чижик признавался мне в любви. И что же я чувствовал, друг мой? Странно я себя чувствовал. В том хаосе ощущений, которые возникли во мне в этот миг, основным и главным было изумление, как бы чуть негативное, будто что-то я потерял или, наоборот, нашел, но совсем мне не нужное. Потерял одно, а нашел совсем другое и мне ненужное. Я боялся прикоснуться к ней. Может быть, я боялся верить? Не-ет, это я сейчас пытаюсь себя оправдать. Прохлада была во мне и ощущение ненужности этой победы. Как славно было бурно страдать. Любить — страдать. Страсть — страдание — вот высшая категория чувств. А чижик смотрел на меня снизу вверх и ждал от меня чего-то. Я внутренне стал метаться, но тут вошла племянница, и я успел отойти, но конечно же она видела все. Она нахмурилась и псевдострого сказала:

Алик, нам пора, ты забыла, что нас ждут?

Жуть с ружьем... — прошептал мой чижик, не отводя от меня глаз.

Присутствие племянницы мне очень помогало. Я сказал:

Завтра, Алечка, завтра, я вам все скажу завтра...

Когда, когда??? — почти с отчаянием спрашивала она меня, а племянница вышла в прихожую.

Завтра...

Но когда, когда??! — снова с упрямством отчаяния спросила она. И я понял, что спрашивает она о конкретном времени.

Завтра, в первой половине...— сказал я, понимая уже, что говорю неправду, ведь в первой половине я в школе.

Когда, когда же... — с упреком спрашивала и спрашивала она, отходя к прихожей, где ее ждала племянница.

Завтра, в пять часов, — назвал я наобум первую более или менее правдоподобную цифру.

На этом они ушли.

Продолжение письма Станислава Сергеевича

Прошло ровно три дня, Витвас, ровно три дня, и все мои бурные события завершились. Тогда я ведь так и не уснул, а сидел почти до утра в кресле и думать не думал и спать не спал, уставая все больше. Потом, уже под утро, я вдруг явственно увидел картину: себя и ее, и себя не того, когда я собираюсь в школу или куда-либо, дважды выбрившись, помассажировавшись и сделав зарядку, надев самый свой «красивый костюм» и розовую рубашку (цвет!) — нет, не того! А такого, каким я бываю после трудного и даже обычного рабочего дня — в пижаме, с круглой спиной — бледного увядшего усталого учителя. И рядом ЧИЖИК! Ну можно ли! Нельзя, Витвас. Нельзя. Утро и вечер несоединимы. И не моя вина, что чижик вдруг решил мною увлечься. Чуток! Я же понимаю! Нет, земная любовь для меня сейчас уже неприемлема в таком виде. Небесная любовь — мой удел. Я могу ей смело предаваться. Мои пронзительные высоты со мной, но делить я их с нею не имею права. Мое свершение — это мое свершение. И я попрощался со своей юной возлюбленной как с реальностью, оставив при себе ее дух, ее образ и образ любви, который я несу в себе. А в жизни пусть соединяются те, кому это по законам бытия надо. Небесная, духовная любовь переживает время и все остальное, друг мой, реальность имеет другие задачи, и не надо их смешивать в кучу.

В школе я, видно, выглядел не очень, потому что меня спрашивали — не заболел ли я. Я бодро отвечал, что нет, — просто долго читал. Что? — спрашивали меня с интересом. Роман, — отвечал я. Женщины требовали, чтобы я дал им почитать, но я сказал, что уже вернул книгу и человек этот уехал. Так я смеялся над собою.

Ровно в пять я был дома. В пять минут шестого прозвенел телефон.

Это был чижик. Он сказал мне, что сейчас зайдет, на что я довольно твердо и сурово ответил, что не стоит, потому что через полчаса ко мне придут заниматься.

Она смешалась, но упорно не хотела говорить со мной по телефону. А я не хотел иначе. Она забормотала, что зайдет завтра...

Нет, — сказал я. — Дорогая Алечка, я, собственно, не знаю, чем могу быть вам полезен. Возможно, чем-то я и могу вам помочь, но подскажите — чем...

Ее выкрик: но, Станислав Сергеевич! Я же вам звоню по-другому! Мне помощи не надо, я ВАМ звоню!! Я ему отказала! Я ВАМ звоню!

Больше она ничего не могла сказать, и надо ли было. И тут, Вит, земная любовь затрясла мои ворота, небеса и земля стали брататься, и доски повылетали из моих укрепительных сооружений. Я был почти готов... Но в трубке я услышал басок племянницы.

Дядя...

Ира взяла трубку. Я обрел почву. Я снова стал монолитным, достойным самого себя.

Ира, слушай меня внимательно. Ты, наверное, все знаешь — или понимаешь. Алины идеи — сумасбродны. Каприз это, и больше ничего. — (Ира молчала. Это было не очень приятно, лучше бы она возражала. Но отказ от любви — это тоже страсть, и еще какая!) Я продолжил: — Ну, пусть чувство, но мимолетное, несерьезное, оно наложилось на неприятное ощущение пустоты, нелюбви, огорчения. Это пустяк. Все пройдет... Она решила, что во мне спасение. Но это же гибель, Ира, гибель. (Я разговаривал с племянницей как с совсем взрослой...) Я, твой старый дядя, — и Аля! И ты должна ей все объяснить по-своему, как захочешь. Чтобы она точно все поняла. Мне тоже трудно... (Ира издала какое-то возмущенное восклицание.) То, что она задумала — невозможно (а что все-таки она задумала — я так и не знал...). И дело не только в возрасте...

Тут трубку вырвал чижик.

Чего вам-то бояться? Это мне надо! Но я не боюсь! А вы... Вы — трус, Станислав Сергеевич!

Трубка была брошена.

Прошло три дня, Вит. Я не казнюсь. Мне мирно и грустно. Я люблю чижика. Думаю о ней в тиши. И мне хорошо. То, что хорошо мне, плохо — ей... Разве можно нам объединяться? Сегодня я увидел ее наконец с Бобом. Она, видимо, специально ходила около школы с ним. Парнина с мрачным взглядом и здоровенными ляжками. Нет, не таким должен быть муж чижика. Ну пусть пообивается, пообдерется, надо это в жизни. А к чему придет? К любви небесной? А что? Прекрасно! Она очень вызывающе на меня посмотрела, а я поздоровался с нею. Вот и опять весь роман, Витвас, которого, действительно, нет печальнее на свете.

Не отправляю, нету сил. Тетрадей гора. Завтра педсовет. Осмыслю все, уж тогда пошлю. А ты все молчишь и молчишь. Забыл. Или просто захотел забыть. Пока.

С.

Продолжение письма Станислава Сергеевича

Витек! Прошло еще немало дней, а от тебя ни звука. Я и то к письму не касался давным-давно, наверное, бы и забыл про него, но тут события произошли, и наткнулся на мое неоконченное письмо с оконченным романом и решил все-таки его добить, письмо то есть.

Умер мой отец. Ты о нем не знал. В школьные годы он на моем горизонте не появлялся ни разу. О нем тогда не знал и я сам. Всегда мы жили вместе с матерью, фамилию я носил ее, денег со стороны не получали, родственников отца не слыхивал. А фамилия у него знаменитая — Ф. Слышал небось? Вот в девяносто лет он умер. Сестра моя ведь по нему, от третьей его жены, а моя мать никогда женой ему не была. Появился мой отец, когда он уже был достаточно старым человеком, старше даже, чем мы сейчас. В языковую нашу факультативную группу (испанский язык) стала ходить школьница, девочка лет шестнадцати (моя сестра), и как-то я с ней подружился. Не знаю даже как, случайно. Она что-то спросила, вместе сели. Я поинтересовался, почему она у нас, а она сказала, что папа ее Ф., а она очень любит наш институт и хочет знать языки и пр. Несла какую-то чушь, я так и не понял, почему она у нас, понял только, что папа ее устроил. Ну она ко мне и прицепилась. Девчонки наши с ней не дружили, естественно, парни тоже, а для моих комплексов она вполне подходила, мешал чуть папа, но она была довольно скромненькой девочкой, не выпендривалась. И вот так вот. Однажды мы с ней зашли к нам, какую-то книгу я ей давал позаниматься или придумала она, чтобы ко мне зайти, наверное, немножко неровно ко мне дышала. Зашли. Мать была дома, приняла нас сердечно, как она умела, ты помнишь. Посидели мы, попили чаю, девчонка (то есть Кира, моя сестра) что-то о папе сказала и назвала его по имени, отчеству и фамилии, все-таки захотела похвастать. Мать вдруг изменилась в лице, стала неприветливой и ушла к соседке, так, сразу. И не пришла, пока не ушла Кирка. Пришла позже, зареванная, я даже испугался. Стал допрашивать, она молчит. Так ничего и не сказала. А ночью я проснулся, слышу, плачет. Я встал, согрел чай, заставил ее выпить чаю и потребовал объяснений, и она со вздохами и слезами рассказала мне историю моего рождения. А ведь всегда говорила, что отца у меня нет. Умер давно. Так вот Ф. был моим отцом. Каково? А Кирка — сестрой новоявленной! Я думал, с ума сдвинусь. Просто буквальным образом сдвинусь. История моего рождения оказалась такой: мать приехала в двадцатые годы из Ногинска, искать счастья, одна осталась из всей большой семьи. Ну куда семнадцатилетней девчонке деваться? Пошла в прислуги. Сначала к одним, потом к другим, научилась кое-чему, она ведь была смекалистая и разумная, моя мать. И хорошенькая до чертиков. Попала к Ф. Он тогда разошелся со своей второй женой и жил с отцом, тоже известным человеком. Они к матери очень хорошо оба относились. Один уже совсем старый, другой моложе, но тоже не первой молодости. Они ее звали Ольгушка. Мать говорила, что ей очень было хорошо у них. Двое мужчин, квартира огромная, один на работу, в институт (сын), а отец-старик уйдет в кабинет и сидит пишет. Тишина. Только обед приличный сделай, да за бельем последи, да в квартире чуток пыль смети, и все дела. Старик много раз с ней разговаривал, чтобы она училась, а она учиться не хотела, хотела работать, а мечтой ее была ткацкая фабрика, там такие боевые девчонки бегали, она ходила смотреть. Тогда старик сказал ей как-то: вот Сережа женится, ты и уходи на свою ткацкую. Двум женщинам в доме делать нечего, в гости будешь ходить к нам, чай пить. Сережа вскоре и женился (на матери Киры, Киры, конечно, еще не было) — такая миленькая, молоденькая — мать говорила,— чуть старше ее самой, года на два. Делать ничего не умела, все мать звала, дай то, дай это, принеси, унеси. И не приказывала, а очень ласково, даже по-дружески, и мать с удовольствием ей все подавала, носила и приносила, привыкла к этой семье. А та женулька совсем ничего не делала, в постели валялась целыми днями. И старик озверел, устроил скандал, невестку ругал ругательски, а матери дал расчет. Она плакала, жалела их всех, как они без нее? — и сама как родная им стала. Но старик стоял на своем. Отправил мать работать на фабрику, куда она и пошла и до самых последних дней где и проработала. Бригадиром. Но своих Ф. не забывала. Заходила. Чего-нибудь молодой женульке помогала потихоньку, старик стал болеть, а женулька совсем с ног сбилась (они ведь потом разошлись с отцом моим, женулька к матери заходила и говорила, что он изверг). Долго ли, коротко, однажды забежала мать к Ф., старик был в больнице, женулька переехала на время к родителям, отдохнуть, и мой отец был один вечером дома. Как он Ольгушке обрадовался! Усадил за стол, выволок конфеты, пирожные на стол. Все расспрашивал, как она и что, и вдруг сказал: отца я скоро потеряю, Ольгушка, жены у меня, как ни крути, нет. Переезжай снова к нам, будем мы с тобой жить да поживать вдвоем. Бросай фабрику. Мать говорит, что она вся похолодела — нравился ей, оказывается, этот нелюдимый человек, трепетала перед ним, боялась и потихоньку любила. Она так поняла, что он ей что-то вроде предложения делает. Или как? Она молчала, он заплакал и стал говорить, что безумно любит отца, что не может себе представить, как будет жить без него, как возможно жить без него? Ольгушка стала его утешать, что, мол, поправится Станислав (да-да) Юрьевич, а отец сказал — нет: два-три дня... Мать тогда заговорила о женульке, какая она хорошая, отец кивнул и сказал, что она очень милое существо, но что она здесь, в этой старой, мрачной квартире, жить не может, всего пугается, и его самого пугается, что он был бы рад, если бы она к нему по-человечески отнеслась. Матушка моя была очень добрая и жалостливая женщина. Ну и пожалела она отца. А как бабы жалеют? Одинаково. Старик умер скоро. Ольгушка стала приходить к отцу, он как-то отмяк в ее присутствии. И вдруг однажды явилась женулька — отец и Ольгушка пили вечерний чай — с вещами. Устроила драму, что она, мол, жена, а он ее забыл и пр. Мать ушла, хотя женулька ее оставляла и просила снова стать домработницей, не подозревая ни о чем. Ольгушка ушла из жизни моего отца навечно. Не вернулась в этот дом никогда и ни единым словом не сказалась. И он ее не разыскивал, не зная, естественно, о моем существовании. Однажды только разыскала ее женулька и сказала, что ушла от изверга, что с таким человеком женщине нормальной жить нельзя. А дети есть?—спросила мать. Есть — ответила женулька — дочка. Я ее там оставила, она папочку обожает, а мне надо жизнь устраивать. Мать вздохнула, а женулька снова понеслась ругать отца. Кстати, Кирина мать тоже давно умерла, не знаю, устроила ли жизнь до того...

Вот какую историю рассказала мне мать ночью. Я был ошеломлен и, знаешь, вдруг как-то стал другим человеком как бы. То был парень и парень, затурканный, с комплексами, а тут вдруг сил прибавилось и то ли гордость, то ли что во мне появилось. Поднял голову, сопляк. Задрал ее. С чего, а?

На следующий день я на эту девчонку Кирку смотреть не мог. Улыбался до ушей. Наверное, вид был у меня глупейший. А мать мне сказала — ты как знаешь, сынок, но я ничего от него не хочу. Не сержусь на него, но и не хочу. А во мне все дрожало от напряжения. Я знал, что как-то что-то, но должно произойти. Кирка пригласила меня в гости. А надо тебе сказать, что ночью мать показала мне сувенир отцов, он подарил ей как-то. Серебряного трубочистика с монограммой, он этого трубочистика с часов снял и сказал, что это отца его, старика, брелок, что старик Ольгушку любил очень и пусть у нее будет память. Я этот брелочек забрал, и мать с такой тоской на это посмотрела, но не оговорила, так посмотрела, будто что-то чуяла во мне и в том, что произойдет. Не буду долго тебе все перипетии описывать, но отцу я сознался, не сразу, исподволь, как в хорошем детективном бульварном романе. Не мог я унять в себе дрожи и самодовольства. Он поверил, я ведь трубочистика ему показал... Он вначале как-то сухо на меня глянул, а потом через Кирку пригласил, Кирке все рассказал. О матери тут не сказал ни слова. А потом у меня спросил, что она и как. Но велел ей пока ничего не говорить. Прошло еще какое-то время. Я теперь часто бывал у Ф. Мать понимала это, вздыхала, по ночам плакала, седеть стала, а я несся на всех парах. И однажды Ф. сказал мне, что пора мать освободить, пусть она себе жизнь устроит (все заботятся об устройстве жизни, елки зеленые...), а я буду жить у него, и место для работы он мне уже присмотрел (так я попал во Внешторг). Я стал маяться, что делать. У матери был ухажер, тот Степан Ильич, славный человек, но для меня — и только. И вот я стал упорно доказывать себе, что матери нужна семья: дядя Степа и она. А я им мешаю. Завел разговор об этом с матерью. Она испугалась и сказала, что Степан Ильич человек хороший, но лучше, чем вдвоем со мной, для нее жизни быть не может. Но я настаивал, и она вдруг поняла, что, может быть, не совсем понимал я: что МНЕ надо устраивать свою жизнь и что я пекусь об ЕЕ ЖИЗНИ, потому что Мне Надо... Она сникла и сказала: делай, сынок, как тебе лучше. Тебе жить. Мне только этого и надо было. Я переехал к отцу, сказав, что матери я действительно мешаю. А мать моя пожила-пожила со Степаном Ильичом года три и скончалась тихо, прямо в цехе, девчонки ее не успели и «скорую» вызвать. От тоски она умерла, наверное... Хотя я к ней заходил. Но что это «заходил», что это значило для нее, когда светом в окошке для нее был я. Я уже успел привезти ей кофточку и отрез из Венгрии, куда ездил в командировку. А с отцом я стал ссориться после смерти матери. Кирку невзлюбил, да и сейчас не очень-то принимаю, а тогда срывался на нее страшно. Похож я на него был, вот в чем дело,— тоже не очень приятный тип, упрямый, холодный в принципе. Женился я на Инночке и построил кооператив. К отцу изредка заходил, а потом перестал. Ничего у нас с ним не вышло. И Кирка от него уехала. Так и жил он до своих девяноста одного. А мне чем дальше, тем больше казалось, что я предатель. По отношению и к матери и к себе, и живу какой-то чужой жизнью, не моей. Вот такой комплекс организовался у меня. Наверное, мой уход в школу и есть приход к самому себе, но поздновато. А вот теперь старик умер, и Кирка заговорила о наследстве, каком-то очень большом, ведь у него и труды, и дом, и дача, и машина. Она начала с высоких нот, о том, что я могу претендовать (и не могу даже, а так, она из благородства мне дозволяет...) только в крайнем случае на машину и комнату в двухэтажной даче. Я сказал ей, чтобы она не волновалась, я ни на что вообще не претендую. Взял старинную лампу из кабинета и с тем удалился. Кира была счастлива, у нее даже лицо посветлело.

Вот, Витек, какие пирожки. Есть у меня одна задумка, не все тебе я рассказал, но после, потом, а то я уже что-то вроде дневника начал сочинять.

Пиши, очень жду твоих суждений.

Привет молодым и Татьяне. Твой Ст.

Как молодые? Как Дениска?

Черновик письма Кати Ренатовой

Станиславу Сергеевичу

Уважаемый... Станислав Сергеевич!

Я хочу...

Мне надо... с Вами посоветоваться...

Мне необходимо...

Я считаю необходимым поставить Вас в известность о том, что происходит в нашей семье, потому что Вы знаете мою бабушку и ее жизнь, она мне говорила, и, по-моему, к ней хорошо относитесь. Последнее время ее жизнь в доме стала невозможной... У нас три комнаты. Одна — моя, одна — бабушкина и одна — родителей. Их, самая большая, с нишей (простите, что я так долго занимаю ваше внимание, но иначе нельзя...). Папа курит трубку, мать говорит, что у нее болит голова из-за этой трубки, а он не хочет курить в холле, сердится, и вообще они так часто ругаются, что слышать это невозможно. И мама вздумала выжить бабушку, от своей злости только. Мама стала вовсе невозможной, к бабушке придирается, говорит, что она в маразме и ее нельзя оставлять одну, а то она дом сожжет или еще что-нибудь учудит. А я же знаю, что это мать утюги и газ оставляет, она сама в маразме, а бабушка — нет. Отец в ссоры не влезает, а хихикает и курит себе трубку в комнате, наверное, нарочно, потому что действительно в комнату не войти. А у нас холл пятнадцать метров, вы видели, и оборудован, и там не то что курить, а гостей принимать можно. И один раз бабушка сказала: как мне все надоело. И мать привязалась: ах, значит, мы тебе надоели? Ну вот и хорошо, давайте решим, квартиру менять смешно (так мать и сказала — смешно), такую теперь нигде не найдешь, и Катя выросла... мама, тебе надо уехать, будешь жить одна, никто надоедать не будет, есть прекрасный пансионат гостиничного типа для пожилых людей, и ты там будешь в однокомнатной квартире и в своей среде. Бабушка побледнела и сказала: хорошо. Я уеду. А ведь квартира-то бабушкина, то есть деда!

Мать, видимо, не ожидала, что так все обернется, и растерялась. Сказала, что надо еще все протолкнуть, что это трудно и оформить. Оформляй, сказала бабушка, только поскорее, а то вдруг я умру и у вас столько забот и хлопот будет. И ушла. Я прямо завыла от ужаса. Мать заорала на меня, отец — на нас, и я укусила мать за руку, я не знала, что мне делать. Тогда она завопила, что я — сумасшедшая. И я завопила, что пусть она и меня упрячет в сумасшедший дом или работать в «пансионат гостиничного типа» для пожилых. Наверное, мы бы убили друг друга, если бы отец не утащил меня в мою комнату и не закрыл там. Утром бабушка не встала, я заглянула к ней, она лежит. Меня трясет, и я боюсь, что будет дальше. Станислав Сергеевич, только вы, только вам... Придумайте что-нибудь, дорогой Станислав Сергеевич! Я вас очень прошу...

Телеграмма от Виталия Васильевича — Станиславу Сергеевичу

Будем пятого Москве проездом Зайдем обязательно Витвас

Виталий Васильевич — Станиславу Сергеевичу

(в Алушту, где он отдыхает)

Черт побери совсем, вот оно как складывается, когда переписки нет! Не застала тебя моя телеграмма. Ну что ж... Отдыхай, спишемся. Мы с Татьяной тут в санатории под Москвой будем — может, и увидеться успеем. А по привычке все путем опишу. Пошел к тебе один, Татьяну у родственников оставил, думаю, мало ли что мой Стас натворил. Короче, звоню. Открывает мне этакое современное дитя в джинсиках, стриженое, симпатичное. Я внутренне ахаю и сдуру решаю, что ты женился наконец на своем чижике. И счастлив. Потому и не пишешь. Да и я перед тобой виноват, закрутился, завертелся и, помню, несколько писем куда-то заховал и не отослал. Ну ладно, наверстаем. Я только-только рот раскрыл, чтобы сказать: Алечка, я вас знаю, здравствуйте... А дитя сурово мне так говорит: вы Виталий Васильевич? А я — Катя Ренатова. Заходите, пожалуйста. Тут я окончательно балдею и думаю про себя, что ты швец и жнец и на дуде игрец, и заходить мне к тебе уже неохота. А она тащит. Вхожу. Шикарно у тебя — царски! А в креслице сидит милая такая старая женщина и что-то вяжет. Юлия Павловна, конечно. Я ее узнал. Я стою, немой как муха, и жду, когда же ты ко мне выйдешь и мне все разобъяснишь. Но тебя, оказывается, нет. Ты на отдыхе (теперь понимаю, почему смотался — жить негде...). Так. Далее. Катя наливает мне чай, я отказываюсь, но она человечек крепкий, у нее не поговоришь. Сижу и слушаю твою дальнейшую историю. Как ты увел Юлию Павловну к себе, как Катя за вами убежала из дому, и как ты жил на кухне и какой ты благородный, и как она тебя уважает. И тут вступила Юлия Павловна, и я снова все еще раз услышал, и честно говорю, — прости меня, Стас, за мою толстокожесть, как-то последнее время я от тебя отошел, казалось мне все, что с тобой происходит, не значащим на фоне моих передряг... Нехорошо мы поступаем, все-таки всем нам до себя, эх... Катька — лихая девица в самом лучшем смысле — надо же, в такси работает, таксистом, это не кот начихал! Говорит, что должна заработать на кооператив, чтобы тебе квартиру освободить. А пока собирается снимать, уже что-то нашла... Они очень смущаются твою квартиру занимать. Рассказала мне Катя, что тебя чистили за них в школе, там эта Анна бучу подняла. Что же ты не написал-то мне? Обиделся. Чую. Зря. Зря обиделся, я ж все равно твой старый друг, и это никуда не денешь. Вот как твое «свершение» обернулось, и вовсе не чижиком-пыжиком, хотя и ему спасибо надо сказать, а раскочегарился ты раньше, когда в школу перешел. В общем, пишу я тебе бестолково, обдумать все надо и встретиться. Теперь о нас. Трудную я у себя работенку провернул. Ты ведь не знаешь, что мои молодые дурни разъехались и Дениски у нас три месяца не было, я не в себе был — помирал. Потом стал ездить: туда-сюда. К молодой и к нашему балбесу, который, видите ли, съехал к товарищу. Не мать-бабка ездила, а я. Ездил, ездил, наконец слепил их вместе. Блажь, думаю, у них была, вернее — у нашего балбеса. Но не знаю, конечно, что получится. Мы с Татьяной подались в «санаторий», пусть одни попрыгают, как считаешь? При мне звонила Анна, Катерина с ней разговаривать не стала, трубку взяла Юлия Павловна. Вот что значит мать! Родительница! Тихо говорила, Катя в кухню ушла. Что деньги есть, ничего не надо, все в порядке, ты еще кашляешь? — спросила так вдруг озабоченно. Та что-то сказала, а Юлия Павловна тихо говорит и на меня извинительно смотрит: «Ладно, зайду, обязательно зайду...» Но что я, какой я кому судья. Пока, Татьяна скоро придет, надо письмо убрать да не забыть отправить, маразм-то крепчает, опять куда-нибудь заховаю.

Твой Витвас.

ПИСЬМО ШЕСТНАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Хорошо, что мы все-таки как-то сумели увидеться с тобой. На день позже — и ты бы укатил! Но уже после твоего отъезда... Не знаю, как и написать. В общем, так. Лариса стала моей женой. И это, я считаю, правильно. Все наконец организовалось в моей жизни. Бурлило, бурлило и уложилось. Как тому подобает. Надоело мне бурление. Хочу тишины и покоя. Тишайше теперь будем жить, семейно. Я, как ты, дедом, конечно, уже не стану, не могу стать, а вот отцом... У нас теперь двойняшки: Стасёк и Витёк. Падай, только не ударься «бошкой», некому зашивать будет. Я все себе оставил напоследок. Такой я человек. Теперь мне надо двоих воспитать, не шутки шутить. Лариса не жалуется, ей помогает Юлия Павловна очень, и мама из Тулы приехала. Это обо мне. Теперь о второй моей семье. Кате и Юлии Павловне. Кате сделал предложение Володя Краснов. Так вот. Он приезжал тут несколько раз в командировку и заходил ко мне. Катя отказала. Володя говорил со мной. А я что? Как я могу на нее повлиять? Я никогда не имел на нее влияния, мне кажется... Я даже не знаю — как и что она обо мне думает. Относится вроде бы хорошо, а вот что думает... полная неизвестность. Володя сказал, что хотел забрать Катю и Юлию Павловну в Ленинград и чтобы Катя там поступила учиться. Чтобы Катя училась, хочет и Юлия Павловна. Но Катя имела нас всех в виду. Мы с нею как-то вечером сидели за чаем и говорили. Она сказала, что хочет остаться работать в такси.

Что за блажь? Почему? — спросил я.

Она взвилась: блажь? Почему вы считаете, что все, что делаете вы, — верно, а что я — все пустяки?

Тут я несколько смутился: действительно, чего я от нее хочу? То с дипломатом ее развел, теперь заставляю еще что-то... А сам уж такой великий правильнист и праведник! И замолчал, опять замолчал. Не умею я с Катей разговаривать, не получается. Она посмотрела на меня странно и убежала из дома. Обидел я ее своими учительскими дотошными указаниями. Не справляюсь я с нею. Нет. Девочка она хорошая, я это вижу и понимаю. Пусть работает и не выходит замуж за Краснова. Если не любит — ерунда получится, и Краснову этого не нужно, после его мытарств. Ну, пока все, идем с Ларисой и большой коляской гулять. Мы теперь каждый день гуляем по набережной, — тянет с реки прохладой, тиной, грустной прохладой, однако «печаль моя светла»...

Обнимаю тебя.

Приветы всем твоим.

Твой Станислав.

ПИСЬМО СЕМНАДЦАТОЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Здоров, Витек! Привет тебе, привет от меня! Угадал, поди, по конверту, откуда? Жаль. Хотел еще раз тебя шарахнуть несколько, чтобы не забурел. Что я? А я «вдоль по Африке гуляю, фиги-финики срываю, ну и Африка, чудо-Африка...». Поехал по призыву в Эфиопию, в школу, учу русскому, английскому, истории симпатяг черненьких. Друзей — вагон. Дел — тоже. Интересу, любопытства — навалом и у меня и ко мне! Хо-ро-шо! Лариса осталась, естественно, в Москве. Все свершения как ты и велел, помнишь, о том, что пятьдесят — это молодость и еще раз молодость, сам же писал, — на последние десятилетия. Уплотнил я их до предела, так мне кажется.

Знаешь, по-честному, как-то не так мне стало в Москве от оседлости, устоялости, что ли, вдруг они появились... Тут стоит замечательная жара, она меня бодрит, будто перчиком все время присыпает, чтобы пресным не был. Такой я человек. Ну, будь. Пиши. Как твои? Как Татьяна?

Привет. Привет из Аддис-Абебы.

Станислав.

Катя Ренатова — Станиславу Сергеевичу

в Аддис-Абебу

Здравствуйте, Станислав Сергеевич! Мы живем хорошо. У нас все в порядке. Я сняла хорошую комнату, и мы с бабушкой туда переехали. Рядом с моим парком, очень удобно. Бабушка передает привет, сегодня у нее гости: ее подруги по ИФЛИ. А я в очередную смену. Мне нравится ездить ночью по городу, а бабушке я говорю, что дежурю в диспетчерской, чтобы она не волновалась. Ничего со мной не случится. Я, наверное, из такси никогда не уйду. Встретила как-то нашего дира, везла его. Он проповедовал, что я не отдаю долг государству, которое на меня затратилось, обучая иностранному языку. Я сказала, что теперь буду передавать свои знания пассажирам. Он рассердился. Заскакивала на линии к Л. И., она — нормально, попросила привезти меня картошки и овощей — я привезла. Вот и все. Пишите о себе. Мне все интересно. А про себя писать больше нечего. Да, мама звонит, молчит и плачет, а мне — все равно, ничего даже не тренькает.

Катя.

Инна, бывшая жена Станислава Сергеевича,

в Аддис-Абебу

Стас, здравствуй! Уехал, как метеор, даже не позвонил, не попрощался. От чужих людей узнала про тебя. Не знаю, что и сказать. Наверное, ты молодец. Стас, нет ли там вакансий для меня? Не могу жить в одиночестве, никому не нужной. У меня же хорошая специальность, инженер энергосистем. И стаж. Конечно, там нужны такие специалисты. Встретила случайно дядю Степана, он еще бодрый, бежал за молоком для правнучки. Говорит, что у мамы на могиле все в порядке, он следит, чтобы и цветы были, и все убрано, и песочек посыпан. Да ты помнишь ли его? Мамин бывший вроде муж? Впрочем, ты никогда никого не помнишь. От этого тебе легче жить. Ну ладно, прекращаю... Ты не женился? Черкни хоть пару слов, ведь мы же не враги с тобой, и узнай обо всем, не поленись, я тебе буду благодарна.

Инна.

1979 — 1983 

© Васильева Ксения 1983
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com