Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Матч на пустыре

© Андреева Инна 1993

Плохо быть новенькой!

Всего-то и было до школы два квартала, но Таня растягивала их как умела. Подолгу застывала она на углу Покровки, где женщина в белом халате продавала газированную воду. Женщина поворачивала ручку — железный штурвал, — вода прыгала вокруг стакана кудрявыми фонтанчиками, повисала в воздухе искрящейся пылью. Другой рукой женщина понемножку выпускала сироп.

В лужицах воды сладко млели пятаки. Женщина выбирала их мокрыми розовыми пальцами. Таня глядела в лица счастливцам, покупающим воду. Пили ее понемножку, маленькими глотками, то и дело отставляя стакан, отдыхая. Зубы ломило, такая вода была холодная!

Еще Таня постояла у аптеки перед афишей, разглядывая лицо Яхонтова. Мама говорила: Маяковского он читает, как никто! Мама обещала: приедем в Москву — побежим на Яхонтова. И никуда они не побежали.

Из аптеки выскочили Рыжая и другая девочка, семиклассница. Они стали считать горошины, по одной выпуская их из пузырька в ладошку. «Витамины делят», — догадалась Таня.

Смотри — Барышева! А ты что тут делаешь? — заорала Рыжая и бросила в рот полную горсть витаминов. Аж грохот пошел — так они об зубы застучали. А другая девочка, большая, отсыпала Тане немножко.

В школу они двинулись вместе. И только шлепнулись на парту, зазвенел звонок.

Принесла? — выдохнула Рыжая и стала заглядывать Тане в лицо.

Таня вытащила из портфеля учебник истории и чуть-чуть выдвинула из страниц костяной ножичек. Он был кружевной, желтоватый, на ручке переплетались слоны и листья.

Рыжая заволновалась, стала тянуть к себе историю, горячо теснила Таню коленями.

Она вся была горячая, рыжая: от кудрей, от слов, от веснушек прямо пар шел.

Рыжая обожала меняться. И такая в ней жила жадность, что постепенно все Танины сокровища уплывали к Рыжей. Не понять, как это получается. Стоило Тане похвастать, что книжечка у нее мировецкая — «Серебряные коньки», Рыжая пристала: принеси да принеси посмотреть. И как схватит книжку: грудью налегла, глазами, как фарами, ворочает. Из рук не выпускает. Таня и обменялась. Уж и не помнит на что. И ручку плексигласовую Рыжая выпросила. Маме эту ручку знакомый летчик подарил. Она из самолетного стекла сделана, голубая-голубая, небьющаяся. Зачем отдала? Он ее прямо с фронта привез. А что-то подталкивает Таню к Рыжей, несет — не удержаться.

Хочешь, я тебе свой завтрак отдам... — молит Рыжая. — Или открыточку? Трофейная, немецкая!

А сама потихоньку тянет, тянет из рук Тани учебник.

Хочешь, буду говорить, когда тебя спросят? Я как гляну на учителя перед уроком — всегда знаю, кого спрашивать будут. Бабушка у меня была цыганкой.

Ври! — удивляется Таня.

Контрольную по геометрии решу, твой вариант, — брякнула Рыжая.

И все испортила. Не глядя, Таня сунула историю в парту. И Рыжая замолчала. Так и сидит с открытым ртом...

Таня ненавидела математичку Елену Осиповну. Лицо у Елены Осиповны в рябинах, глаза буравчиками. Но хуже всего голос — прямой и твердый, как указка, с которой Елена Осиповна не расставалась, будто это была ее третья, деревянная рука.

Едва Елена Осиповна появлялась на пороге, Таня засовывала в рот промокашку и судорожно жевала: во рту расползался вкус чернил, розовые табачинки.

Тяжелыми башмаками расхаживала математичка по классу — ряды парт подрагивали.

Чтоб разгрызть эту задачку, нам потребуется могучий ум, — говорила она.

Взгляд ее коршуном парил над теплыми проборами и косичками. Сердце Тани замирало, потом начинало колотиться быстро-быстро. Указка Елены Осиповны вытягивалась над партами, над головами, дрожала, как слепое щупальце, и наконец касалась Таниной макушки.

Вот ты, девочка... К доске идет Барышева. Раскроем тетради с домашним заданием.

Таня старательно рисовала на доске треугольник. Он получался жалким и кособоким. Стирала, рисовала снова. Она не в состоянии была ни о чем думать, просто не могла прочесть задачу и понять, что от нее требуется. Пусто смотрела в деревянный желобок и пыталась удержать слезы.

Позволь, девочка, что у тебя, как у гоголевского героя, — «день был без числа». Аккуратно вверху доски выведи число, месяц, год. И не как курица лапой, пожалуйста. Числа любят ясность, точность и аккуратность.

Елена Осиповна говорила, отвернувшись к окну. Она любила стоять у окна, заложив руки в карманы синего костюма. Она даже приподнималась на цыпочки, словно пытаясь разглядеть что-то за стеклом.

Класс скрипел, шелестел страницами, кашлял. Отдельно вырывался шепот Рыжей. Она всем подсказывала, только очень неразборчиво: «пуф-пуф» — ничего не разобрать. А Таня и не хотела разбирать. Пусть себе, пусть!

Пальцем она размазывала по ладони мел, вытирала руку тряпкой, снова размазывала.

А громкий насмешливый голос не отпускал ее:

Ну, тут не детский сад. Программа у нас обширная, в «сороку-ворону кашу варила» нам играть некогда. Печально, Барышева, печально. Нина, к доске!

К доске шла Нина. И так быстро и ловко стучала мелом. И глядела на класс так победно, так весело. Ах, как Таня завидовала Нине — небрежной ее уверенности, размашистому шагу туповатых мальчуковых ботинок! Ей хотелось так же встряхивать волосами, сгоняя их со лба, и так же издалека швырять на парту полевую сумку с учебниками.

Елена Осиповна всех в классе называла по фамилиям и «девочка». И только Нину звала Ниной. И полуобнимала ее за плечи, провожая к парте. Елена Осиповна часто повторяла, что у Нины не банальный ум.

Как Тане хотелось дружить с Ниной!

Их было четыре подружки с одного двора. Держались они вместе, на переменках перешептывались, разом смеялись чему-то, говорили: «Мишка как крикнет: «Атас!», «А она кривляка, да?».

Но если кто-нибудь подходил к ним, замолкали. И соседка Нины, которую Таня про себя называла Индейцем Джо — такая она была горбоносая и смуглая, с длинным лицом, — спрашивала: «Тебе чего?»

А Таня и не мечтала, чтоб они приняли ее в свою компанию. После уроков геометрии ей казалось: никто никогда с ней водиться не захочет. У себя на макушке она чувствовала пятно, оставленное указкой...

Таня засунула руку в парту и потихоньку потрогала ножичек. Он ей самой нравился. И вздохнула. Зачем только она его принесла? Она боялась, что Рыжая все равно его выжулит.

В этой московской школе у Тани так получалось, что девочки, которые ей нравились, не хотели с ней дружить. Может, потому, что она новенькая?..

Еще когда она только пришла в шестой «Б», ей понравилась Эмма Тандит. Глаза у нее такие блестящие, лакированные. И губы. Хотя она их не облизывает, нет у нее такой плохой привычки. Она вообще отличница. Если по истории или по географии трудный вопрос, сразу Эмму вызывают. Эмма на минуту прикрывает глаза, и Тане кажется: там, в темноте, под белыми, выпуклыми веками золотыми дугами проносятся мысли-молнии, от виска к виску — чирк! чирк! — как на счетчике. И пожалуйста — ответ готов.

У Эмки юбка плиссированная на бретельках, а учебники она носит в школу в черной музыкальной папке с длинными шнурами.

Когда Таня стала у всех книги выпрашивать, Эмка спросила, читала ли она «Наполеон» Тарле — немного скучновато, но расширяет кругозор. А Мопассана?

Таня покраснела и буркнула:

Читала. Он противный.

Ну, я бы хотела услышать более веские мотивировки, — сказала Эмка и сунула лицо в книгу, будто забыв, что Таня стоит у ее парты...

После уроков Таня незаметно вышла из школы вслед за Эмкой и пошла, прячась за спины прохожих. Издали следила она, как уверенно ступает Эмка по Сверчкову переулку, как ровно, в такт ее походке, покачивается на шнурах папка. Что-то размеренное, взрослое было во всех ее движениях, в медленном качании папки. Вот Таня махала, так уж махала бы — на полный размах.

Хотя в эту минуту Таня была как бы и не совсем Таня: каждое Эмкино движение отдается, потя-агивается в ней, мягко, плавно движутся руки; полными, неторопливыми сделались шаги, словно веревочка натянута между нею и Эмкой.

Может, и мысли в голове Эмкины? Вот было бы здоровски! Может, она теперь станет отличницей? Нет, все-таки Танины, наверное. Откуда Эмке знать, что под бабушкиной подушкой пригрелась кастрюля с тыквенной кашей! Эмка ведь не могла видеть, как бабушка укутывала кастрюлю в платок и уговаривала кашу «дойти паром». Да и платок ни с каким другим не спутаешь! Даже бабушка отказалась его штопать: он из одних дырок связан.

Таня поднимает крышку — оранжевый пар залепляет лицо, глаза. Ничего! Она и на ощупь может наложить себе полную тарелку каши и есть ее, собирая с краев, снимая с круга каши тоненькие желтые стружки. Вот как Таня любит есть кашу.

Тане стало жарко. Она устала быть Эмкой. Захотелось сорвать с пуговиц пальто, сдернуть шапку, подпрыгнуть и схватить с ветки мягкий, еще зеленый кленовый лист и дунуть в него всем дыханием, чтоб он лопнул.

На тротуаре Таня увидела полуразмытые дождем «классики», запрыгала, «не сгорела», обрадовалась; влетела двумя ногами в кучу сухих листьев, хрустела, хрупала, топала, как слон. В воздухе запахло пылью, осенней грибной сыростью.

А Таня уже заглядывала в черную трубу подворотни. Там, на самом конце, была вставлена картинка: квадратик голубого неба и дворничиха в белом негнущемся переднике поверх ватника, похожая на снеговика. Метлу она держала в откинутой руке, на отлете — в точности снеговик! И кошка, придвинутая к глазам длинной трубой подворотни, переливалась вытянутой ворсистой каплей.

Если бы эту огромную подзорную трубу можно было поднять и нацелить в небо, Таня увидела бы луну и звезды прямо среди голубого и белого дня, а оттуда, если, конечно, на звездах есть жизнь, смотрит на Таню такая же как она, звездная девочка Янат. И оттуда Таня кажется маленькой-маленькой, как в перевернутом бинокле, но все совершенно видно: и расстегнутое пальто, из кармана которого торчит шапка, и портфель. Только он у них совсем наоборот называется лефтроп.

Ой, а Эмка где же? Таня заметалась, добежала до угла — упустила: ушла Эмка. И повернула домой, к Чистым прудам.

Хорошо бы бабушка была дома!

Бабушке можно сказать: не пойду завтра в школу, завтра контрольная по геометрии, все равно я ее не напишу. Посижу дома денек: физику подгоню, географию, даже вперед параграфы выучу. А что? Дома-то еще лучше заниматься: больше успеваешь. Бабушка понимает, она разрешит.

Таня будет историю вслух рассказывать. А бабушка по учебнику проверять. Бабушка строго проверяет, к каждому слову придирается. Наденет очки и водит по строчкам пальцем.

Бабушка хитрая! Еще летом весь учебник прочла, а потом разными историческими словами дразнилась: «кунктатором» Таню называла. Таня очень обижалась. Пока еще они до этого параграфа дошли! Как будто она виновата, что делает все медленно. А если у нее характер такой! Теперь-то Таня знает, что «кунктатор» — это просто «медлительный». Так Ганнибала называли. В прошлом году бабушка прямо бредила своим Ганнибалом! А что он такого сделал? Войны выигрывал. Кому они нужны, эти войны? Нет, Таня была за Спартака!

Ногой Таня бухнула в дверь — по всей площадке загудело. Загудело и стихло. Пришлось за ключом в портфель лезть. Когда бабушка дома, и тишина какая-то другая — живая, подвижная.

Длинно болтанулось в зеркале Танино отражение. На подзеркальнике лежал старый медный поднос, заваленный бумажными пакетиками. Хлам Таня столкнула на подзеркальник, двумя руками ухватилась за тяжелый поднос. С подноса выпучилась на нее глупая самоварная рожа, Таня показала ей язык.

Среди пакетиков — бабушкины богатства! — она разыскала аккуратно сложенный восьмеркой моточек шпагата, раскрутила его. Пристроила поднос в веревочные петли и пошла в комнату, старательно раскачиваясь: с пятки — на носок, с пятки — на носок — и воображая, что в руках у нее музыкальная папка, а на голове блестящие гладкие волосы и ей нипочем даже такое прекрасное, взрослое слово, как «мотивировки».

Одной тоже скучно...

Что делает Таня прибегая из школы — портфель под мышкой, пальто нараспашку? На полный голос запускает репродуктор. Черную тарелку репродуктора Таня с мамой прикрепили в углу, над дверью. Репродуктор маме в военном институте выдали, а все остальное в этой комнате было раньше.

И овальное зеркало в прихожей, и медный поднос на подзеркальнике, и круглый стол, по краям обведенный тяжелой бахромой, и портреты в коричневых рамочках на стенах.

А стен почти совсем нет — одни книжные полки. Книги уходят под самый потолок, опускаются до полу. И под ножку стола засунут журнал. И окна захватили книги: даже днем уроки приходится делать при лампе.

Они снимали эту комнату, и бабушка ничего не разрешала здесь трогать. А Тане так еще больше нравилось. Так интересней.

Всю войну они назывались эвакуированными: куда-то бежали, плыли, забрасывали рюкзаки в тамбуры вагонов, на убегающие платформы. Они привыкли жить в чужих углах, среди чужих вещей. Как только они приезжали на новое место, бабушка оглядывалась, говорила: «Ну, вот и крыша над головой». Из газет она вырезала салфетки с зубчиками по краям и расстилала их в шкафу, на этажерке, в ящике из-под консервов, на худой конец, и раскладывала на салфетке их вещи. С этой минуты они считали жилье своим.

Хозяин удивительной комнаты ушел на фронт и пропал без вести. Звали его Борис Николаевич. А Таня каждую минуту сталкивалась с Борисом Николаевичем. Она открывала тяжелые тома — оттуда выпархивали желтые закладки. В ящике письменного стола Таня отыскала записную книжку и внимательно прочла все телефоны, а некоторые даже выучила, как будто это был шифр и при усилии его можно разгадать. Она прочла фамилии и просто названия: «К/т «Аврора» — это понятно, Таня сама бегает в кинотеатр «Аврора». «Мастерская для заточ. коньк.» — тоже понятно. Во дворе говорили, что до войны прямо на Чистых прудах был каток. А что такое «бук. маг.» — она не знала.

В ящике письменного стола всякий раз Таня находила что-нибудь новое. Коробочку с мятными леденцами, например. Леденцы она сгрызла, а коробочку сохранила и складывала в нее подушечки: это был секрет. Даже от бабушки секрет. Она ставила коробочку точно на светлый кружок, оставленный в ящике ее донцем, и, открывая, надеялась: вдруг одной конфеты недосчитается. Почему-то она думала, что Борис Николаевич любит сладкое.

Один раз из книжки выпорхнуло письмо, обрывок страницы. «Посылка больше, чем письмо; здесь все по-особенному звучит. Видишь твои руки, вещественно видишь, как ты укладывала посылку, думала обо мне. За двадцать месяцев моей солдатской жизни это первая посылка. Я всегда немного завидовал другим, когда они получали. А сегодня я именинник: отсыпáл в кисеты табаку, наделял кофе. Китель хорош, сидит на мне как влитой...»

Таня не умела представить Бориса Николаевича в офицерском кителе, может быть, потому, что перед глазами у нее висела фотография на твердой картонке: кудрявый мальчик в белом платьице до пят, ноги у него босые, а глаза растерянные и немного лягушачьи — таращатся, одна рука длинно и жалко висит вдоль тела, а другая судорожно вцепилась в спинку стула. На фотографии он больше всего был похож на Бориса Николаевича с этими живыми глазами, готовыми то ли налиться слезами, то ли просиять, — такой мог и пропасть и потеряться. И еще — мальчика на фотографии можно было жалеть. Таня жалела. А иногда ей больше нравился другой Борис Николаевич: высокий военный в кителе, сверкая орденами, войдет в комнату, схватит Таню, подбросит к потолку, как делали в кино все возвращающиеся с фронта, — и станут они жить вчетвером. Отломив кусок черного хлеба, Таня вывалила на стол маленькие книжечки стихов (ей нравилось, что они такие маленькие!). В книжках она искала примеры на правила русского языка, стараясь выбирать строки, отчеркнутые Борисом Николаевичем.

Ей нравилось выписывать примеры на причастия, жевать горбушку и слушать передачу о Бибигоне. А когда все это надоело, Таня бросилась на мамину кровать, так что жалобно пискнули ее ребрышки, и закричала песню, слышанную по радио:

В моем садочке ветер воет,

Наверно, милый мой идет,

На нем рубашка голубая,

Она с ума меня сведет!..

Она кричала так громко, что комната наполнилась ее голосом, в буфете тоненько дрожали тарелочки, а из кухни что-то откликалось мощным басом, гудело — таз для варенья, наверное.

Она вспотела от крика, на животе сползла на пол и стала вытаскивать книги с нижней полки. Ну и чудные это были книги: разрозненные желтые и розовые тетрадки начинались с переноса, с полуслова и обрывались на полуслове. Страницы по краям были вырезаны зубчиками, как бабушкины салфетки, только в книжках зубчики ровные и очень мелкие. А некоторые тетрадки сверху оказались склеенными. Таня пыталась разрывать страницы пальцами, но вид рваных краев был неприятен, тут-то и подвернулся костяной ножик. Как хорошо, что она не отдала его Рыжей! И ни за что не отдаст. Спрячет и в школу больше не понесет.

Она прочла: «...беночком, который родился у нее перед постом. Это был маленький ребеночек, тощенький, жалконький, и было странно, что он кричит, смотрит и что его считают человеком и даже называют Никифором».

«Кричит, смотрит и что его считают человеком...» — завороженно повторила Таня и стала читать дальше.

Зачем, зачем только она вытащила эту тетрадку! Аксинья, в зеленом, как змея, платье, обварила ребеночка кипятком. До смерти обварила. А Липа шла из больницы с телом сына и в лесу встретила старика и парня.

Тане казалось, вот сейчас случится что-то совсем ужасное: может, этот старик — разбойник и убьет Липу. И мысленно она торопила, подталкивала ее: «Ну же, иди скорей!» А Липа остановилась и смотрела на лошадь старика, как она пьет. И сказала: «Не пьет». И оттого, как стояла она с мертвым свертком в руках и говорила: «Не пьет», — сделалось еще хуже, чем если бы ее убили.

Таня быстро обернулась. Ей показалось: сзади придвинулся кто-то, дышит в затылок, переступает тихонько. Зажмурившись, она ткнула рукой в темноту — никого. А что-то надвигалось на нее из угла, где темнота стояла гуще, плотнее. Дышит, скрипит, переступает, тикает, вырастает, удлиняется, сейчас схватит.

Вскочить на ноги, щелкнуть выключателем — вещи разбегутся по местам. Но нет сил подняться. Страшно крикнуть. Лицом Таня уткнулась в колени, колени обхватила руками, прижала к груди, будто и нет ее совсем — нету! А сама твердит про себя: «Хоть бы пришел кто-нибудь! Ну, пожалуйста! Вот сейчас заскрипит ключ в замке, дверь откроется и...»

Мама не могла прийти так рано. Она уходила в свой военный институт, когда было темно, и возвращалась черной ночью. Всю войну Таня почти не видит маму: не было в войну ни выходных, ни отпусков. Летом ей первый отпуск дали, и мама сразу поехала к отчиму в действующую армию. А отчим разбился. Его срочно вызвали в штаб, в Мукден, а самолет налетел на сопку — и все. Теперь Таня даже думать про маму боялась, и днем это удавалось ей, а в темноте нет.

Они с бабушкой ничего не знали про отчима. Просто мама вернулась очень быстро, когда ее не ждали. Военный внес чемодан и желтый таз с рыбкой на донышке. А маму к этажерке прислонил, прямо под репродуктором, в дверях. Как будто мама стоять не умела. Руками она вцепилась в этажерку. И стояла так целый день.

Таня ухватилась за мамино платье и тащила маму, как маленькая. Она даже не пошевелилась. Таня ревела — горло заболело, так она ревела. А бабушка села на пол у маминых ног, раскачивалась из стороны в сторону и ударяла себя по голове костяшками пальцев. Таня пыталась перехватить бабушкины кулаки, но она с такой силой бросала их в голову — не удержать.

А мама стояла над ними с неподвижным лицом, будто она знать их не знает и слышать не хочет, и не разжимала сведенных пальцев.

Потом Таня проснулась ночью и увидела, что мама лежит на кровати одетая. Бабушка подкладывает к ногам ей грелку, и все лицо у бабушки дрожит, шевелится — шепчет.

Лампа вовсю горела: затемнения уже не было и войны никакой не было. А мамины глаза длинно и остро блестели на подушке. Один нестерпимо длинный сверкающий глаз на белой подушке.

С тех пор Таня совсем не видит маму. Издалека, сквозь сон слышит она ее голос: сон тогда делается тоненьким, зыбким, начинает волноваться.

А какая мама была у Тани! Все девчонки ей завидовали.

Губы и щеки у нее были смешливые — так и норовили удрать в улыбку. Она прибегала к Тане, всегда смеясь чему-то, что происходило с ней там, среди взрослых, прибегала на секунду, и Таня ревниво думала, что маме жалко, наверное, отрываться от необыкновенной взрослой жизни, куда Тане ходу нет.

Мама торопилась погладить Таню по волосам, придумать смешное прозвище, сочинить игру, и легкие ноги в белых носочках уносили ее дальше.

А какая она была смелая: ночью шагала через кладбище — и хоть бы что! «Не боишься?» — дрожа от восторга и угадывая ответ, спрашивала Таня. А мама смеялась: «Ничуточки». Зимой на горе за ней увязался волк — она обернулась и топнула на него валенком: «А ну, брысь!» Мама думала: собака — и топнула. И волк ушел в лес. Повернулся и ушел; дурак большой — маму испугался. Они так смеялись над глупым волком! И только бабушка хмурилась и качала головой: «Смех без причины — признак дурачины. Хорошо, что тебе встретился трусливый волк, или молодой, или я не знаю что... А так ведь и косточек не сыскали б...»

А один раз они всю ночь распиливали сосну на дрова. Сами свалили и пилили на кругляши. Бабушка и тогда сердилась: «Вечно крайности! Разве ребенок может не спать всю ночь!» А мама сказала, что Таня не ребенок, а человек и все должна делить с ними, со взрослыми, тем более трудности. И они пилили до утра, до мокрых саднящих мозолей. Руки отваливались, веки сами собой опускались.

А утром мама подобрала сучок, ну в точности индейскую трубку: он изгибался и расширялся на конце бульбочкой. Он был гладенький, с нежной розовой кожицей. Мама придумала подвешивать к нему куриные перышки, ленточки, шнурочки, ягоды бузины или рябины. И когда у нее выдавалось время, они садились на пол и «выкуривали» «трубку мира», торжественно, двумя руками, передавая ее друг другу.

А сколько мама знала стихов! Она выписывала стихи в тетрадку, сшитую из газет. А Таня потихонечку открывала тетрадку и выучивала мамины стихи: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди...» или: «Был у майора Деева товарищ, майор Петров...». Правда, она не все слова разбирала — почерк у мамы непонятный — и, какие строчки не разбирала, говорила про себя: «Пам-па-па-пам-па-па-па», а дальше опять стихами.

Теперь мама не читает стихов, они не играют вместе и не пилят дрова, да и зачем в Москве дрова. Маме даже разговаривать, даже смотреть на Таню не хочется. Не нужна больше Таня маме — вот что.

Заскрипели половицы. Дверь приоткрылась, впустив на порог дрожащий, взлохмаченный комочек света. Таня рванулась на непослушных ногах, бросилась через темноту, ударяясь о стулья, что-то роняя на бегу, всхлипывая и с облегчением чувствуя, что из нее вместе с криком выходит страх:

Ба-а-а!

Наконец-то! Бабушка пришла.

Бабушка

Кругло, розово засветилась над столом лампа. Весело звякнули висюльки, и по стенам поплыли длинные черные тени, вся комната плавно пошла кругом, как карусель.

Бабушка поставила на керосинку чайник. Доставала из буфета чашки, блюдца, прижимая их к груди: большая чашка с цветочками — бабушке, синяя и золотая внутри — Тане. Чашки послушно заняли свое место.

Ладонью бабушка разгладила скатерть, придвинула сахарницу, мелко-мелко щипчиками стала колоть сахар.

А Таня ходила за бабушкой из комнаты в кухню и от стола к буфету, и чуть забегала вперед, чтоб видеть бабушкино лицо, и говорила, говорила не умолкая — про школу, про Липу, как у нее ребеночек умер, а она на лошадь смотрела, — говорила, не могла остановиться.

Коленями Таня взобралась на стул. Из липкого кома подушечек она старалась выбирать желтенькие — желтенькие были кислые. А бабушка клала на язык малюсенькие кусочки сахару.

Все вещи в комнате теснее придвинулись к столу, собрались вокруг бабушки. В книжках-тетрадках Таня нашла начало рассказа — он назывался «В овраге» — и стала читать вслух. А бабушка разложила перед собой карточки и смотрела, какие талоны можно отоварить. Иногда она перебивала Таню:

Ты мятные пряники любишь? Вот не знаю, стоит ли яичный порошок покупать. Конечно, он экономней...

Таня сердилась, если бабушка слушала невнимательно. Давно уже Таня читает вслух бабушке (это раньше, до войны, бабушка читала Тане). Но в тот вечер Таня не сердилась на бабушку, ей и самой не хотелось, чтоб рассказ приближался к своему страшному концу.

А бабушка сказала виновато:

Целый день все одна и одна, слова сказать не с кем. В очереди и наговоришься и наплачешься.

Бабушка уходила в очередь, как Таня в школу. И каждый вечер раскладывала на скатерти карточки, а с рук у нее всю войну не сходили голубоватые цифры — номера очередей. В ту осень номеров на руке уже не писали, очередей таких не было, а Тане все равно казалось, что голубая жилка на бабушкиной ладони — след жесткого военного карандаша.

Ба, расскажи лучше про детство, — попросила Таня.

Бабушка опустила руки в глубокие карманы платья. Она сама шила себе платья из тех, в которых мама не могла больше ходить на работу. Из двух маминых платьев получалось одно бабушкино, но зато какое красивое, двухцветное: верх один, а низ совсем другой. И карманы бабушка делала такими глубокими, что рука опускалась в них, как в колодец, и здесь, на самом донышке, лежали монетки. Бабушка трогала, шевелила их пальцами, и монетки позванивали, побрякивали, стукались друг о друга.

Бабушка и сама любила вспоминать, как жила она в Аргеево у дедушки. Все лето во дворе, в саду там варили варенье, повидла, джемы. Варенье заготавливали банками величиной, наверно, с бочку! А в комнатах стояли мешки с орехами, черносливом, сушеными абрикосами, и нити с яблоками висели по стенам и на веранде, как бусы. А бабушка и ее сестра Лена — подумать только! — ничего этого не хотели. И не ели! Они просто прятались среди мешков, когда играли в прятки.

А еще нам нравилось делать в мешках дырочки и подставлять ладони, чтоб прямо в ладони падало, сыпалось, текло. Ух, как дедушка на нас сердился, он кричал: «Где моя палка?» Он кричал: «Говорю вам, не удерживайте меня!» И стучал об пол палкой, потому что он никогда не выпускал ее из рук. А нам нравилось бояться.

Бордовый верх бабушкиного платья колыхался от смеха. Таня тоже смеялась: кто бы мог подумать, что бабушка была такая глупая!

Может, у тебя в кармане осталась какая-нибудь завалящая черносливина? — хитро спрашивала Таня и пыталась вытащить из кармана бабушкину руку.

А бабушка увертывалась, отбивалась, не вынимая рук, расставляя пошире локти. И улыбалась, как умела только бабушка: всем лицом — глазами, морщинами, не разжимая голубоватых губ.

Растеряла! — отбивалась бабушка. — Зато у меня хранятся дырки от бубликов, целая связка.

Она высовывала из кармана кончик бечевки и тащила ее, как фокусник — двумя руками. Бечевка сворачивалась у ее ног, а Таня от смеха падала головой на стол. «Дырки от бубликов» была довоенная еще шутка. До войны бабушка была очень толстая, грозилась «сесть на диэту» и питаться одними дырками от бубликов.

Чего только не хранилось в бабушкиных карманах! Недаром, выходя на улицу, она зашпиливала их булавками.

А Лену я больше так и не видела. И племянников своих никогда не видела... Не пора ли тебе спать, Танечка?

Ну пожалуйста, совсем немножко! Подождем маму.

И знаешь, где я о них услышала? В Махачкале. Ты, конечно, не помнишь Махачкалу.

Нет, Таня помнила берег моря, черный от людей, которые сидели прямо на песке и ждали пароходов, чтоб бежать от фашистов за море, за горы, за пустыню.

В Махачкале кто-то сказал мне, что встречал Ауэровских из Аргеево — сестру с племянниками. Мы не виделись целую жизнь, так горе свело нас в Махачкале...

Как на выгоревшем, желтоватом снимке, Таня увидела жаркий день и себя рядом с бабушкой. Они идут берегом моря. Бабушка перешагивает через чьи-то руки, ноги, через костры. Костры такие бледные, бессильные на палящем махачкалинском солнце, и умещается на них алюминиевая кружка да жестянка из-под консервов.

Бабушка подходит к людям, что сидят на песке и лежат, привалясь к рюкзакам, тючкам, и задает один и тот же вопрос: «Ауэровских из Аргеево не видели?»

И все отвечают: не знаем, не встречали, не видели — или, не открывая глаз, перекатывают по рюкзаку голову, что означает: не встречали, не видели.

Но никто не удивляется. На портовых деревянных скамейках, на стенках махачкалинских складов и домов, на дощатой уборной, на баржах — на всем, на чем можно писать, написано мелом, карандашом, углем, нефтью: «Нюся, ищи нас в Красноводске», «Свиридовы! Мы уехали в Ташкент 5.Х.41», «Мама, аттестат вышлю, мой адрес: полевая почта №...».

Может, бабушкина Лена с племянниками уехала за море, а может, затерялась в этом песочном городе, который и за неделю не обойти.

День был разогрет махачкалинским солнцем, как сковородка. Танины ступни по косточку увязали в песке; шершаво, жестко сделалось во рту. И Таня не понимала, почему бабушка не обращает внимания на нее, Таню, а ищет незнакомых Ауэровских и спрашивает усталым, тусклым голосом: «АуэровскихизАргеевоневидели?..»

Таня видела только скамейку, на которой они оставили маму. И рядом с мамой огромную бутыль: горлышко ее заткнуто бумажной пробкой, а сверху намотана белая тряпица. Эта большая тяжелая бутыль до краев, до самой пробки, наполнена водой.

Им предстояла дорога через море в Красноводск. Все говорили, что с водой там плохо: пустыня, пески. И они везли НЗ — неприкосновенный запас — трехлитровую бутыль. И ни о чем, кроме этой бутыли, Таня думать не могла.

Только сейчас ей вдруг стало стыдно: она поняла, как хотелось бабушке отыскать сестру с племянниками, а она была противная и глупая, цеплялась за бабушкино платье, упиралась, канючила: «Пить! Пить хочу! Дай!»

А потом требовала воду из бутыли, отталкивала железную кружку: от запаха нагретой жести ее тошнило. А бутыль и вправду оказалась тяжелая, еще тяжелей, чем представлялось, — двумя руками не удержать. Она придерживала ее подбородком.

Вода толкалась в лицо, в шею; толчками проливалась в рот и за ворот, щекоча кожу. И восторг тех минут, сладость теплой, пульсирующей, живой воды, когда, подчиняясь ее движению, Таня послушно глотала, глотала, с закрытыми глазами, с невнятным стоном, вытеснил чувство стыда перед бабушкой.

Нашла себе подругу!

Конечно, по контрольной Таня схватила пару. То есть они только что писали эту контрольную по геометрии, но Таня ничего не решила и даже листок не сдала.

На перемене перед контрольной Елена Осиповна долго тасовала и пересаживала их, загоняя отстающих в один угол, чтоб не списывали. Тане она велела пересесть к Ленке Фирсовой. Проверив, не лежит ли на парте что-нибудь, кроме листочков для контрольных, Елена Осиповна сказала, что теперь, когда «могучая кучка» в сборе, можно и начинать.

Ленке хоть бы что — фукнула себе под нос, а Таня сжимала под партой кулаки и давала себе слово никогда не реветь на математике. Пусть Елена ее режет и ставит пары, пусть обзывает «могучий ум» — ни слезиночки она больше не увидит. Таня вообще на ее уроки ходить не будет.

Зазвенел звонок. Елена Осиповна рванула газету, прикрывавшую доску от нетерпеливых взглядов. Таня смотрела, как прыгают кнопки, державшие газету, как Елена старательно, по одной, забивает их под стол указкой. Так и не сдала она свой листок.

После контрольной девочки бросались друг на друга с воплями: «Какой вариант?» Склоняли головы над клочками бумаги, сверяли ответы. А Рыжая суетилась! У нее с Нинкой ответы сошлись, так она от радости по классу прыгала, как сумасшедшая лошадь.

Еще целый немецкий сидеть! Можно пойти в санчасть, сказать — голова болит. Градусник всунут. Рыжая говорит, если всю перемену дрожать — только очень сильно дрожать! —температура нагонится. А если у Тани не выйдет дрожать?

И вообще, перемена кончилась.

Guten Tag, mädcxens! [Добрый день, девочки!] — Немка уже стояла в дверях.

Урок тянулся томительно, бесконечно. Сырой, тяжелый воздух давил на стекла. Нину послали включить свет. И вдруг все вскочили, захлопали крышками парт, затопали по коридору. А Таня и не заметила, когда звонок прозвенел. Пока она натягивала пальто, завязывала шапку — все разбежались.

Будто волна: поднялась — и схлынула. Школьный двор разом опустел. Скучный у них двор: ни деревца, ни травинки — домертва выбитая площадка и кирпичная стена вокруг.

На крыльцо вышла Малашкина, тоже из их класса. Постояла рядом и сказала:

Ты не очень переживай. Может, и обойдется, тройку поставит.

А я переживаю, что ли? — сказала Таня. И ей стало легко: может, и вправду обойдется — контрольные когда еще раздадут!

А Малашкина постояла немножко и говорит вроде бы Тане, а может, просто так:

Ну, я пошла.

И пошла со двора. И Таня за ней. А чего ей еще делать? Все равно надо идти. Она шла и вспоминала: как же эту Малашкину зовут? Все Малашкина да Малашкина, а у нее ведь и имя есть. В классе были девочки, которых все знали, а Вера (вот же — Верой ее зовут!) училась так себе, середка на половинку, уроки отвечала тихо и на переменках сидела на своей парте как приклеенная.

Она беленькая-беленькая, ресницы выгорели, нос торчком, и волосы из косичек во все стороны топорщатся. Косички от этого на ершики похожи. И шапка на Вере смешная, буратин-ская — чулок с кисточкой.

Малашкина шла в сторону Покровки. Таня — за ней, приотставая на шаг. Малашкина замедлила шаги и поравнялась с Таней.

Ты куда идешь? — спрашивает.

А ты куда? Я живу здесь! — Таня неопределенно повела рукой, захватив и кинотеатр «Аврора», и булочную.

А я на Чистые пруды травы нарвать. Айда со мной! — предложила Вера.

И дальше они пошли рядом, портфелями толкая друг друга.

Оказалось, у Малашкииой дома мышь живет, белая, и она малышей принесла. Вот Малашкина и ходит на Чистые пруды за травой.

А не ругаются?

Малашкина болтанула шапочкой:

Не-а!

Они привалили портфели к ограде бульвара. Малашкина достала мешочек и стала набивать его травой. А Таня помогала ей. Только сейчас она заметила, как поредел бульвар, какой он стал просторный: прямо перед ними за черными стволами торчали колонны «Колизея». На ступенях, на рельсах, на траве лежали бурые листья. Доска «Осторожно! Листопад!» покривилась и почернела от дождей. Трамваи, огибая Чистые пруды, трезвонили вовсю и от звона делались красные.

Девочки быстро набили мешочек вяловатой влажной травой и стали бегать вокруг скамьи, бросая друг в друга пучки травы, листья, и смеялись, еще смущенно. А потом упали на скамейку, и стоило им искоса глянуть одна на другую, как обе взрывались хохотом.

Долго ли шли они рядом — квартал, два? — но выяснилось, что у них ужасно много общего: Тане очень нравился актер Дружников — и Малашкииой; у Верки отец в сорок втором погиб, а у Тани — отчим. И жили они рядом. Только Верка в эвакуацию не ездила, всю войну в Москве была, а Таня — где только не путешествовала! А в Москве — первый раз!

Ой, смотри, золотоглазка, — сказала вдруг Верка. — Откуда она взялась?

Где? Где? — завертела Таня головой, рассматривая идущих по бульвару и ожидая увидеть какую-нибудь сказочную красавицу.

Да вот же! Не видишь? — Остреньким подбородком Верка показала на прозрачное существо, трепетавшее на спинке скамьи. Легкое тощенькое тельце пытались удержать в равновесии два прозрачных крыла, а вместо глаз торчали золотые булавочки.

Стрекоза такая?

Насекомое. Неужели не знаешь? — удивилась Верка. — Только летом крылышки у них зеленоватые. Одну зиму золотоглазка у меня между окнами жила. Обжора — свет не видел! Котлетами ее кормила. Вообще-то не думай — она хищница.

Они взяли портфели и не сговариваясь двинулись к Вере домой. Шли они долго, потому что по дороге Вера заглядывала во все продуктовые магазины. Таня и не догадывалась, что столько магазинов на Покровке!

Вера оставляла Таню у двери, всовывала ей в руку портфель и тут же втискивалась, вверчивалась в толстую очередь женщин. Обратно она возвращалась встрепанная, в растерзанном жакете, шапка — в кулаке и докладывала: «Подсолнечное дают!»

Ты прямо как разведчица! — восхитилась Таня.

В короткие перебежки от магазина к магазину Верка спрашивала, какая у Таниной мамы зарплата и есть ли дополнительный паек или только карточки, в распределителе они прикреплены или в обыкновенном магазине отовариваются. Ничего этого Таня не знала. Ей было стыдно, что она не умеет ответить ни на один из вопросов Малашкиной, а обширные Веркины знания с каждой минутой все больше поражали Ташо.

Малашкина жила совсем близко от школы, напротив церкви. И подумать только: сколько раз Таня проходила мимо церкви и дома, не обращая на них внимания, не замечая — ведь тогда в этом доме, в этом парадном напротив церкви, не жила Малашкина!

Они поднялись по лестнице, вошли в темный коридор со множеством дверей. У одной из дверей Малашкина остановилась, пальцами ног нажала на задник, ловко скинула калошу, другую и осталась в толстых вязаных носках.

А Таня вдруг оробела: зачем пошла? Она зашептала: «А дома у тебя кто?», жалея, что не спросила об этом раньше. Но Малашкина потянула ее за собой.

И Таня вступила в слепящий круг пылинок и света и ничего, кроме этого кружащегося света, который пылинки только делали видимым, рассмотреть не могла. Потом, как большой корабль, выплыл из света диван. А на нем, свернувшись калачиком, спала девушка. Рядом на табуретке, в цинковом корыте, посапывал кто-то, закутанный в одеяло. Но Малашкина тащила Таню дальше, в другую комнату.

Вот где белая мышь жила! В клетке. В огромной клетке. А вокруг трава набросана, и сеном пахнет, как на поляне! Малашкина поворошила ее руками и на освободившийся пол натрусила траву с Чистых прудов.

Сено заготавливаем, — объяснила она. — Зимой ведь надо их чем-то кормить. А мышь знаешь какая умная. Ты в Уголке Дурова была? Не была?! А меня папка еще до войны водил. Там эти мыши выбегают с чемоданчиками... Одна в красной фуражке в колокол звонит, за веревочку дергает. А остальные в поезд садятся. Поезд маленький-маленький, но совсем как настоящий... Здоровски!

Они опустились перед клеткой на колени, и Малашкина позвала:

Дина, Дина! — и посвистела немножко.

Мышь вышла к ней прямо на ладонь, села на задние лапки, проблестела быстрыми глазками и закинула мордочку, будто петь собралась — горлышко у нее вытянулось и задышало. Ну, вылитая певица, которая поет вечером перед сеансом в «Колизее». Только у той Таня никогда не видела такого блестящего белого атласного платья.

Вот артистка! Мы ее Диной Дурбин зовем. Она знаешь какие фокусы вытворяет — умрешь со смеху! Я тебе потом покажу. А сейчас Дина не знает тебя и волнуется. Ты только не сердись, ладно? У нее ведь малыши в гнезде. А потом, отец у них недавно погиб. Вышел погулять — и исчез. Я и у нижних спрашивала, всех соседей обошла — не объявлялся.

Они вернулись в соседнюю комнату. Малашкина посмотрела на будильник (почему-то он лежал на боку, выставив в сторону коротенькие ножки) и дернула девушку за ногу.

Ребенка кормила? — спросила она негромко, но строго.

Кормила, кормила. А что — пора? — пробормотала девушка и, не разжимая век, спустила с дивана ноги. Руки ее сонно шарили вокруг, нащупали круглую гребенку. Чуть покачиваясь, девушка важно послюнила пальцы, пригладила пальцами ресницы, брови — все с закрытыми глазами. И — проснулась.

Ой как понравилась Тане эта девушка: ее тонкие руки и волосы! Как легко соскочила она с дивана и рассеянно заскользила по комнате прямо в носочках. Брала со стульев какие-то вещи, роняла их и напевала что-то.

И как строго разговаривала с ней Малашкина.

Хлеб брала?

Девушка кивнула.

Карточки давай, потеряешь.

Девушка навила на палец прядь волос — отпустила. Волосы на конце завернулись колечком.

На Таню никто внимания не обращал, она втиснулась в уголок дивана.

Вдруг из корыта послышалось не то кряхтенье, не то хрюканье, одеяло задвигалось, из-под одеяла высунулась голова. И стало видно, что это девочка.

Мама, ау! — закричала она плаксиво.

Девушка прямо бросилась на нее, завертела, затормошила, затискала. И приговаривала:

Ах ты, Люба-Любушка! Что ли, у нас любовь? Отвечай: любовь? — И сама себе отвечала: — Любовь!

Она схватила девочку за руки, стала их разводить в стороны, а девочка чуть-чуть приседала, немного сгибая пухлые коленки, и переступала малоподвижными ножками.

А кто к нам пришел! — запела девушка. — К нам девочка пришла... Такая большая девочка! Вот мы с ней сейчас познакомимся. Мы все новенькое любим.

Она выхватила маленькую из корыта и шмякнула ее на Танины колени:

Держи. Я побежала — опаздываю.

Погоди, обед сготовлю, — сказала Малашкина.

Искоса поглядывая на будильник, она заворачивала в тетрадную обложку две вареные картошки, ломоть хлеба, соленый огурец.

Очистки принеси, не забудь.

Да помню, помню я, господи! Жизни с твоими зверями нет! — крикнула девушка уже из коридора. Она еще раз всунула голову в комнату и пропела: — Привет, чижики! Ау!

Малашкина пошла на кухню ставить чайник, а девочка осталась на коленях у Тани. Таня тесно составила ноги и сидела очень прямо, стесняясь этой маленькой девочки и не умея сделать с ней что-нибудь. Как с такими маленькими играть?

Наклонилась и подышала девочке в макушку: волосы, мягкие и очень тонкие, потянулись вслед за дыханием, повисли в воздухе паутинками. Таня умилилась почему-то и сказала в макушку маминым голосом:

Ах ты, дурак мой маленький. Дурак, соленые уши.

Девочка ловко, всем тельцем, извернулась и схватила Таню за нос: мяконькая ладошка пахла кисленько. «Как смешно пахнет!» — удивилась Таня.

А потом они сидели за столом, который Верка застлала старыми газетами, и пили чай с воблой. Они колотили рыбины об стол — золотинки чешуи разлетались по всей комнате и попадали в чашки, — обдирали, обсасывали со шкурок розоватые волоконца, отрывали от спинок длинные твердые полоски: их можно было сосать, как сахар, и еще дольше, такие они были твердые.

А Люба — так звали девочку — картошкой возила по щекам и по столу, а иногда невзначай попадала в рот. Чай с воблой был необыкновенно вкусный! Вера, оказывается, хотела стать директором зоопарка; Таня — артисткой, стихи читать, как Яхонтов, а Любочка таскала их за волосы грязной пятерней. Волосы у них слиплись от картошки. И они вымыли Любе руки и мордочку прямо из блюдца.

После чая Вера перевернула табурет кверху ножками, обмотала ножки веревкой и сунула Любу в табурет. Газеты они убрали, разложили на столе книги. Прямо над ними висел оранжевый абажур, пышный, со множеством оборок, как распустившаяся роза. Тетради и руки делались от него теплого цвета.

Это Надежда марлю красным стрептоцидом покрасила и накрахмалила. Здоровски, да? — спросила Вера.

А мы с мамой один раз листья на марлю нашили, тоже красивые занавески получились. Только листья сначала утюгом прогладить надо. А когда в Узбекистане жили, в эвакуации, там все женщины в калошах ходят. И в приданом калоши дают, — сообщила Таня. — А девочки там знаешь как называются — «кыз». А еще «кызынка». — Таня наклонилась к Любе и улыбнулась: — Кыз яхши, ай, яхши!

«Хорошая девочка» стояла в табуретке и неутомимо колотила по ее ножкам облезлым целлулоидным попугаем.

Все понимает, а говорить ни за что не хочет. Такая упрямая! — пожаловалась Верка.

Так они делали уроки и разговаривали, и никуда Тане уходить не хотелось. Но бабушка волнуется, бабушка ждет. Таня стала собираться. Верка с Любой проводили ее до двери. Верка потребовала:

Скажи тете: «До свиданья»!

Но Люба радовалась, что ее высвободили из табуретки, смеялась, прятала голову за Веркино плечо. До чего она была толстенькая и смешная!

Таня скатилась с лестницы и, почти ударившись о парадную дверь, вывалилась вместе с ней на улицу.

А на улице шел снег. Крупный, с крупным шорохом: по листьям, по крышам, заполняя собой синее пространство между домами, деревьями.

Снег падал на лицо, залеплял ресницы, таял на языке.

Таня задохнулась снегом. Она расстегнула пальто, затолкала в карман шарф и побежала, весело печатая на снегу следы, дыша снегом, глотая талые пресные капли.

А ветер наваливался, подталкивал ее в спину, относил в сторону снежный занавес.

И улица снова стала незнакомой, второй раз за день, только теперь это сделал снег.

Таня покружилась среди снежинок, ловя их лицом, ладонью, и снова побежала, подскакивая с ноги на ногу и повторяя:

Нашла себе подругу! Громаднуюподругу! ГИГАНТСКУЮ ПОДРУГУ!..

Тут она немного сбилась, потому что пришлось переходить трамвайные рельсы, и подумала: «Такую подругу!.. На всю жизнь!»

А завтра можно в снежки поиграть, только б снег не растаял. Как рано в этом году снег! Как все замечательно! А бабушка как обрадуется: ведь Таня подругу нашла!

Как Таня дружила с Малашкиной

С рассветом на город упал дождь, заплясал по тротуарам, по крышам. Смыл снег, сбил последнюю листву с деревьев. Проснувшись, Таня увидела черные мокрые крыши и дождь, дождь, дождь. Смотреть в окно и то было зябко.

А все-таки ожидание чего-то необыкновенного, радостного вытолкнуло Таню из сна. «Что же это?» — не сразу вспомнила она.

С Веркой она увидится — вот что!

Таня бросилась одеваться.

Оденься потеплее, — сказала бабушка. — Рейтузы, чулочки. На улице не погода — сырость одна. А у тебя пальто коротенькое — все щеколды наружу.

Какая ты путаница, ба! — засмеялась Таня. — Щеколды — в дверях. Щиколотки. А рейтузы не надену! Они кусачие. Верка вон вообще в одних калошах ходит — и ничего.

Бабушка вздохнула и погладила Таню по волосам. Вчера она совсем на Таню не сердилась. А утром встала какая-то беспокойная. Сплетает пальцы корзиночкой и расплетает. Потом косточками стала хрустеть. Ходит и хрустит. Остановилась у Тани за спиной и говорит:

А ведь я, Танечка, уезжаю...

Куда это? — вскидывается Таня.

Денька на четыре, от силы на недельку. Ты уж прости меня, детка. Картошка нам на зиму нужна? То-то, что нужна. А ночью, видишь, снег выпал... С женщиной одной я в очереди сговорилась. Адрес она мне оставила. Хорошая такая женщина, полная, симпатичная. Кашу я сварила перловую. Деньги знаешь где — в буфете, под бумагой. Ты как одна — справишься?

И — стыдно сказать — Таня не огорчилась. Вчера бы еще огорчилась, а сегодня нет. Сегодня ее Верка ждет. Еще даже лучше: после школы домой спешить не надо.

И почему это бабушка говорит «одна»? На секунду царапнуло ее слово «одна». Мама ведь никуда не уезжает, мама остается. Значит, и бабушка знает, что они маме больше не нужны?

Лицо у Тани стало горячее, как кипяток. Стыдно, ой как стыдно!

Собиралась бабушка долго. Хлопала дверцами буфета, заглядывала в кастрюльки. Таню заставляла смотреть. А она отмахивалась:

Ну, ты же сама сказала: скоро приедешь! Что я, маленькая?

Оглянулась, а бабушка странно, неподвижно стоит посреди комнаты. Таня привыкла, что руки бабушки всегда двигались — гладили, вязали, кроили, мешали, крошили, месили, шевелили монетки а сейчас они пусто висели вдоль тела. И Таня испугалась. Она дотронулась до бабушкиной руки, забрала в кулак большой палец, сжала его:

Ты не волнуйся, ба, все будет хорошо. Ты не думай...

А я дым могу пускать кольцами... — сказала бабушка.

Какой дым?

Очень скоро бабушка пошла к шкафу, из-под белья вытащила надорванную пачку папирос, села на диван, закурила — голубоватые спирали заклубились в воздухе.

Бабушка вытягивала губы, делала «х-х-ха!» — и колечко за колечком вылетали у нее изо рта, расплывались, растягивались, рассеивались под потолком. А вдогонку им летели новые голубоватые колечки — и еще, и еще!..

Ба, откуда ты научилась? — заверещала Таня. — Ой, здоровски как! А меня научишь? Ба, но ты же никогда не курила! Научишь? Вот Верка удивится! Как это у тебя получается — х-х-ха!

Бабушка легко вскочила, побежала в кухню, сунула в рюкзак белую тряпочку и зубную щетку, подвязала рюкзак бечевкой, притиснула к себе Таню, больно прижалась лицом к ее лицу — и дверь за ней захлопнулась. Только что была — и нет.

А для Тани началась новая жизнь. После школы она шла к Малашкиным. Тане казалось, она с Веркой и родилась и выросла в одном дворе, так хорошо знала она порядок дома Малашкиных, что сделают и что скажут сестры.

Как, вернувшись с работы, Надежда всунет голову в приоткрытую дверь и крикнет: «Привет от старых штиблет!» Как Верка станет выговаривать ей за бесхозяйственность: «Каблуки на туфлях до деревяшек стесала, хоть новые покупай, а если вовремя сапожнику отдать, еще бы год проносила». А Надежда пригрозит: «Ой, Верка, быть тебе старой девой. Высохнешь от забот — никто замуж не возьмет».

В свободные вечера Надежда раскидывала по столу лоскутки, что-то перешивала, мерила, подолгу рассматривая себя в зеркало, для чего приходилось то громоздить зеркало на табурет, то ставить его на пол. Платья сидели на ней легко, ладно, приплясывая, пританцовывая. Она смешно хвасталась: «Ай да девушка, ну, мастерица! Глаз-ватерпас!»

Она дула в распахнутую волчью пасть утюга — искры взвивались огненными языками. Любочка бегала за ними по комнате и била в ладоши.

На клочках газет, прямо на Веркиных тетрадях Надежда рисовала фасончики. «Ой, девочки, какое платье я видела на одной гражданке! — говорила Надежда. — Из панбархата, во-от с такими плечами... Это мы Верке сошьем, очень уж она тощая. А Танечке пойдет с матросским воротником...»

Как-то девочки целый день просидели за чертежами: чертежница пригрозила двойкой. Они чертили чашку: чертили и стирали, стирали и чертили. Устали они до того, что щекой ложились на форматку и пытались чертить лежа.

Тут, как свежая шумная буря, ворвалась в комнату Надежда. Форматки зашвырнула на шкаф, тушь — на подоконник.

Ага, вы тут спите, а мы с Любкой гуляй, воздух глотай! Хитрые они, да, Любочка? Ну, вы у меня сейчас попляшете! Все будем плясать! Я такой танец придумала — тарарам!

Какой тарарам, ты с ума сошла, нам чертежи завтра сдавать! — завопила Верка. — Ребенка лучше раздень.

И сама бросилась стаскивать с маленькой пальто и ботинки. А Любка помогала ей, вывертываясь, вытряхиваясь из одежд, срывая заодно и платье, и кофточку.

Теперь, спящие красавицы, слушайте меня... — И Надя рассказала им, какой хитрый танец этот тарарам: каждый танцует его как хочет и под какую хочет музыку, но как только она хлопнет в ладоши — никого не должно быть на полу, где угодно, только не на полу.

И что тут началось. Какая толкотня! И визг! И топот! А Верка, Верка — Таня прямо глазам своим не верила, — как радовалась Верка. Она вскочила на табуретку, махом перенеслась через стол. Длинное ее тело прямо летало по комнате.

Верка зашлась от смеха: лопатки у нее находили одна на другую, косички распустились, скулы покраснели. Только и мелькали по комнате ее волосы, колени, локти, словно Верка вырвалась вдруг из строгой хозяйственной оболочки.

Потом они все оказались на диване и стонали от смеха.

И Надя говорила, вытирая слезы:

Ох, умереть-уснуть, проснуться в слезах. Пойти, что ли, чайник поставить.

Такая выдумщица была Надежда.

Одно в ней не нравилось Тане. Вдруг Надя скучнела, садилась посреди комнаты на табурет и читала вслух солдатские треугольники писем. Знакомых у нее была уйма, каждый раз, знакомясь, она придумывала себе шикарные имена — называлась то Раисой, то Маргаритой. Но больше всего нравилось ей имя Виктория.

Вы ведь даже понять не можете, что это за имя, — говорила она. — Победа! Как же мы заждались ее, господи! Но теперь ништяк, перезимуем.

Голос ее делался хриплым, угрожающим. Таня боялась, что Надежда вот-вот заплачет. А чего тут не понимать?..

Все-таки больше всего Таня любила часы, когда они с Веркой оставались вдвоем; Любочка в счет не шла.

После школы, забросив портфель к Малашкиным, Таня хватала пол-литровую банку и покупала у метро газированную воду с сиропом. Банку она несла двумя руками, низко наклоняя лицо, чтоб не споткнуться, а шарики воды подпрыгивали и таяли. Даже смотреть на них было весело. Эту подпрыгивающую щекотную воду они пили по очереди прямо из банки и заедали хлебом.

И когда они сидели на диване, передавая друг другу то банку, то ломоть хлеба, у них получались разговоры.

Ты не думай, что она легкомысленная, — сказала Верка. Таня сразу поняла, что про сестру, и покраснела. — Она знаешь какая способная... Она до войны на балет ходила. А отец в ополчение ушел — она и балет, и школу бросила, на курсы медсестер пошла: меня надо было поднимать. Теперь вот Любку... Ей с нами знаешь как трудно, ей жить хочется, а она смеется. Вот Любку мы всему выучим — и балету, и на пианино играть. Табуретку, черную, круглую, сядешь на нее — она сама вертится, — видела? Купим! С папкой будет ходить, как Эмка Тандит. И такая же умная будет, в очках...

Эмка ведь не в очках! — возмутилась Таня.

Ну и что ж, что не в очках — умная. Любку мы вместе поднимать будем, ты не думай.

Да не думаю я ничего! — расстроилась Таня. Ей было стыдно: она полюбила Малашкиных. И Надю тоже. И ничего такого не думала.

Она привыкла после школы приходить к ним и пропадать до ночи. Где еще в Москве найдется квартира, в которой белой мыши Дине Дурбин отведена целая комната? Кому рассказать — не поверят! Где еще почти в зимнюю пору пахнет сеном, листом, прелой травой? В комнатах стало холодно, трава не успевала сохнуть.

Здесь радовались Тане. Она открывала дверь — и Любочка кубарем летела к ней на неуклюжих, несгибающихся ногах, с разбега в колени лицом: «Ня!» Гордая Дина разрешала Тане трогать своих малышей — голенький, дрожащий, попискивающий комок. И без боязни выходила на Танину ладонь.

Люди и вещи в этом доме жили в теплом родстве и уверенности, что они нужны друг другу, какие ни есть: разбитые, старые, некрасивые. Один раз Таня ворчать принялась, что будильник совсем ходить разучился, выбросить его пора. Верка прямо бросилась за него заступаться:

Ой, что ты! Это же очень старый будильник. Его еще папа покупал. Пусть лежит, какая разница. Он старается.

Таня и Верка и по дому все вместе делали: варили картошку в мундире, стояли в очередях, выбирали сор из пшена. Вместе кормили и укладывали спать Любу.

Тане нравилось ее одевать. Из тумбочки она доставала чепчики, рубашки, платьица — малюсенькие, совершенно кукольные. И такие нарядные! А Люба выворачивалась из одежд, из рук. Люба не любила одеваться.

Жалкая ты моя! — говорила ей Верка.

Таня сердилась:

Ты зачем ее так называешь? Вон она какая здоровая, толстая! Щеки прямо висят...

Тут Верка и рассказала, что, когда мама умерла, все очень отца жалели. Он молодой, кудрявый был, в самодеятельности на баяне играл — Надька вся в него. И с двумя девчонками на руках остался. А отец смеялся, он говорил, что девчонки — очень даже замечательно. Если человеку жалеть некого, заботиться не о ком, он себя жалеть станет, а тогда — конец, пропащий это человек, хуже алкоголика. Отец говорил им: «Жалкие вы мои!»

А Таня думала: «жалкие» — плохое, стыдное слово, ну, вроде «заморыши».

Только странное это слово осталось у Малашкиных от отца. Ни альбома, ни карточек — ничего. Да еще книга.

В доме Малашкиных была одна-единственная книга. Она лежала на тумбочке, накрытая салфеткой, которую Надя сама связала из белых катушечных ниток. Книга была пухлая, с зеленоватым отстающим переплетом, с восхитительно растрепанными, отделяющимися страницами. Одно название чего стоило — «Граф Монте-Кристо».

Интересная — жуть! — говорила Верка, и глаза у нее делались круглыми. — У них в заводе очередь на нее была, представляешь?

То и дело Таню тянуло к тумбочке. Она листала книгу, рассматривала картинки, выхватывала строчки:

«27 февраля 1815 года дозорный Нотр Дам де ла Гард дал знать о приближении трехмачтового корабля «Фараон», идущего из Смирны, Триеста и Неаполя...»

Слова были таинственными, непонятными и от этого запоминались сразу, как стихи: «...дозорный Нотр Дам де ла Гард...»

За одну эту книгу Таня с легкостью променяла бы всю книжную комнату Бориса Николаевича. Думать так было стыдно, но ничего поделать с собой она не могла. Она вдруг поняла Рыжую — ей хотелось просить, умолять, хватать за руки, канючить: ну, только на один денечек, на ночь, пусть не всю книгу сразу, пусть только первые страницы!.. Если б от нее потребовали клятву, условие, что она прочтет «Графа Монте-Кристо» — и ослепнет, и за всю жизнь ни одной книжки больше не увидит... Поклялась бы не задумавшись!

Со вздохом Таня подравнивала страницы, накрывала книгу салфеткой, отходила от тумбочки.

Ты летом где была? В Москве? — спросила Верка. — А помнишь, эшелоны из Германии встречали, ну, когда наши возвращались... Я Надьке соврала, что нам в школу велели прийти окна мыть, а сама на Ржевский поехала, думала: вдруг папку встречу. Соседка рассказывала: у них одну с завода послали на митинг, а у нее муж тоже без вести пропал, она еще ехать не хотела, говорила, что дети некормленые, — и там, на вокзале, его встретила. Представляешь?

Ты разве помнишь папу? — спросила Таня.

Я бы его все равно узнала. Как увидела — так и узнала бы! — упрямо сказала Верка. — У Ржевского народу было!.. И на вокзале, и в скверике. А трамваев сколько! Один за другим, как поезда, стояли. С флажками, с портретами. И по домам развозили бесплатно. Не веришь? Правда-правда. Кондуктор спрашивал, кому куда, и вез. Крикнут: «Стой!» — и вагон останавливается: без остановки, без всего, посреди улицы. А кто выходит — за руку со всеми прощается. И со мной прощались. А один на губной гармошке всю дорогу играл... Там еще девчонки были. Которые встретили, которые не встретили... Так до самой Покровки и прокатилась... Ты возьми книжку-то, — сказала Верка. — Только в газетку оберни. Надька разрешила.

Таня схватила книгу, затолкала в портфель. Портфель не застегивался. Она давила коленями, стучала по замку кулаком — все равно не застегивался. Тогда она выбросила на стол учебники — а, как-нибудь!

В коридоре не находила свои вещи, роняла. Как назло, варежка исчезла — хоть плачь! Верка нашла — варежка за сундук завалилась.

Верка вызвалась проводить Таню до аптеки. Они всегда подолгу провожались: сначала Верка Таню, потом Таня Верку, у аптеки была пограничная черта.

С голых веток стекал дождь, хлестало по ногам из водосточных труб. Они попрыгали у аптеки, и Таня сказала:

Ты иди! Холодно ведь, ноги, наверное, мерзнут... Да и Любочка там одна... Вдруг проснется!

И правда, было холодно. Хоть бы снег выпал скорей!

Нетерпение в минуту примчало Таню к дому, внесло вверх по лестнице. Пальто она швырнула на подзеркальник — все равно бабушки нету! Выхватила из портфеля книгу. И теперь, когда книга была у нее в руках и она одна в квартире — читать можно без помех, хоть всю ночь напролет, — нетерпение оставило ее. Только руки дрожали. Таня сползла на пол и села прямо в передней, прислонясь к стене и длинно вытянув ноги.

Прямо напротив нее, у противоположной стены, привалясь друг к дружке, стояли мамины туфли. Они тяжело припадали на стоптанные каблуки и все-таки глядели храбро, задрав носы кверху.

Таня подняла одну, осмотрела со всех сторон, покачала головой: это же надо, подметка чуть ли не до дыр протерта! Надо завтра же отнести туфли в мастерскую. Бабушка приедет — вот удивится, что Таня сама догадалась.

Уже целая неделя прошла, а бабушка все не приезжает. Каждый день, открывая ключом дверь, Таня еще с порога заглядывала в переднюю и надеялась увидеть там мешки с картошкой. Соскучилась она по бабушке! И бабушка соскучилась, Таня знает! Бабушка называет ее «мамочка моя», когда Таня больна или двоек нахватала, вообще когда плохо. Бабушка так и написала Тане:

«Мамочка моя! Минутки нету, чтобы я о тебе не думала: сыта ли ты, сухие ли у тебя ноги? Ты ведь никогда не догадаешься снять чулки и просушить их у керосинки. Гляжу тут на детей и завидую. Стыдно, а завидую: как им ни голодно — а все со своими. Я уж и соседке написала, может, зайдет, поможет чем.

Женщина хорошая, сапоги мужнины мне отдала. Тоже погиб муж. И детей у нее двое. С вечера мы поплачем вместе, а утром картошку вместе копаем. Только бы картошка под снег не ушла. Я тебе рябинки мороженой привезу. Из нее и варенье варят, и повидло, и в чай заваривают. А еще я научилась варить повидло, не поверишь — из свеклы. Голь на выдумки хитра.

Позаботься о маме, внученька, ей сейчас плохо — хуже не бывает. И с нами плохо, и без нас плохо. Я, ты знаешь, и плакала, и обижалась, а все равно ей хуже, чем нам».

А как о маме заботиться, если Таня и не видит ее совсем. Раз только она проснулась до того, как мама убежала в свой военный институт. Мама сказала: «Спи, спи. Хлеб на столе, в кухне. И вечером меня не жди, в десять чтоб в постели была». Вот и все.

Таня погладила переплет книги: он был мягкий и морщинистый, как бабушкина рука. Прижимая пухлый том к груди двумя руками, она побрела к своему диванчику.

Все-таки какая подруга Верка! Таня не просила, даже словечка не сказала, а Верка все равно узнала. Как она догадалась? Просто удивительно! Как бабушка, честное слово!

«В далекий край товарищ улетает...»

Утром Таня подошла к буфету и вытащила из-под стопки белья последнюю десятку. Оказывается, все деньги разошлись! Она и не заметила куда. Медленно она шла по улице, рассматривая витрины, обдумывая, как лучше истратить денежку.

Рядом с булочной женщина продавала яблоки. Они распирали мешок, продавливая его крепкими, крутыми боками. Сверху мешка лежало одно, такое краснощекое, холодное, вздернув вверх хвостик. Таня побыстрее перешла на другую сторону.

А в «Авроре» фильм новый — «Истребители». Таня остановилась, разглядывая фотографии: на одной летчик был с девушкой, на другой — тот же летчик с забинтованными глазами. Про войну, наверное.

И семечки тут продавали. За двадцать копеек в карман ей высыпали полный стакан, крупных, теплых, — она зарывала в них руки, грела. Ну и пир устроят они сегодня!

Верка прыгала у ворот школы, согреваясь. Еще издали Таня узнала ее худенькую, болтающуюся шапочку. Она набрала полную горсть семечек и побежала, сжимая кулак, а семечки выпрыгивали меж пальцев. Не добежав, она прямо выкинула полный семечками кулак навстречу Верке.

Подсолнушки?! Что ты! — взвизгнула Верка.

А когда Таня рассказала, какой фильм в «Авроре» идет, Верка еще больше обрадовалась:

Он и до войны шел. Надька наизусть его помнит. Там летчик под мостом пролетает, как Чкалов. Это знаешь как опасно! Потом он мальчишку спасает, а самому глаза огнем выжгло. Надька говорит, она со мной на эту картину ходила и конфеты в буфете покупала — «Барбарис». А я «Барбарис» помню, а фильм совсем не помню. А папа песню оттуда играл: «В далекий край товарищ улетает...»

И у нас до войны ее пели! После уроков пойдем в кино, у меня деньги есть, — предложила Таня.

Верка так обрадовалась, что даже не сказала ничего. Только буратинкой помахала: «Ага, пойдем!»

До «Авроры» девочки бежали: им хотелось поскорей купить билеты. Они долго стояли перед кассой, пока Таня по одной вылавливала из семечек монетки. Рубли Верка аккуратно сложила один к одному, а монетки в кармане затерялись. И Таня пересыпала в пальцах семечки. Вот уже и монетки сложены столбиком, двадцати копеек не хватает. Почти десять рублей есть, а двадцати копеек не хватает, и, значит, в кино им сегодня не попасть.

Это Таня виновата: семечки купила. А сказать не может, что денег больше нет. Верка смотрит на нее с ожиданием, а Таня знает уже: нет денег — и молчит, семечки в кармане пересыпает, как будто ищет.

Они вышли на улицу, не глядя друг на друга. Но совсем уйти почему-то было невозможно. Они стояли на тротуаре и смотрели, как выходят из кассы люди с голубенькими билетами и поднимаются вверх по лестнице, в зал, а там сейчас начнут показывать «Истребители».

Нос у Верки покраснел, губы от холода стали узкие. Звонок уже прозвенел — они все равно не уходили.

Те же и она! — закричал над ними звонкий голос. И Рыжая сзади крепко схватила их за локти.

Чего мерзнете? Пошли! В зал давно пускают.

Она выхватила из кармана голубой билетик, он затрепетал, забился в сильных пальцах Рыжей.

Ладно, пошли, — с усилием произнесла Верка. — В другой раз. — Она потянула Таню за рукав.

Рыжая стояла над ними, широко расставив ноги, как каланча, и смотрела удивленно.

У нас на билеты не хватает. Двадцати копеек не хватает... — пробормотала Таня виновато.

Сколько? — переспросила Рыжая. И вдруг сильно потащила Таню за руку. — А ну бежим! Быстро!

Она бросилась через улицу, увлекая за собой Таню, а за Таней бежала Верка, не выпускающая Таниного рукава. И так, цепочкой, пронеслись они через мостовую, наперерез машинам. И сразу почему-то сделалось весело, хоть и непонятно.

Они влетели в двери большого магазина. Это был спецраспределитель: пустой, просторный. Рыжая затолкала их в угол, прошипела:

Не высовывайтесь. Я мигом.

Сгорбившись, как кошка, уставив в пол зеленые настырные глаза, она стала кружить вокруг кассы. Внезапно она почти упала на пол. И снова, схватив Таню за руку, повлекла девочек за собой, через мостовую, приговаривая:

Быстрей, быстрей! Второй звонок уже дали.

И снова они стоят перед кассой и, ничего не понимая, глядят на Рыжую застывшими в недоумении лицами.

Так вот же двадцать копеек! — ликует Рыжая. — Мне, если надо, стоит глазом повести — и пожалуйста!..

Лицо ее сверкает, дрожит, вспыхивает. Только сейчас Таня заметила, что ямочки у Рыжей и на щеках, и на подбородке, и под глазами. Вот если на чай подуть, там сразу выглубляется ямка-воронка. У Рыжей такое лицо, будто на нее все время кто-то дует, ямки гоняет.

Бережно, двумя пальцами сняв у Рыжей с ладони серебряную монету, Верка метнулась к кассе и вот уже машет, машет им оттуда билетиками. И они втроем мчатся вверх по лестнице огромными прыжками, через ступеньку, через две. Вместе с ними в зал врывается третий звонок.

Только нашли они свои места, поплыла музыка, голубовато засветился, задрожал экран. Восторг чуда захлестнул Таню. Она быстро зашептала Верке на ухо:

А я с ней на одной парте сижу! (Как будто Верка не знала этого.) У нее бабушка была цыганка: Рыжая чего хочешь предсказать может! И кого к доске вызовут, и все-все...

А потом они возвращались из кинотеатра втроем, перегородив тротуар, и пели потихоньку:

В далекий край товарищ улетает,

Родные ветры вслед за ним летят...

А женщины тоже летчицами бывают, — сказала Верка.

Конечно, бывают. — И Таня принялась рассказывать про Раскову, как она выпрыгнула в тайгу с парашютом и ногу подвернула. Выбиралась через лес, одна, пятеро суток, и есть было нечего, только плитка шоколада. Летчикам шоколад полагается.

Ну, с шоколадом я бы тоже потерялась! Целая плитка! — присвистнула Рыжая. — А у меня пластинка Бернеса есть.

И я бы могла летчицей, — с тихим упрямством продолжала Верка.

Она могла бы! Она храбрая! — загорячилась Таня. — Она только с виду тихая.

Но Рыжая от них уже отделилась, может, потому, что к дому подошли. Нетерпеливо постучала она ботиком о перекладину ворот.

Ну что? Разбежались?..

И, не оборачиваясь, пошла во двор.

Недалеко от Веркиного дома женщины в платках и телогрейках разбрасывали асфальт. Он был горячий, черный, дымился, а по горячему асфальту, пыхтя и отдуваясь, ходил круглый толстяк каток. Толстым колесом он накатывался на асфальт — придавливал, отглаживал.

Две женщины с авоськами остановились и тоже смотрели на черное чудище завороженно.

И вправду война кончилась, — сказала одна. — Подумать только, асфальт укладывают... Я уж забыла, что такое бывает.

Вы слышали, Третьяковка в Москву вернулась, — подхватила другая. — Говорят, билеты на работе будут распределять.

И пошли по краю мостовой рядом, толкаясь авоськами.

Давай следы свои оставим, — сказала Верка.

А как?

Ты свою ногу поставь, а рядом — я свою. И мы одни будем знать, что это наши следы.

А не заругают?

Пусть заругают. Зато навечно.

В ответственные минуты робкая Верка становилась отчаянной.

Ну, раз, два... три! — скомандовала она, и девочки разом поставили ноги на теплый, мягкий тротуар.

Ой, смотри, твой след как вафля — в клеточку! — засмеялась Таня.

Но Верка стояла вытянувшись, строгая, торжественная, с красными пятнами на щеках.

Торжественность ее невольно передалась Тане. Они замерли, как часовые, над двумя отметинами, словно поклялись в дружбе навечно.

А толстяк толкал свое колесо назад и вперед, назад и вперед, и пыхтел, и отдувался, выбрасывая из длинной трубы струйку дыма. А женщины в платках дальше и дальше рассыпали лопатами черный дымящийся асфальт. Бархатный ковер расстелили до самого Веркиного подъезда.

Чему Таня училась в войну

Если б не геометрия, Таня теперь летела бы в школу. Она полюбила перемены, когда они с Веркой прогуливались по коридору и говорили, говорили, а иногда просто стояли у окна, жуя бублик или пончик с повидлом — то, что выдавали на завтрак.

И в классе место Тани определилось. Пусть Елена Осиповна обнимает Нинку, пусть на тетрадки ее не надышится, а учительница русского Таню хвалит, потому что она вдумчиво и толково готовит домашние задания. Так и сказала Дикарина. Это и не прозвище даже, из имени-отчества складывается. Вообще-то ее Екатерина Андреевна зовут. И она при всех сказала: вдумчиво и толково.

А на геометрию Таня теперь не ходит. И уроки не делает. И теоремы не учит. Что это за наука такая: а плюс б сидели на трубе... б пропало? Пропало. Ну вот, нет и не было никакой Барышевой. И привет!

Надя, правда, ее не одобрила и даже рассердилась немножко:

Ты же сама говорила: рябая она! Ты только подумай: рябой, как плохо! Это она оспой болела. Раньше ведь ее лечить не умели. Это сейчас медицина до всего дошла: сделают прививку — и все в порядке, Ворошилов на лошадке. Как же ее дразнили, наверное! Она и обозлилась. А теперь тебя обижает. Нашу принцессу во дворе Буратиной звали — кажется, и не обидно вовсе, а она кисла! Нет, вы избалованные, неблагодарные, к людям относиться не умеете. У человека, может, жизнь не сложилась, а тут вы еще доводите. Думаете, вы ангелы? Кого хотите доведете.

А Таня не доводит. Она в уборной от геометрии отсиживается. Сидит на подоконнике. Подоконник холодный, мраморный. Стекло холодит спину. Намерзнешься за урок — до озноба, до колючих мурашек.

Окно густо замазано белым. Ровно, усыпляюще ворчит вода.

Гулко, как в пещере, раздаются твердые учительские голоса, эхо заносит только концы слов: «...ем...ую...ему...»

Значит, новую тему начинают.

Время здесь останавливается, замирает, стоит на одной ножке. Таня не умеет ни читать, ни думать, тупо, бессмысленно глядит на дверь: вдруг кто-нибудь из учителей зайдет. Страшно.

И даже звонок, который всех выпускает с урока на волю, заставляет вскакивать, хлопать крышками парт, кричать, прыгать, здесь к Тане никакого отношения не имеет. Верка должна подать ей знак, что выход свободен. Таня не спускает с двери глаз. А Верка запропала, Верка не торопится.

Только Таня хотела обидеться на Верку, как увидела, что Верка бежит к ней, расталкивая девочек: глаза у Верки были круглыми, брови сломались уголками, а слова сыпались быстро-быстро, так что Таня разобрать ничего не могла.

Я тетрадки в учительскую относила — Елена велела. А там твоя фамилия... Прямо на стене: Барышева. Не веришь? Честное пионерское под салютом!

Они скатились на второй этаж. И там, на светло-зеленой стене, между двух реек, висело Танино сочинение про весну. Легкий белый листок среди толстых тетрадей старшеклассниц.

Девочки замерли, забыв о соседстве учительской, впились глазами в четкие, тушью выведенные буквы: «Барышева. 6 «Б».

Верка дергала Таню за рукав и шептала в самое ухо, щекоча косичками:

Здоровски, да? Я как увидела — и за тобой! — От радости она смеялась тоненько-тоненько, почти визжала: — И-и-и!..

...Весной Таня не была еще в Москве. И когда им задали сочинение про весну, она вспомнила смуглую черноглазую узбекскую весну, укрывшую их от фашистов, голода и страха на шумном колхозном дворе.

Таня выросла во дворе, но такого удивительного двора ей прежде видеть не приходилось. Со всех сторон он был обнесен высокой глиняной стеной. Здесь под навесом хозяйничал арбузно-полосатый кладовщик в халате. Кругленький животик его поддерживала косынка, круглую голову обнимала тюбетейка. Целый день он бросал на весы узлы с хлопком и, выхватывая из-за уха карандаш, делал закорючки в школьной тетради.

Горы хлопка громоздились под навесом.

Сосульки хлопка свисали с телеграфных проводов и веток тута.

Хлопок был у девочек в косичках.

И у всех на языке. Только и слышно вокруг: «Пахта, пахта, пахта».

Таня с бабушкой сидели на полу своей глиняной комнаты и тоже перебирали хлопок: сырой — в одну кучу, сухой — в другую. Коробочки созревшего хлопка выстреливали белыми облачками, от него становилось щекотно в носу. Мокрый был похож на вялые дольки мандарина. Полдня повыбираешь хлопок из коробочек, пальцы делаются тошными, неповоротливыми.

Но зато Таня в школе не училась: школа далеко была и там по-узбекски разговаривали. Все-все здесь разговаривали по-узбекски. И Айша тоже.

Такая у Тани подружка была, Айша.

Она залетела к ним в комнату в самый первый день, когда им только выдали из правления две железные кровати и круглую печку-бочоночек. Мелькнули пестрые шаровары. Быстро глянули на Таню черешневые глаза. И девочка закружилась по комнате, разбросав по сторонам черные косички, много-много косичек.

Она кружилась сначала медленно, плавно, помогая себе взмахами рук. Потом все быстрей и быстрей, изо всех сил завертелась на одной ноге, так что косички образовали вокруг головы жесткий свистящий круг. И вдруг упала на пол как подкошенная, далеко вперед выбросив руки, и опустила на них голову и длинную шею, темную от загара и грязи.

Замерли на полу косички, неподвижны на щеках ресницы, на губах не слышно дыхания.

Но вот едва дрогнули пальцы, по всей длине — от кисти до плеча — заволновались руки; словно на пружинках, распрямилась маленькая фигурка. Черт-те что, не рассказать, выделывают босые ноги. И снова закружилась по комнате странная танцовщица, как запущенный сильной рукой волчок.

Чтоб не мешать ей, Таня запрыгнула на железную кровать и еще выше — на рулон матрацев. А когда девочка остановилась внезапно, посреди движения, и улыбнулась быстро, испуганно и нежно, бабушка опустилась на кровать рядом с Таней и закрыла лицо ладонями.

Такое я видела только в Большом театре, — проговорила она. — Какая талантливая девочка! И знаешь, Танечка, очень добрая. Ведь она хотела сказать нам, что плохое позади и теперь все будет хорошо. Ты поняла? Бежала сказать нам это.

Айша и вправду оказалась доброй. На свой лад принялась она учить их узбекскому языку.

Приносила кислое молоко в пиалке и говорила: «Катык».

Из черных глубин плюшевой жакетки извлекала светящееся, сияющее белизной яичко и выдыхала: «Тхом».

Бабушку она называла «апа».

По-настоящему Айша подружилась с бабушкой. Бабушка узнала, что отец ее воюет под Москвой и у нее есть маленький братец — «баранчук». Айша учила бабушку варить шурпу, а бабушка вместе с ней кроила баранчуку рубаху. А Тане хотелось поскорее выскочить из комнаты под глубокое, синее, как узбекские чаши, небо.

Айша садилась перебирать хлопок, а ее отпускали погулять.

После сырой и холодной комнаты двор казался таким добрым: теплый воздух омывал ее, а солнце пошлепывало по лицу, по плечам.

Все равно Таня не любила двор. Во дворе жил верблюд. Сутулый, заносчивый, с высокими мохнатыми в коленях ногами. И ухаживал за верблюдом казах. Тоже сутулый, высокий, с длинными, мохнатыми в коленях ногами: клочья ваты лезли из толстых брюк. У казаха была маленькая, высоко закинутая голова, и Таня с бабушкой решили, что он гордый.

В сумерках Таня пробиралась к верблюду воровать веточки саксаула: нечем было топить железную печку. Коробочки хлопка не давали тепла. А мама возвращалась из райцентра такая усталая. Мама бежала домой полями, напрямик, семь километров сырой темноты, проваливалась в арыки. К маминому приходу надо было вскипятить чаю.

Каждый вечер бабушка вздыхала, что отнимать пищу, пусть у животного, — последнее дело. Верблюд жевал сухие колючки. Но другого выхода они не видели.

Таня брала тоненькую охапку и стояла с веточками в руках: прощения у верблюда просила. А он высоко над Таниной головой проносил шею в сторону, сердился, отворачивался, напомнить хотел, что и он тут гость — из Казахстана, между прочим, пришел, — и саксаул не зря ест: для фронта работает, хлопок возит.

А его друг, казах, совсем на Таню не смотрел, скулы катал, глаза в щелки сводил. Вот она кого боялась! Ка-ак он выскочит из тьмы! Ноги расставит, руки раскинет, крикнет грубым, разбойничьим голосом: «Попалась, птичка, стой! Не уйдешь из сети!..» По-своему, конечно, по-казахски.

Со двора Таня убегала гулять к чайхане.

Там стояли маленькие игрушечные ослики. Там старики, важно двигая руками, наливали чай из круглоголовых чайников. А вдоль дороги росли деревья тута. Совершенно ничьи. Ягоды падали с ветвей в пыль, превращаясь в засохлых червячков. Их никто не ел.

Таня бежала мимо глиняных заборов-дувалов; весна заплела, оплела их кудрявой листвой. Весна сделала полными ручьи, шумом наполнила арыки, птичьим гомоном ветви деревьев.

Таня бежала, перепрыгивая через канавки с водой. Босые ноги тепло зарывались в бархатистую пыль.

И вдруг темная фигура перегородила тропу, черная тень заслонила небо, солнце. Прямо над ней нависло желтое лицо, которое рассекла улыбка, на улыбку не похожая — как трещина на пересохшей земле.

Мир на глазах Тани раскололся надвое: там, по ту сторону темного ужаса, росли тутовые деревья, прямо в пыль проливая свой сладкий, сладостный сок.

Таня подобралась, съежилась, подпрыгнула, заверещала отчаянно, как заяц, и понеслась к дому.

Вечером она за саксаулом не пошла. Они с бабушкой влезли с ногами на кровать, сидели в темноте и разговаривали почему-то шепотом.

Бабушка сказала, что выдаст Тане ужин сухим пайком. Она отломила кусочек лепешки и насыпала горсть изюму. Губами по одной Таня подбирала изюминки с ладошки.

Кто-то постучал в окно, дверь заскрипела. Изо всех сил Таня сжала бабушкину руку.

Большая охапка веток упала у печки. Неулыбчивый, колючий голос раздельно сказал:

Драва зачем забыл?..

Ватно ступая, казах вышел.

Навсегда запомнила Таня уроки узбекской весны.

Когда они уезжали из кишлака, из Узбекистана, щедрая золотистая луна, похожая на лепешку, долго катилась почти рядом с грузовиком, а вокруг стояли тихие худенькие кустики хлопчатника, похожие на низкорослых военных подростков.

Айша прибежала проводить их и сунула в руку Тани лоскутный мешочек, в нем лежали десять урючин. Они были розовато-желтые, твердые, как камешки, у краев прозрачные, а к сердцевине сгущающиеся, густо-оранжевые. Их и есть было жалко. Таня поиграла с урючинами в «кремушки», потом долго сосала по одной, как конфеты. Потом остался лоскутный мешочек, а потом и он затерялся.

А вспомнила Таня про Айшу, когда с Веркой подружилась. Не вспоминала, не вспоминала — и вдруг вспомнила, а они и не похожи совсем.

И в этот день, и на следующий Таня потихоньку бегала на второй этаж полюбоваться на свое сочинение. Один раз после уроков ее застала перед выставкой Елизавета Лукинична, завуч. Она постояла рядом с Таней, тоже полюбовалась. Положила руку на Танино плечо — белая шаль вдоль руки свесилась крылом.

Ты ведь способная девочка, — сказала Елизавета Лукинична. Грустно сказала почему-то. —А только безнадежный дурак не может усвоить школьный предмет, любой предмет, на тройку. И знаешь, что для этого нужно? Перестать сопротивляться. Помнишь сказку: ведьма посадила девочку на лопату, хочет в печь сунуть, а девочка взъерошилась, ноги растопырила — не лезет.— Она улыбнулась: — Это ты, Таня.

Таня вздрогнула, когда ее по имени назвали. Всегда «Барышева» да «Барышева» и вдруг — «Таня». Откуда она знает? Елизавета Лукинична у них в классе вообще не преподает.

А Елена Осиповна, между прочим, не ведьма. В сущности, она не очень счастливый, — даже не злой, — просто не очень счастливый человек. Не пропускай ее уроков, я прошу тебя. Да и на подоконнике сидеть вредно: он холодный. Вредно и скучно.

Елизавета Лукинична кивнула Тане и ушла, кутаясь в шаль. Таню поразили даже не слова ее (Надежда похоже говорила), а уютный, домашний тон голоса, улыбка и белая шаль. Шелковистая, наверное, гла-адкая. Если потрогать.

И, стоя у холодного окна, Таня давала невнятные, страстные обещания сделать для Елизаветы Лукиничны что-нибудь такое, такое — в общем, замечательное. Что — она так и не придумала, но уроки геометрии пропускать перестала.

И все-таки дни, когда математики не было, — особенные, счастливые. В такие дни Таня торопилась проснуться, чтоб полнее и дольше насладиться чувством свободы. Если шел дождь — радовалась дождю; светило солнце — улыбалась солнцу. И на переменах бесилась вовсю!

Матч на пустыре

Сегодня именно такой день — счастливый! Оттягивает руку, тяжело толкается портфель, куда еще с вечера уложен «Граф Монте-Кристо». Все уроки подряд можно читать!

Но Таня забыла, что день сегодня не только для нее необыкновенный: 21 ноября, среда. Наши в Англии играют с «Арсеналом» — вот какой день! Вокруг только и говорят: «Футбол, футбол, футбол...»

А 6-й «Б» просто с ума сошел: все стали ярыми болельщиками, даже те, кто раньше никогда не «болел». Так ведь наши с Англией играют!

Девочки ругают Лондон за туманы и за то, что они живут по своему дурацкому гринвичскому времени: из-за этого матч только на следующий день по радио передают. Хорошо, если счет вечером скажут.

А 6-й «Б» и так знает, безо всяких там Синявских: выиграем мы. Просто невозможно иначе. У половины класса отцы не вернулись с фронта, а некоторые пришли инвалидами. Матери все на работе да на работе — без отпусков, без выходных. А очереди, эти длинные, бесконечные ряды людей, молча жмущиеся к стенам домов... Все они мерзли и томились в очередях, ладошку почти каждой пятнали фиолетовым номером — и что, все это зря?

Конечно, англичане — наши союзники. Слово это вызывает в памяти прохладные, серебристо-узкие баночки с беконом, которые изредко появлялись на столе. Кто хоть раз пробовал бекон, разве может забыть вкус тоненьких белоснежных ломтиков: они тают во рту, как дым, и припахивают дымом.

А есть и такие счастливцы, что получали в помощь пальто: красивые, на шелковой подкладке, с английскими буквами, с воротником, который хотелось гладить, пропуская мех между пальцами, — душистые пальто, каких девочки и до войны не видели. Вокруг них держался устойчивый запах сытой, теплой, уютной жизни.

Зато мы сильнее, иначе нечестно. Мы сильнее — и мы победим. Кого хочешь победим!

Так прямо девочки не говорят, они так чувствуют. Мстительная Виктория витает над классом, раскачивает лампочки под потолком, восторгом сотрясает худенькие тела — победиммм!..

Фрицев победили и этим дадим прикурить, — доказывает кто-то.

Да-а, у них Стэнли Мэтьюз...

Па-адумаешь, убила! А у нас Хомич. Они его сами боятся — Тигром прозвали. А у Соловьева, если хочешь знать, пушечный удар: он одиннадцатиметровые запросто пробивает.

Азарт заставляет девочек кричать, двигаться. Нина подбрасывает вверх тряпку — тряпка повисла на плафоне. Класс стонет от восхищения:

Гол! Знай наших!

Класс свистит, аплодирует, топает ногами.

Невысказанная мысль бродит по лицам девочек, рвется на свободу: «Что у нас сейчас? Черчение? Топай по чертежной дорожке на одной ножке... Гуд бай, и будь здоров!..»

Ленка Фирсова вскакивает на парту.

Тихо вы! Смываемся организованно, парами, — говорит она. — Сбор за школой, на пустыре. Покажем «Арсеналу»...

Она сгибает руку в локте, как будто прямо по партам пустится танцеват лезгинку: «Асса!» Но Ленка смотрит на запястье, где тикают крошечные золотые часики:

Сейчас 13.00 по московскому времени...

У Ленки, единственной в классе — да что в классе, во всей школе! — настоящие часы. И не потому ли Ленкины губы вытянуты в презрительную, пофукивающую улыбку-усмешку? Ее вот нисколько не волнует, когда Елена Осиповна лепит в журнал пары. Она возвращается от доски, потряхивая челочкой, с чуть вытянутыми вперед губами и простодушно-радостным лицом, на котором каждый может прочесть: «Фу-у, подумаешь, вот пустяки-то!» Как будто Ленке известно что-то бесконечно более важное, а Елена Осиповна со всеми своими треугольниками, трапециями, указками — в дурах.

Ленка командует классом так уверенно, так заразительно-весело, что Тане хочется быть рядом. Она протягивает ей руки. Ленка спрыгивает с парты и хитро оглядывает класс.

Матч «б-й «Б» — «Арсенал» начинается в 13.15 по московскому, в 17.15 по гринвичскому времени, — негромко говорит она, уверенная, что все ловят каждое ее слово.

Девочки бросаются к партам, швыряют в портфель тетради, ручки, учебники.

Ребяческая выходка... — ворчит Эмка. А сама-то, сама — собирает книги. — Между прочим, что у тебя было в прошлом году по географии? — ехидно спрашивает она у Ленки. — Один, один часовой пояс, два часа разницы, понимаешь?

Вот какая эта Эмка, честное слово! Ну, зачем выставляться, зачем портить игру?

Парами, бесшумно, на редкость организованно 6-й «Б» спускается в раздевалку, разбирает пальто.

Кто-то уже размечает на пустыре ворота, складывая портфели по углам. Нинка торжествующе вопит: «Банка!» Консервную банку нашла. Они с Веркой тут же начинают пасовать ее друг другу. А красное Ленкино пальто и лихая челка мелькают тут и там.

Будешь в центре нападения — Стэнли Мэтьюз? — хватает Ленка за рукав Рыжую.

Да, да, да! — ликует Таня.

Конечно же, нападение, конечно, Мэтьюз. Ей кажется, что именно таким представляла она английского футболиста: горластым и рыжим.

Но Рыжая кутает горло зеленым вязаным шарфом:

Бегать не буду. Мне вечером в клубе играть.

Чего играть? — удивляются девочки. — Ты разве в самодеятельности представляешь?

Ой, как смешно, кто бы мог подумать! Оказывается, Рыжая, наша Рыжая играет в оркестре на трубе!

Таня представляет, как рыжая труба обнимает за шею Рыжую.

А что играют на трубе? Когда войска идут — марши. Пожарные играют на трубе. Так громко у них получается, будто пожар. Тане всегда казалось: это потому что каски и музыка в касках отдается. На похоронах тоже играют.

Ну и повеселился бы 6-й «Б», узнай он эту новость в другой обстановке. Вот смеху было бы! И какое звонкое прозвище влепили бы Рыжей! Не до нее сейчас, повезло ей. Рыжим всегда везет.

Тогда ты оркестр! — командует Ленка. — Собирай музыкантов в центре поля. Дуйте «Полюшко-поле» и что-нибудь английское вперемежку. Ну, хоть «Путь далекий до Типерери...». Знаешь?

Со всех сторон 6-й «Б» облепил консервную банку. Верка машет Тане рукой: давай к нам — в нападение!

Но тут подскочила Ленка:

Подержишь?

И положила Тане в ладонь крохотное, чуть больше двадцатикопеечной монетки, тикающее — да нет, от часиков шел тихий звон! — чудо.

Держа ладонь перед лицом, Таня осторожно опускается на портфель у Эмкиных ног. (Впрочем, Эмка сейчас вовсе не Эмка, а судья Латышев.) Все Танино существо напряжено от гордости и ответственности. Она сидит неудобно, боясь потревожить хрупкий, загадочный механизм. У часиков круглое, бесшабашно пофукивающее Ленкино выражение: «На-пле-вать! Паду-ма-ешь!»

Захлебывается, торопится по кругу маленькая стрелка.

Мечется по полю красное пальто, хлопают красные крылья.

Оркестр гудит голосами и на гребенках:

Путь далекий до Типерери,

Путь далекий домой,

Путь далекий до милой Мэри

И до Англии родной...

А Ленка вскочила на крышку мусорного ящика и выкрикивает оттуда:

Только что прошел дождь. Трава мокрая. Густой туман и ветер затрудняют игру. Напоминаю вам, что команда «Арсенал» — сильнейшая в Англии. Мяч у Хомича. Стэнли Мэтьюз перехватывает его. Удар! Счет: 0:1. Бэд лак! «Плохая удача» — как говорят англичане...

6-й «Б» воспринимает это как предательство:

Откуда 0:1! Это в ихние ворота гол! Судью на мыло!

Судья только пожимает плечами, судья явно ни при чем. Засунув зябнущие руки в рукава пальто, Эмка пытается этими соединенными руками удержать книжку, носом переворачивает страницы. Эмка постукивает ботиками: ноги мерзнут.

Эмка единственная, кому на пустыре холодно. То и дело к Тане подбегают разгоряченные игроки швырнуть на плечи шарф, пальто, жакет. Таня укрыта грудой пальто. Ей не холодно.

Ай да Рыжая! Не выдержала, вломилась в свалку игроков, расколошматила, расшвыряла всех длинными ручищами, пошла гонять по полю банку! А Ленка — за Рыжей. Надоело быть комментатором.

Только Таня с Эмкой в стороне. Эмка прячет книжку в папку. Искоса Таня бросает длинный взгляд: что за умную книжку читает Эмка Тандит? Вот так да! «Марийкино детство». Да Таня ее еще в четвертом классе прочла. Но она не успевает всласть удивиться — над ее головой звучит насмешливый Эмкин голос.

«Смешались в кучу кони, люди...» — смеется Эмка.

Она приглашает Таню посмеяться. Она говорит:

Ты приходи ко мне. Знаешь, где я живу? Книжки посмотришь... Кстати, ты марки не собираешь? У меня менных много.

Эмка Тандит, умная Эмка (правда, без очков), приглашает Таню.

А на Таню налетает Верка:

Ой, какая ты чучела! Так и сидела все время? Ну и зря! Здоровски побегали. Уходить не хочется, но Надьке на работу пора.

От нетерпения Веркины ноги выплясывают замысловатую чечетку.

Придешь? — спрашивает она.

Сегодня — нет, сегодня Таня побежит читать книжку и будет читать до ночи, а может, и всю ночь. Аббат Фариа все-таки страшный, да? Хороший, но страшный. Сумасшедший какой-то.

Завтра, завтра сразу после школы.

Ну, смотри, завтра. Только сразу после школы, — соглашается Верка. — Бабушка не приехала?

Верка ждет бабушку вместе с Таней. Верка бежит и кажется такой маленькой в темной трубе подворотни. У ворот она оглядывается и машет Тане варежкой: до завтра!

А 6-й «Б» долго еще неистовствует на пустыре, расправляясь с «Арсеналом». Все они, конечно, наши, все до единого, — динамовцы. Двадцать один мяч загоняют они в ворота «Арсенала», двадцать один блестящий, грохочущий гол.

Бэд лак, как говорят англичане. Плохая удача! Вот вам ваша тушенка и бекон, ваши раздушенные пальто, ваша распрекрасная, рассытая жизнь!

Только что на пустыре катался восторженный, разгоряченный, горланящий ком, из которого вырывались руки, ноги, концы шарфов, хриплые крики. Но игра кончилась, силы сцепления ослабли, и 6-й «Б» распадается на глазах. Девочки разбирают портфели, влезают в пальто, парами и поодиночке расходятся по домам. И разговоры обычные — про сочинения, про домашние задачи, где какое кино.

Ленка застегивает свои часики. Таня берет по портфелю в каждую руку, и они идут вниз по переулку. Куда — Таня не знает. Но она бредет вслед за Ленкой и несет ее портфель. Ленка в своем красном пальто с пелериной, берет сдвинут на ухо, руки в карманах — такая гордая, такая независимая, что Тане даже приятно подчиняться ее небрежным, молчаливым приказаниям.

Конец счастливого дня — несчастливый

Пальто — сюда! — говорит Ленка.

Они сбрасывают пальто на сундук, накрытый полосатой дорожкой.

Ленка бежит по коридору, останавливается напротив светлого проема и кричит:

Есть не буду. Сказала, не буду — и все! Не приставай.

Маленькая ее фигурка пылает негодованием. Она вталкивает Таню в комнату и захлопывает дверь.

Таня вскрикивает немножко, она не может удержать восторга: до чего красиво! Такие золотистые плюшевые занавеси она видела только в театре, а у Ленки они и на окнах, и перед дверью, даже на столе — вместо скатерти. Они вбирают в себя солнечный свет, прячут его в коротеньких шелковистых ворсинках, чуть повернешь, сомнешь ткань — переливаются, искрятся.

И хлеб на столе в корзиночке из прутьев — ломтики белого хлеба, чуть подсохшие, заветренные, с рыженькой корочкой, ломкой, хрустящей. Рот наполняется сладкой слюной. Таня не отказалась бы поесть. Если бы ее спросили, конечно. Она и от корочки не отказалась бы. Верка сразу бы спросила, хочет ли Таня есть. И даже спрашивать не стала бы: все, что есть, поставила бы на стол.

А Ленка бросила ее у двери, сама на стул взобралась, голову в шкаф засунула. Любит Ленка влезать куда-нибудь повыше, под потолок!

Раз, два, три... — с расстановкой говорит Ленка и руки, зажатые в кулаки, держит высоко над столом. — Лови! — кричит она. Распустила пальцы — и на стол, на пол со стуком полетели конфеты в пестрых бумажках.

Вот это да!

Они сидят за столом и едят конфеты. Ленка засовывает в рот конфетину целиком, роняет на скатерть фантики. Она говорит с набитым ртом:

Ты ешь, ешь, не стесняйся, мама по коммерческим ценам купила. Я попрошу — она еще купит.

Таня не знает, что такое «по коммерческим ценам». Она откусывает от конфеты понемножку, стесывает зубами шоколадные крошки, прижимает их языком, ждет, пока они распускаются во рту, тают. И когда вся сладость до последней капельки впитывается, откусывает снова.

Ей неловко взять еще одну конфету, а так хочется Любочке принести. Она ведь и вкуса шоколадного не знает: она в войну родилась. Таня этих конфет в детстве сколько ела: одних фантиков у нее до войны триста штук набралось!

Если б Ленка вышла на минуточку, Таня и половинку бы завернула. А Ленка сидит — не шелохнется, конфеты жует. Третью конфету подряд в рот засовывает. Три бумажных шарика на скатерти валяются. Пришлось Тане всю конфету съесть. А фантик она сложила пополам, потом вдвое перегнула и еще раз. Маленький квадратик получился, она его в кулаке зажала — на память.

А теперь ко мне идем, — говорит Ленка.

Оказывается, у нее своя комната. Маленькая, но там и кукла с закрывающимися глазами, и мишка плюшевый, а на этажерке — книжки, те самые, что у Тани до войны были: и «Почемучка», и «Пожар». Как им Таня обрадовалась!

И целая пачка журналов мод: и русские, и немецкие, и американские. Ленка тоже, оказывается, больше всего на свете любит вырезать бумажных кукол и рисовать для них платья.

Ленка притащила ножницы, карандаши, и они принялись вырезать.

Здоровски ты придумала в футбол... — говорит Таня, нацеливаясь ножницами на дивную красавицу в кружевах.

А Рыжая-то, Рыжая, вот дубина, на трубе дудит! — хихикает Ленка. — Эмка-воображала чуть все не испортила. Подумаешь, на пианино она играет: «Чижик-пыжик, где ты был?..» А мне брат тоже скоро пианино подарит. Жевательной резинки он мне целый ящик прислал. Любишь жевательную резинку?

Не знаю, — говорит Таня.

И откуда ей знать, любит ли она жевательную резинку, если она ее не пробовала.

Мы вар жевали, смолу с деревьев... Зубы от нее белые-белые. Смолу долго можно жевать, но вначале горько очень. Плеваться часто приходится. Надоест жевать — в листик завернешь, а потом опять...

Фу-у-у... — вытягивает губы Ленка. — Резинку все американские актрисы жуют...

Они рисовали платья, особенно удачные показывали друг другу. И тут дверь в комнату приотворилась, и морщинистый старушечий голос пригрозил:

Смотри, скоро мать придет!

Мы занимаемся, не видишь? — ответила Ленка. — Закрой дверь с той стороны.

Водит кого-то, водит... Что мать скажет, греховодница! Конфеты зачем без спросу брала?

Таня опустила голову. Ей стало жарко, неловко. Эта бабушка думает, наверное, что Таня все конфеты съела: три фантика на скатерти остались! А Ленке хоть бы что: слюнит красный карандаш и наводит кукле румянец, даже не оглянется.

А ничего не скажет. Это новенькая. У нее мать учительница, поняла? И не ворчи, надоело.

С чувством внезапно нахлынувшей жалости Таня увидела темную коричневую руку, всю в мелких складочках. Дверь с ворчанием закрылась. Таня вскочила:

Я пойду... Мне пора уже.

Конечно, Таня с бабушкой ссорилась, сколько раз! И злые слова друг другу говорили, и обижались, и мирились, и после этих бурных и быстро просыхающих обид только больше любили друг друга. Но Ленка и не ссорилась, а от ее голоса делалось особенно стыдно. Ленка нарочно обидно говорила, как будто хотела показать, что она главнее этой старушки.

Ленка со звоном бросила на стол ножницы, пожаловалась:

Вот всегда так: придет — и все испортит! Такая вредная старуха!..

Таня вышла на улицу и удивилась. Она думала, вечер давно, а на улице светло. Она схватила большой глоток крепкого холодного воздуха. У него был привкус снега. Есть как хочется!

Переложила портфель из одной руки в другую и сразу вспомнила: книга! Еще и почитать можно.

Какой день сегодня длинный: несколько раз он начинался, а конца все не было.

Раздумывая, найдется ли дома что-нибудь пожевать, Таня дошла до трамвайной остановки. Здесь «Аннушка» делала круг. Толпа подтащила ее к раскрытым дверям вагона, сзади наваливались, подпихивали. И неожиданно для себя Таня полезла вслед за другими, протиснулась между двумя толстыми боками. Даже местечко для нее нашлось на заднем сиденье.

Она забилась в уголок, головой прислонилась к морозной стене. И уютно показалось, оттого что люди вокруг. Накричали, надышали — стало тепло. Таня разложила на коленях книгу — день отошел, отлетел от нее, отодвинулись люди, которые только что были рядом.

Говор и перебранка наполняли на остановках трамвайную коробочку — она не слышала. Она томилась в подземелье вместе с Дантесом. Вместе с ним переживала смерть аббата Фариа, и трясла его, и хотела, чтоб он остался жить. И летела с невероятной каменной высоты в море. Шум моря делался все громче, все яростней. Вот он накрыл ее с головой, ее потащило — и вытолкнуло.

Тишина оглушила ее. От белого света хотелось зажмуриться. Плохо соображая, Таня приложила шерстяные ладони к щекам, огляделась. Вагон стоял на пустыре среди ям, обросших неровными клочьями снега. Таня неохотно поднялась. Водитель и кондукторша спрыгнули за ней. Они шли тропкой к будочке, из которой завивался серенький хвостик дыма. Шли и смеялись. Все было так странно!

А впереди на рельсах стоял еще один вагон и еще. Таня быстро влезла в передний и не заметила, как он пошел кружить по Москве, и его распирало, и встряхивало, и бросало из стороны в сторону от шуб, ватников, толстых голосов. Толпа в проходе колыхалась и понемногу выдавливалась на остановках. Но теперь Таня сидела у окна, отдельно ото всех.

Потом у нее замерзли ноги. Хотя она в бане была и шум вокруг такой, как в бане, в пару, — гулкий. И все кричат: «Закройте дверь!» Дверь кто-то оставил открытой, и холод по ногам как веревкой хлещет. И таз поставить некуда — все скамьи заняты. Если б один таз, а то и мыло. В кассе вместе с билетом выдали. Маленький коричневый брусочек, со спичечный коробок, не больше, а руки мурашками зашлись — хоть плачь.

И тут, откуда ни возьмись, мама. Трет Таню мочалкой и приговаривает: «Моем, моем трубочиста, чиста, чиста, чиста, чиста!..» Намылила — и звонок. Баня закрывается. Пол ледяной. А звонок с такой злобой звонит, будто град мелких камешков на Таню сыплется. Сыпались, сыпались — она с усилием разлепила глаза.

Вагон пустой. За окном — Чистые пруды. А ноги — ну, совершенно немые. Встанет сейчас — и грохнется. Спала она, что ли? Домой, скорей домой!

Таня потянула за собой портфель — от сна не осталось ни клочочка. Где книга? Когда заснула, она на портфеле лежала — и нету! Под сиденьем посмотрела — нету. Как собака, в проходе ползала, под всеми сиденьями шарила — нету книги!

Ну что же это?! Как же?!

Таня выскочила из вагона. С трудом удерживая портфель на согнутом колене, стала вытряхивать из него тетрадки: вдруг она «Графа» в портфель сунула и забыла. Тетрадки она перебросала по листочку. В круглой дырке пенала было черно и душно. Таня затрясла портфель — на тротуар выпорхнула розовая промокашка.

Отцова память... Ржевский вокзал... Очередь в заводе... А он кудрявый был, в самодеятельности играл... И ничего, ничего теперь у них не останется! Белая салфетка из катушечных ниток лежит на этажерке пустой тряпочкой...

С ревом Таня побежала по бульвару, сама не зная куда, прочь от дома. Тощая дворняга с лаем припустила за ней. Таня молила: «Ну, пусть эта собака меня укусит! Милая, хорошая собака! И пусть я заболею бешенством и не смогу пить. У меня вздуется горло, тогда Малашкина пожалеет! Мне будут делать уколы, уколы, уколы... Прямо в живот, где кожа такая тоненькая, нежная, с голубыми жилками...»

Тяжкие мысли мешали Тане бежать. Собака отстала, сообразив, что играть с ней девочка не собирается. А Таня представляла, как Верка приходит к ней в больницу, отгибает краешек одеяла, садится на угол кровати, и протягивает Тане трехлитровую банку с газированной водой, и умоляет выпить хоть капельку, один глоточек, и плачет, и просит у Тани прощения.

Таня дрожала от отчаяния и усталости, от чувства нестерпимой, сосущей жалости то ли к себе, то ли к Малашкиным. И тут перед ней замаячил слабый огонек: мама. Мама может все. Таня еще только подумает сделать что-нибудь, а мама — вот она, летит на легких ногах. Таня одну ягодку в рот бросила, а у мамы, смотришь, в руках целый букетик земляники. Таня страничку прочла, а мама уже всю книгу проглотила. Все книги, какие ни есть, мама прочла.

Конечно же, мама достанет Веркину книгу. Надо только рассказать ей все и что Таня не виновата, никто не виноват — так вышло.

Мама вытащит носовой платочек, завяжет узел. Если надо что-нибудь сделать, она всегда узелок на память завязывает: все платки в узелках. Мама говорит: это ее записные книжки, а бабушка ругается, что узлы ей развязывать приходится, что мама на ногах не стоит, в чем душа держится, а о чужих заботится. О чужих заботится, а родной дочери не поможет?..

Только дожить до выходного, попросить маму — и все уладится. Не может быть, чтоб не уладилось. Мама придумает.

Когда Таня долго, на разные лады повторяла: «не может быть», «уладится», «обязательно», у нее не так туго перехватывало горло и можно было жить, по крайней мере до воскресенья.

Если б бабушка наконец приехала! Ну, почему, почему она бросила Таню? И теперь Таня никогда не узнает, при чем тут граф Монте-Кристо и дождется ли Эдмонда Мерседес...

Несчастья продолжаются

Обычно Таня с Веркой встречались на углу напротив школы, у дома, который словно был воздвигнут мощным математическим воображением Елены Осиповны. Наглядные пособия по геометрии сочетались в нем произвольно и фантастически: вверху, над серым громадным кубом, лепились подобные треугольники крыш, а над входом, прямо в воздухе, как грязные сосульки, висели три трехгранные призмы. Можно было только гадать, зачем они подвешены столь бесполезно и странно. Не для того ли, чтоб доказать всем неучам, невеждам и людям, лишенным пространственного воображения, что параллельные линии, сколько их ни продолжай, не пересекаются.

Чаще всего — скажем честно — Таню поджидала Верка. Она собирала портфель с вечера и умела рассчитывать время с точностью до минуты. А Таня в последнюю секунду спохватывалась, что забыла тетрадь для контрольных или циркуль. Или ей вдруг казалось, что выходить еще рано, и она застывала в прихожей и читала страничку-другую, стоя в пальто и опустив портфель на подзеркальник. Когда дома была бабушка, она обычно натыкалась на Таню с криком: «Как, ты еще здесь?» — тогда она успевала добежать. В общем, бабушка не зря называла Таню кунктатором.

Только ночь разделяла подруг, но они бросались навстречу друг другу с таким неистовством, будто это была вечность, и десять шагов, которые вместе шли до школы, болтали без умолку. Сознание, что самое важное так и не было сказано, настигало девочек на уроке, и они лихорадочно строчили записки.

На следующее утро после несчастья Таня примчалась в школу ни свет ни заря и, боясь встретить Верку, долго кружила проходными дворами и переулками. А Верка влетела в класс со звонком. «На углу ждала», — догадалась Таня.

Верка тут же стала посылать Тане сигналы: шептала губами, встряхивала косичками, брови строила домиком — спрашивала: «Что случилось? Бабушка приехала?»

Не получив ответа, она сложила из промокашки лодочку, пальцем нарисовала в воздухе башню и заныряла лодочкой, подсказывая: «Уже убежал из замка Иф? Не могла оторваться, да?»

Таня сидела каменно, не поворачивая головы. Локти она укрепила на парте, ладонями схватилась за щеки, отгородилась спиной, ладонями от того, что могла у нее спросить Верка. И все равно затылком чувствовала, что происходит на Веркиной парте. Больше всего она боялась минуты, когда зазвонит звонок на перемену, она не могла придумать, что тогда. Выскочить первой из класса? Броситься наверх и бежать по лестнице до чердака? Переждать перемену там? А если Верка ее и там отыщет?

Весь урок она поворачивалась к Ленке и глазами спрашивала: сколько? Время бежало, торопилось, летело. Рассыпалось звонком. Двумя руками Таня вцепилась в Ленку, повисла на ней и вместе с ней выскочила в коридор. Длинно и томительно ходили они по коридору. А Верка совсем не стала выходить. И на других уроках не вертелась и не делала Тане знаков.

Только на следующий день Верка подошла к Таниной парте. На лице у нее ничего не двигалось — она гордая была, Верка. Она сказала:

Надежда спрашивает: ты когда книгу прочтешь?

В субботу принесу, — буркнула Таня, не поднимая головы.

Ты, что ли, дружишь с Малашкиной? — усмехнулась Ленка.

И от страха перед случившимся Таня отказалась, отреклась:

Нет, я у нее книжку брала. У них и есть всего одна книжка. Приключенческая.

У нее даже ботинок нет. Ей родительский комитет покупает. Я знаю, у меня мама в комитете, — оживленно поддакнула Ленка. И в голосе ее презрение соединилось с чувством превосходства, будто отсутствие ботинок у Малашкиной давало лично ей, Ленке, огромное преимущество.

«Дура несчастная! Кривляка!» — хотелось крикнуть Тане, но она и на этот раз смолчала. «Пусть себе, пусть, — торопливо подумала она, — так ей и надо, этой Малашкиной, пусть не лезет».

Недоброе чувство к Вере давало ей освобождение от вины перед сестрами, от собственной трусости, подступающей, как тошнота, и обессиливающей Таню.

Ох, как страшно было возвращаться в класс после перемены! Она шла от двери торопясь, спотыкаясь. С каждым шагом перед ней вырастало Веркино лицо. Она старалась не смотреть в тот угол, натыкалась на парты, больно ударялась. Ей хотелось как можно скорее очутиться на своем месте, загородиться от Верки спиной.

Только Таня добралась до своей парты и могла наконец сесть, Рыжая обняла парту ручищами и закричала:

А ну, давай вали отсюдова, это моя парта!

Таня затопталась растерянно. Руки у Рыжей длинные, ладони по краям парты загибаются: не сядешь. Еще наподдаст. И так весь класс на них смотрит, наверное. А эта орет, не унимается:

Катись, дуй к своей Фирсовой!..

«Как она узнала? — думает Таня. — Откуда?» А сама глаз поднять не может, пятится, втиснулась боком, на край Ленкиной парты примостилась. И тут не отстает дура рыжая, обернулась — из глаз искры, в волосах молнии вьются, — двумя руками Танин портфель ка-ак жахнет об парту! Ручка в пол перышком воткнулась, в проходе качается, звенит тоненько, комариком. Тане и так себя жалко, слезы глаза щиплют. А от звона этого еще жальче.

«Дура рыжая, перышко сломала... новенькое совсем... восемьдесят шестое... Пускай теперь покупает!»

Ленка, по своему обыкновению губы трубочкой, шепчет:

Не обращай на нее внимания. Я бы сказала ей, да связываться неохота. Чокнутая какая-то. Вместе еще лучше сидеть.

А Рыжая все не отпускает, кривляется. Щеки надула и Танину промокашку давай со своей парты на ихнюю сдувать:

«В далекий край товарищ улетает...»

А слово «товарищщщ» как-то особенно противно шипит.

Кое-как отсидела Таня до конца уроков. И все время книжку перед собой видела, как живую: да вот же она, на письменном столе, темно-зеленая, с отстающей обложкой, материя на обложке вытерлась, поредела, картон просвечивает — лежит чуть ниже чернильницы. Никуда ее Таня из дому не уносила.

Прямо в пальто Таня ворвалась в комнату, подлетела к столу — ничего не лежало чуть ниже чернильницы.

Во сне она увидела книгу в передней, на подзеркальнике. И так необходимо ей было, чтоб книга отыскалась, что она и объяснение во сне придумала: Борис Николаевич ее нашел и положил в знак тайной дружбы. Если б Борис Николаевич был жив, он-то наверняка бы выручил Таню.

Проснулась — а уже суббота. В школу Таня не пошла. Она бродила по комнате, стояла у окна; коленями запрыгивала на диван, слушала, как противно стонут, жалуются пружины; открывала и закрывала дверцы шкафа — они омерзительно скрипели. И от тоски, от безделья, от беспомощности мяукала унылым, протяжным мявом.

Сколько прошло часов, кончились ли уроки, утро сейчас или вечер, Таня не соображала. Стук в дверь вырвал ее из этого состояния.

Бабушка! Умница! Красавица моя! Больше некому!

Распахнула дверь — на площадке ждала Верка. Двумя руками Верка держала за ручку портфель, подталкивала его коленками, покачивала перед собой. Портфель ходил равномерно, как маятник. Лицо Верки под буратинной шапочкой было бледным, прямо-таки белым, под прозрачной кожей дрожали, бились жилки. Не мигая, не шевеля губами, всем лицом смотрела она на Таню. А Таня смотрела на портфель, только на портфель, как он толкался из стороны в сторону, вправо-влево, вправо-влево.

Лицо Верки спрашивало у нее о чем-то, требовало ответа: не о книге, вовсе нет — о чем-то бóльшем, — с такой силой грусти, обиды, недоумения, что Таня не выдержала.

Она бросилась на дверь, повисла на ручке. Дверь стукнула и выдавила Верку из деревянной рамы. Спиной Таня налегла на дверь, ногами уперлась в пол. Если б можно было скамейку из кухни притащить, а еще лучше буфет, чтоб дверь не поддалась, не дрогнула, когда Верка станет рваться, тарабанить.

Сердце колотилось где-то в горле, страх шумел в ушах, Танино дыхание было похоже на всхлипы. Что делается за дверью — она расслышать не могла.

А за дверью было тихо. Ни звука не раздавалось за дверью.

Соленое воскресенье. Никто не может помочь...

Воскресенье в Таниной семье всегда было днем особенным, даже в войну.

А уж до войны!..

Таня помнила зимние елочные воскресенья, когда после обеда мама, Таня и бабушка глубоко усаживались на диван и мастерили елочные игрушки, какие кому нравятся. Они никогда не покупали игрушек для елки.

Вот когда Таня становилась незаменимым человеком. Всем она была нужна! Потому что только Таня умела опустошать сырые яйца через тоненькую дырочку, которую бабушка прокалывала иголкой. Языком, щеками, напряженным усилием всего существа Таня втягивала в себя скользкую тягучую жидкость. Непотревоженных яичных скорлупок надо было много, очень много! Какие из них выходили клоуны, балерины, пьеро! Яички можно было раскрашивать разными красками, золотить, как орехи.

Зимние воскресенья пахли сырым углем, печным теплом, клеем, который бабушка варила тут же, на печке, из муки. А потом главным над всеми запахами делался запах хвои. елочка томилась на балконе, ждала своего часа. И с каждым днем колючее, зеленое, тревожное нетерпение охватывало Таню.

А лето начиналось не с первыми травинками, не с прогулки на реку — с нафталинного воскресенья. И сейчас, если закрыть глаза, Таня слышит невнятный уличный шум, который вкатывается в приоткрытую балконную дверь и наполняет комнату сияющей солнечной дрожью. Хвостатые сквознячки хозяйничают вокруг стола, унося за собой занавески, какие-то бумажки, рои пылинок. И бабушка откидывает крышку сундука.

Он огромный, дом — не сундук. Он занимает полкомнаты. Снаружи он обит жестяными квадратиками — синими и зелеными, а по бокам и на крышке сундука приделаны тяжелые медные ручки. Разве человек может поднять такой сундук? А бабушка привезла его из Аргеево.

Бабушка откидывает крышку, и в комнате распускается головокружительно крепкий запах нафталина. От него пощипывает в носу и рождается нетерпение, как от запаха новогодней хвои. Таня уверяет, что, когда бабушка открывает сундук, раздается музыка, как в театре. А бабушка смеется, что она даже знает, какая музыка:

Ах, мой милый Августин,

Августин, Августин,

Все прошло, прошло, прошло,

Все прошло!..

Из сундука выпархивали страусовые перья и шляпы, круглые и пестрые, как луг в цветах, и длинные, волнующиеся в руках платья, какие бывают только в сказках.

Каждая вещь вызывает громкий Танин восторг, потому что в бабушкином сундуке хранилось что угодно, кроме обычных, ежедневных, нужных для чего-нибудь вещей. Бабушка достает палочку, обыкновенную смуглую палочку, и по легкому ее желанию палочка превращается в стул — можно сесть и посидеть на нем прямо посредине комнаты, и на балконе, и во дворе. Если б бабушка легонько стукнула палочкой об пол, может, из нее вылетела бы стая бабочек.

У бабушкиного сундука не было дна: в нем хранилась бабушкина юность, и дедушкина любовь в измятых конвертах, и глупое, мутно-голубое младенчество их детей — вся бабушкина жизнь. Бабушка уверяла, что там, на самом дне, лежит ее смерть, как у Кощея Бессмертного. Но это была неправда, неправда! Таня знала, что она шутит. Бабушка становилась такой молодой, по-молодому смеялась и ощипывала, оглаживала на боках домашнее платье двумя пальцами, как перед зеркалом.

И все-таки Тане было страшно заглядывать в глубину чудесного сундука. Она останавливалась возле самого края, у бабушкиных рук, которые тепло двигались у самой Таниной щеки, замирая, вытягивалась на цыпочках и смотрела, что же еще вынесут на белый свет бабушкины руки. И, еще не догадываясь, чем обернется это что-то, пестрое и шуршащее, вся превращалась в восторженный тоненький крик: «О-о-о!»

Бабушкины руки освобождали ее от страха, давали чувство уверенности, покоя. Таня знала — они вынесут, вырвут ее из любого несчастья. Но та девочка на цыпочках, и летний сундук, и елочные вечера остались за войной, до войны, а они, несмотря ни на что, были вместе. И бабушка говорила, что это самое большое чудо, им неслыханно повезло. Воскресенья отличались от всех других дней уже тем, что в этот день они были вместе, втроем.

Просыпаясь утром, Таня подтягивала коленки к животу, сворачивалась блаженным дремотным колечком и прислушивалась: не дрогнет ли, не шевельнется ль за книжной стеной кровать? Кровать была Таниной сообщницей, она прямо в трубу трубила, что мама проснулась, мама уже не спит. Были и другие вестники: мамино дыхание, покашливание. Даже если мама лежала совершенно неподвижно, прикрыв веками быстрые, коричневые в крапинку глаза, Таня чувствовала: сейчас можно!

А бабушка в воскресенье поднималась затемно, побрякивала на кухне кастрюлями, сковородками, сочиняя к завтраку нечто грандиозное: оладьи с яблоками или тыквенную кашу. Таня морщила нос, пытаясь по запаху определить, что придумала бабушка.

Босиком, в одной рубахе она бежала на кухню и на всякий случай кричала с порога:

А я знаю! А я знаю! Ба, как пахнет! Вкусней, чем у самого короля!

А бабушка поджимала губы, шмыгала носом и отвечала гордо, загадочно и неопределенно, как все великие кулинары:

Хороша жена, когда пуд пшена...

Или:

Маслице да курочка — сварит и дурочка.

Она высоко ценила свое кулинарное искусство и потому всегда была недовольна собой. Все от восторга стонут, пальцы облизывают, а бабушка жалуется, что ничего не получилось: мука серая, тесто не подошло — как раз самого главного не хватает.

Вдруг бабушка замечала Танины босые ноги и пугалась:

Простудишься! Сейчас же в постель... Ах, где же туфли?..

И Тане приятно было, что бабушка пугается. Чмокнув ее в своенравный ускользающий подбородок и по дороге включив радио (Таня любила громкую, очень громкую радость!), она шлепала к маме за перегородку.

Откинув краешек одеяла, Таня забиралась поглубже, в самую сердцевину тепла, и руками захватывала как можно больше мамы, столько мамы, сколько помещалось в ее расставленные руки, и вбирала в себя ее зазябшими ступнями, губами, щеками. Носом утыкалась она в мамину шею, зарывалась в ямку под волосами.

А мама неожиданно поворачивалась, крепко сжимала ее и говорила:

Ага, попалась!

И невозможно было разобрать, кто к кому попался.

Мама рассказывала, что на работе ей выдали арахис и это очень кстати, потому что сегодня придет Тося-булочка заниматься немецким. Тосе надо перевести сказку Гофмана про Щелкунчика и Мышиного короля. А потом, когда они помогут Тосе, можно выбраться за город или в парк культуры. Лучше в парк культуры — должны же они знакомиться с городом. А что? Набьем карманы теплым арахисом и отправимся в путешествие. Как, Таня не читала Щелкунчика? Это ужасное упущение! Надо сейчас же взять платок и завязать узелок. Но Таня не отпускала маму и подальше отталкивала табурет с маминым бельем и платьем.

Тося-булочка была замечательная хохотушка, беленькая, пухленькая, только от одного ее прозвища Тане хотелось смеяться. Она пыталась удержать смех, глубже зарывалась в мамину шею, щекоча ее невольными вспышками смеха.

...С самого лета, с того дня, как мама приехала от отчима из Мукдена, не было у них больше воскресений. И давно уже Таня не прибегает к маме по утрам.

Проснувшись утром в сырой и пустой тишине, Таня услышала, что мама не спит. Нерешительно потопталась она возле маминой постели, прилегла на самый край, стараясь не скатываться в серединку, не двигаться, не дышать. Даже одеяло на спину натянуть не решалась.

Она думала, как рассказать маме про то, что она потеряла книгу, когда мама не знает, какая это необыкновенная книга, ничего не знает о Малашкиных, Любочку на руках не держала. Как рассказать о том, что она вытолкала Верку, о страхе, преследующем Таню даже во сне?

Все время она должна была напоминать себе, что в руках у Веры был портфель, он качался перед ней вправо-влево, влево-вправо. И все равно Таня видела, как Верка стоит в дверной раме, руками держась за косяки, побелевшие от напряжения пальцы ее видела, а она всей тушей наваливается на дверь. Дверь падает — защемляет Веркины пальцы. И теперь она всегда будет стоять у них за дверью.

И как рассказать маме, что с той минуты — а может, раньше, когда она спряталась, ухватилась за Ленку, — не в книге дело. Даже если мама достанет книгу, ничего нельзя вернуть. Но чем беспомощней Таня поддавалась трусости, тем упорней цеплялась за мысль о книге: тут были и оттяжка, и выход, и объяснение случившегося.

Так они лежали с мамой, далеко друг от друга, не шевелясь. А между ними кричало воскресное радио. И вдруг Таня услышала вальс, который очень хорошо знала:

Ночь коротка,

Спят облака,

И лежит у меня на ладони

Незнакомая ваша рука...

Испуганно посмотрела она на маму: вальс любил петь отчим.

Лицо мамы собралось в кулачок, зажмурилось, слезы текли из-под сомкнутых век. Мама стискивала веки, и все равно слезы текли по щекам, скатывались на шею, в подушку.

Таня обхватила мамину голову, прижала к себе, просила:

Не надо, пожалуйста, ну, не плачь, ма!..

И сама ревела в голос, как маленькая.

А мама ускользала, уходила из ее рук, отворачивалась, отодвигалась, вжималась в стенку. Мама хотела плакать отдельно. Она тихонько шмыгала носом и старалась показать Тане, что ничего не случилось, и говорила нетерпеливо-противно-спокойным голосом:

Иди к себе, я сейчас... Ну, что ты, в самом деле, как маленькая...

Голос вытолкал Таню из кровати. Таня ей совсем не нужна. И бабушка не нужна. Никто не нужен. Таня подумала: бабушке стыдно, что она ничего не может сделать для своей дочки, стыдно, что не нужна, вот она и уехала копать картошку, а приезжать не хочет.

Мама думает, Таня маленькая, а она все понимает. Она бы все-все делала, чтоб они жили втроем, как раньше: и в магазин бы ходила, и пол подметала, и туфли она сапожнику отнесет, просто сейчас денег на починку не осталось.

Таня лежала, отвернувшись к стене, и пальцем водила по обоям, как будто картинки сводила. Пальцы были мокрыми, и под лиловым на стене проступало розовое, розовые лужицы.

...В последний вечер отчим пел этот вальс, когда на фронт его провожали. Столько народу пришло! Принесли патефон, пластинки, только иголок не было. Тогда один слушатель открепил значок от гимнастерки, самый кончик сломал и сделал иголку.

Патефон захрипел, запел-заиграл. И все стали держать друг друга за плечи и немного ногами переступать. Шинели и ушанки слушатели бросали на Танину кровать — целая гора получилась! Таня за ней пряталась. А то взрослые хитрые: как что-нибудь интересное, тут же схватят и отошлют спать.

Хозяйка им лампу со стеклом дала — это такая ценность! Она предупредила, чтоб фитиль подкручивали и на стекло, не дай бог, не плевали — лопнет. И еще две коптилки горели. Как электрический свет получалось. И патефон играл.

Только мама не танцевала, она не умела танцевать. Она и отчим стояли у черной круглой печки, с двух сторон полуобнимая ее, прижимались к печке щеками — грелись, наверное. С кровати Тане видны были две половинки лица и полуулыбки, от которых делалось тревожно и хотелось плакать.

Но тут все собрались у печки, и отчим стал петь эту самую «Ночь коротка...». И все подпевали.

Потом он покурить захотел. Вытащил трубку, а спичек ни у кого не оказалось. Слушатели хлопают себя по карманам и смеются. Так назывались все, кто учился в военном институте, — слушатели.

Тогда мама выбежала на кухню, вернулась с алюминиевой ложкой и ложкой выхватила из печки угольков. Синие ящерки вились, крутились вокруг ложки. Отчим трубку раскурил, а ложку сунул в карман гимнастерки и сказал, что всегда так будет ходить. Пошутил. И две мамины руки вместе с ложкой к карману прижал.

Потом за победу пили. Даже бабушку заставили, потому что за победу. А бабушка макала в рюмку хлебные крошки и сосала. Таня пригрелась за шубами — и все на свете проспала.

Когда проснулась, сверкало ледяное утро. Бабушка уже русскую печь протопила и сварила постный сахар отчиму в дорогу. Бабушка раскладывала сахар на подоконнике остывать. Таня глаз не могла оторвать от кремовых матовых кусочков. Она вилась вокруг бабушки, ненужно дотрагивалась до ее рук, платья, заглядывала в лицо. Бабушка была сердитая, нарочно на Таню не смотрела, говорила непонятное:

Конечно, старуха мать из ума выжила, а только куда с ребенком в дорогу. Москва высока, кому мы там нужны? Тут и огород, и дрова, и ребенок учится... Но ведь нас не спрашивают, все своим умом жить хотят...

Таня прямо отчаялась: совсем ее бабушка не замечала! Тут жесткая бабушкина ладонь нашла Танин рот и затолкала ароматный тающий квадратик. Не обломочек какой-нибудь — целенький!

А Таня отправилась марочки в альбом вклеивать. Она сама сшила себе альбом — из газет. Между прочим, весь сахар потом Тане достался. Отчим сказал:

Помилуйте, я же не маленький. Табак — дело серьезное, не откажусь и поблагодарю, а конфеты — ребенку.

Он, наверное, хороший был, отчим. Таня его не знала совсем. Даже как называть — не придумала. Никак не называла. И бабушка никак не называла. Песни он хорошо пел. И все обещал: «Война кончится, соберем все пластинки с военными песнями, свет в комнатах зажжем — много света! — стаканов накупим, друзей созовем, все песни подряд будем слушать и думать: какие же мы счастливые!»

Может, Таня его и полюбила бы.

От марок Таню поднял мамин крик:

Таня, беги скорей!

Таня обрадовалась, что про нее вспомнили. Оказалось — божья коровка. Откуда только взялась? Мама с отчимом рюкзак укладывали, а она вдруг — фрр! — красные крылышки подняла, желтые распустила — и полетела!

Зима стояла такая, что окошки свет с улицы не пропускали. Где ж она пряталась?

Они — как дети, за божьей коровкой по комнате гоняются, в ладоши хлопают. Поймали, а что делать с ней, не знают. Таня им понадобилась. Таня посадила божью коровку на кончик пальца и проговорила скоренько:

Божья коровка, улети на небо, дам тебе хлеба, черного и белого, только не горелого... Там твои детки кушают котлетки...

Божья коровка крылышки расправила и — фрр! — потерялась.

А отчим ладошкой маме по лицу провел — прямо по губам, по носу — и говорит:

Видишь, я же говорил: все будет хорошо...

А сам разбился.

При чем тут божья коровка? Это когда звезда падает — на счастье. А божья коровка — просто так.

Таня облизала губы: соленые. И пальцы соленые. Лицом сильно потерлась о подушку.

По шорохам за перегородкой она поняла, что мама одевается, и быстро натянула платье. Они молча позавтракали. Таня помыла кастрюлю от макарон и села за уроки. А мама у себя за перегородкой притаилась. Так и промолчали все воскресенье.

После обеда мама сказала:

Вынеси ведро.

И сразу вперед выступила Верка. Таня услышала, как она дышит за дверью. Верка притаилась в темном углу подъезда. Верка, зажав в кулаке шапочку, выходила из-за мусорного ящика. Ни слова не говорила — только смотрела.

Не пойду, — сказала Таня.

Сколько стихов читаешь, книг, — вздохнула мама, — и все впустую. Такое горе повсюду, в каждом доме... Ты никого не умеешь любить. Пустая, избалованная девчонка. Какими словами разговаривать с тобой — не понимаю!

А Таня умела любить. Сердце у нее переполнилось от маминых слез, от слабого маминого голоса, от того, что она, Таня, ничего не может сделать для мамы, даже вынести это проклятое помойное ведро. И она закричала:

И пожалуйста! Я тебя тоже не люблю! Я и сама, без тебя, проживу! Мне никто не нужен. Не воображай, пожалуйста!

Схватив пальто, Таня выскочила на лестницу. Рукава тряслись, она долго протискивала в них руки.

Она бежала через двор и думала, что никогда не вернется домой, будет теперь так жить. Когда вырастет, бабушку к себе заберет: они вместе станут ходить в кино, готовить обед, учить уроки.

Ноги сами понесли ее к Ленке, беззаботно пофукивающей над двойками и другими превратностями жизни.

Ленка вокруг Тани запрыгала, замахала челкой — обрадовалась. Бросилась пальто с Тани стаскивать. Мама в театре, нянька в гости отпросилась, одной ужасно скучно.

И как только Таня вошла в чужую комнату, где все было как в театре, ей стало легко и даже весело.

Весь вечер они с Ленкой играли в лото, разложив карточки прямо на ковре, и Ленка учила Таню, как смешнее играть: вместо «99» выкрикивала: «Дедушка». А следующий кон Таня придумывала для цифр разные имена, а Ленка отгадывала, и они смеялись. И если не отгадывала — смеялись.

Потом они жевательную резинку жевали.

Потом чай решили пить, и Ленка командовала:

Чашки из серванта — на стол!

Таня догадалась, что сервант — это просто шкаф, спереди крытый стеклом; чашки за стеклом очень хорошо видны, как на витрине.

Чай они решили тоже пить на полу. И еще две котлеты Ленка в кухне за окном нашла. Они ели их холодными, с застывшими кружочками жира, облизывая жир с пальцев.

Они лежали на ковре, опираясь на локти.

Как в Древней Греции, — сказала Таня. — Возлежим, как древние греки. Они еще вино пополам с водой пили.

Сейчас! — хмыкнула Ленка.

И налила в узкие длинные бокалы сырой воды. Они важно чокались бокалами.

Давай я сегодня у тебя буду спать, — предложила Таня. — Все равно у меня дома никого нет.

Ленка даже подпрыгнула от радости и закричала, что они всю ночь будут шептаться и рассказывать страшные истории.

Еще они заглянули к бумажным куклам и сделали для нарядов бумажные коробочки-гардеробы. А Ленка сказала, сколько хочешь журналов может дать: ей мама из ателье еще принесет.

Усталость настигла Таню внезапно, когда она стягивала чулки. Глаза закрывались, руки падали, ей даже стыдно не было, что чулки у нее штопаные-перештопаные. Сквозь сон она слышала, как Ленка велит ей про жениха загадать, потому что есть такая поговорка: «На новом месте приснись жених невесте».

А утром расскажешь. Только, чур, не обманывать! У брата моего друг один есть, лейтенант, высокий такой, блондин, — он со мной на рождение танго танцевал!..

Больше Таня ничего не слышала — заснула.

Что она за человек такой?..

Наутро вчерашние страхи и огорчения навалились на Таню, как будто всю ночь сидели и стерегли ее у Ленкиного подъезда. Она вспомнила, что первый урок — алгебра, что портфель остался дома, что она войдет в класс — и увидит Верку.

А Ленка болтала всю дорогу и дергала Таню за рукав, требуя ответа.

Вот она вырастет, станет артисткой, мама сошьет ей черное, нет, синее панбархатное платье со шлейфом. Волосы впереди уложит валиком, а на руки натянет длинные кружевные перчатки — до локтей...

Какой артисткой? — спросила Таня.

Не знаю еще. В кино сниматься, наверное. Как Целиковская. Тот лейтенант, про которого я вчера рассказывала, он сказал: я на Целиковскую похожа, только волосы черные. А у мамы в ателье, между прочим, даже артистки шьют!..

«На воображалу ты похожа», — устало подумала Таня. Она все время думала, как она войдет в класс — а там Верка. Из коридора она осторожно заглянула в класс и с облегчением обнаружила, что Верки нету. Странно: она никогда не опаздывала, она же просто не расставалась с будильником. Может, Любочка заболела или Надежду на вторую смену оставили: у них в госпитале так много работы!

Отсутствие Верки Таня почему-то чувствовала так же сильно, как если б она была в классе. То и дело оглядывалась на пустую парту, вертелась. Так было, когда в детстве у нее выпал зуб и стала дырка. Все время она трогала дырку языком: кровь шла и щипало ужасно, а все равно хотелось дотрагиваться.

Вошла Елена Осиповна, и Таня засуетилась: у Ленки выпрашивала лист бумаги, у другой соседки — ручку. Лихорадочно придумывала, что сказать, если домашнее задание спросят. Может, лучше сразу отказаться: свет потух — уроков не приготовила.

Из коридора кто-то рванул дверь на себя. Дверь будто вскрикнула. Елена Осиповна направилась к двери, мерно диктуя на ходу:

Раскройте учебники на странице сто двадцать первой...

Они открыли учебники на сто двадцать первой странице и зашептались, задвигались, захлопали крышками парт.

Ах, дети, дети! Сколько в вас жестокости... — услышали они.

Слова и тон голоса так не вязались с Еленой Осиповной, что весь класс изумленно вскинул головы.

Она стояла у стола, тяжело опершись на него ладонями. На щеках горели пятна, голос дрожал, а по рябому лицу, перескакивая из ямки в ямку, прыгала одинокая слеза. Она повисла в углах губ, и Елена Осиповна подхватила ее языком.

Это было скорее неожиданно, чем грустно, но вид жесткого нелюбимого лица, искаженного жалостью, потряс Таню. Она поняла, что за дверью — мама. Она сразу поняла это, когда вскрикнула дверь. Она бросила маму одну с ее горем в пустой квартире, в пустом черном городе... Мама не знала, куда бежать, где искать Таню.

Через дверь расслышала она мамино волнение и быстро-быстро пошла между партами. Девочки глядели вслед, ничего не понимая.

Голос Елены Осиповны подсыхал от слез, твердел, подгонял Таню:

Отпускаю тебя, Барышева. Мамочка извелась вся, на ней лица нет. Одна у нас мамочка на всю жизнь. И вы это поймете, да поздно будет.

Мама стояла у окна. Они бросились навстречу друг другу и обнялись так крепко, что на ногах устоять было трудно, и замерли, то ли обнимаясь, то ли держась друг за друга. На своей щеке Таня расслышала прерывистый мамин вздох:

Какой же ты дурак, господи! Так напугать меня... Ну, что бы я без тебя делала? Ты об этом подумала?..

И я! И я!.. — захлебнулась Таня, но слова не выталкивались: горло перехватило.

Испуганно посмотрела она на маму — какая она бледная, с красными припухшими веками. Но глаза ее, золотистые, карие, в желтую крапинку глаза были живые и такие родные, мамины; они втягивали, вбирали Таню в свою глубину, и она становилась крошечной золотистой точкой. Отчим смеялся, что глаза у мамы в веснушках.

Таня обняла маму за плечи и повела по коридору, по лестнице, через школьный двор. Так не хотелось отпускать ее! Но мама обещала: она сегодня вырвется пораньше. Вот когда они наговорятся.

Таня глядела, как она бежит по переулку, худенькая, в чем душа держится.

С такой отчетливостью, будто кто на ухо шепнул, она поняла, что завтра приедет бабушка. А к ее приезду надо вымыть пол. Таня умеет. Один раз у Верки мыла. Это, оказывается, очень просто: главное, тряпку хорошенько выжимать и грязь по полу не размазывать.

Все на свете очень просто!

Она хотела свернуть к Чистым прудам, а ноги сами понесли ее к Веркиному дому: надо же узнать, почему она в школу не пришла, и уроки показать, и Любочку потискать — у нее даже руки по Любочке соскучились. Ну и про книгу рассказать.

Слабый звук трубы, грустный, может быть из-за отдаленности, сопровождал ее. Прислушиваясь, Таня замедлила шаги и — как споткнулась — остановилась, немного не дойдя до Армянского переулка: на тротуаре она увидела узенький вафельный след, тайные отметины вечной дружбы.

Маленький пестрый попугай протарахтел над Таней. Целлулоидный попугай, расколотый надвое и обвязанный суровой ниткой. Рыжей бабочкой проплыл в морозном воздухе абажур. Боком, как краб, проковылял будильник. У него было строгое, озабоченное — Веркино — выражение. И привязан он к ней, как собака. Вещи окружили Таню, теснили, заглядывали в лицо, ничего не требуя, не упрекая, но в их ласковой настойчивости был тот же вопрос, который упорно задавала Верка, а Таня не слышала, не хотела слышать: предать такую дружбу! Как ты могла? Зачем?

Звук трубы нарастал, приближался. Но — что это? Откуда взялась Рыжая? Она же в школе осталась. Нет, вышагивает посередине улицы со своей трубой, а на Таню нарочно не смотрит, отворачивается. Всем своим видом Рыжая показывает: предательница!

Но ты ведь была за нас... — оправдывается Таня. — И потом, я не хотела, это нечаянно получилось...

Если бы Рыжая захотела помочь, как тогда, у кинотеатра!

Она внезапно понимает: никто не может помочь. Даже мама. Даже бабушка. Нельзя сделать так, как будто не было ее трусости и страха, слов, которыми она отказалась от Верки: «У них всего одна книга...»

А звуки трубы делаются все веселее. Теперь Таня различает: это марш. Громкая, требовательная музыка подхватывает, увлекает за собой маленькую странную компанию. Они уходят, улетают, убегают от Тани. Рыжая уводит их за собой. Последний раз качнулся в воздухе абажур, легким, плавным движением повторяя Надежду: все вещи, которые она мастерила, были такие ловкие, чем-то похожие на нее. Нет, Надежда никогда не простит. Никогда.

Редкие в то утро прохожие видели у Армянского переулка девочку. Сгорбившись, вобрав в плечи голову, стояла она посреди улицы. Ее обходили, сердясь неожиданному препятствию. А женщины помоложе и подобрее оглядывались. Вид у девочки был не то расстроенный, не то испуганный: вот-вот заплачет. Может, деньги потеряла или карточки?

Увядала первая послевоенная осень. Остро пахло снегом. Шустрые воробьи прыгали по мостовой. Девочка стояла посреди замечательного утра: сверкал, искрился под солнцем воздух, насквозь расшитый розовыми, золотыми блестками. И войны никакой не было!

А она стояла и думала: ну, что она за человек такой? Понять это нужно было немедленно, сейчас же. С места не сдвинется, пока не решит.

© Андреева Инна 1993
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com