Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Молодые сны моей бабушки

© Поликарпова Татьяна

(Монолог внучки)

Она стояла перед зеркалом,— такое старинное овальное зеркало жило у нее на письменном столе, без подвески и без подставки, а просто прислоненное к стенке и подпертое чугунным письменным прибором с фигурками медведей.
В помутневшем от времени стекле плавало туманное отражение бабушкиного лица с выражением не вполне проявленного, тоже туманного, то ли сожаления, то ли удовольствия. Скорей всего и того, и другого.
Бабушка изучала перед зеркалом свою фигуру, затягивая на талии поверх зеленой вязаной кофты кушак от моего домашнего халата. Кушак этот как раз и выдавал бабушку; она не собиралась из дому. Не стала бы она подпоясывать красным кушаком зеленую кофту. Нет, она просто примерялась: ну как, мол, я? И в самом деле,— поняв, что вошла я, она, не оборачиваясь, спросила:
— Ничего еще талия, а, Даша?
Бабушка поворачивалась к зеркалу одним и другим боком. И вдруг устало-безнадежно махнула рукой; однако при этом на лице ее осталась довольная и даже чуть лукавая улыбка. И жест от этого получился потрясающе женственным!
— А-а! Все уж не то! Живот какой-то круглый появился... Откуда бы?! — И она досадливо отбросила кушак.— Лет пять, как появился! Раньше никогда не было... (Бабушке шел 66-й год.) А сейчас, смотри, и спина-то закруглилась... Куда все девается? Ведь была фигура — как струнка... В молодости я интересная была...
Ай, да бабушка! Вот женщина! Вот дитя! Ведь комплиментов ждет, не иначе. И я сказала:
— Да что вы, бабуся! Все нормально! И талия потрясающая! И вообще... Я за хлебом сбегаю: свежий привезли.
— Вот хорошо-то! Сбегай, и правда.— Она пододвинула ко мне шкатулку с деньгами.— А я пока тебе поесть разогрею. Проголодалась, поди?
— Ага! Бумаги с уксусом ужасно хочется! — И я убежала.
Ну, почему, почему так получается — все наоборот? Хочется жить с одним человеком, а приходится совсем с другим! Та бабушка, которая осталась в совхозе, с которой я привыкла быть всю жизнь,— мне как подружка, ближе мамы. А я должна жить с другой, которую почти и не знала. К которой не привязана, не привыкла, так же, как и она ко мне. Я вижу, ей хочется со мной подружиться, старается она меня чем-нибудь да побаловать: то пирожок испечет, то сделает шарлотку с яблоками. Но у нее такое представление, видимо, что взрослый непременно должен поучать и наставлять. Нет в ней естественности. Страх как любит делать научно обоснованные замечания! Почему нельзя читать лежа, сидеть ссутулясь, говорить не так, а эдак... Она, например, не переносит, когда я говорю «бордовый». «Даша, запомни: говорить «бордовый» — все равно что говорить «в пальте»! Ведь это французское слово «бордо»... Надо говорить: платье цвета «бордо»!
И еще ее убивала табуретка: «Даша, «табуретка» происходит от французского слова «табурет». А ты как произносишь?» А я произносила «тубаретка». Скоро она меня так закрутила этими табуретками, что, сказав при ней это слово, я тут же спохватывалась, что вроде опять не так вышло, поправлялась, и порой наоборот: правильное на неправильное. В конце концов стала говорить сразу оба варианта через черточку: «табуретка — тубаретка». Пусть сама выбирает, какое ей нравится...
Можно было понять бабушку: она тридцать лет проработала учительницей. Но досадовала я на нее не из-за этих смешных мелочей: меня отдаляло от нее какое-то скрытно-недоброе отношение к моей маме. И почему-то это скрытное становилось для меня явным в двух ее высказываниях: о себе и своем муже, моем покойном деде. Первое: «В молодости я была интересная». Второе: «Муж мой, Григорий Алексеевич, был замечательно добрый человек, но... м-мм... не очень красив собой... У него были ба-а-льшие уши! Правда, говорят, это признак доброты и музыкальности... Но меня эти уши раздражали». Анна Каренина, да и только! Иной раз бабушка прямо на нее и ссылалась: «Вот ведь и у Толстого Анна...»
Но о маме она прямо никогда не говорила, что считает ее некрасивой и недостойной своего сына. Это легко было понять, однако, из окольных разговоров.
«Ах, какой твой папа человек! И умен, и хорош собой, и слогом владеет! А знаешь ли, какие у него были способности к музыке? Когда я работала в детском доме, там был рояль. Сережа так быстро подбирал — и все по слуху! — очень сложные вещи! Классические! А музыке никогда не учился... Нет, не такой я ждала ему судьбы. Пропадают все его таланты в этих совхозах.
Конечно, Ниночке ничего больше и не надо. Ей и того довольно... Если жена побуждает мужа, заставляет его стремиться, — вот тогда он может чего-то достичь... Но зачем ей?» И так далее, в том же духе. Бабушка темно намекала, что мамино место именно в совхозе, потому она и папу держит там. Не подымая глаз от шитья или вязанья, она вкрадчиво и коварно улыбалась при этом. Она всегда так улыбалась, когда понимала, что говорит неприятное...
— Да вы же прекрасно знаете, — вспыхивала я, — что это папа, папа, только он! — настоял на переезде в деревню! И вы знаете, почему! Потому что это у него была идея! А мама его любит! И потому его идея стала ее идеей тоже! Вы-то знаете! Знаете ведь! С чего только вы все придумываете!
Но бабушка не сдавалась.
— А ты не горячись. И не груби мне,— спокойно останавливала меня и продолжала улыбаться. Приятно, что ли, ей было, что я трепыхаюсь из-за нее?
Позднее я стала понимать, что бабушке нравится сочинять про маму и папу то, что ей хочется. А хотелось ей, чтоб было так, будто мама во всем виновата из-за того, что неровня папе и прежде всего по красоте. Далась ей эта красота! Наверное, она и меня осуждала, что я не такая красавица, как она, хоть и похожа чем-то на бабушку: глазами, волосами. Но у бабушки, особенно на молодых ее фотографиях видно, овал лица чистый, тонкий, изящный носик прям, а глаза, говорят, были настоящего зеленого цвета. У меня же и в молодости лицо широкое, щеки круглые, нос хоть и прямой, да тоже широковатый, а главное, голова слишком крупная при небольшом росте. Ух, не терплю я своих отражений в высоких зеркалах, когда всю себя видишь! Но и шут с ней, с красотой, пусть бабушка думает, что хочет, обо мне и маме — о нашей внешности. Нестерпимы ее выдумки о том, что из-за мамы мы живем в совхозе. Ведь как раз мама-то и была у нас истинная горожанка. Отец ее работал слесарем на механическом заводе у богатого заводчика, и, как говорит мамина мама, моя любимая бабушка, «был сознательным рабочим», приносил листовки, пел революционные песни. Только очень рано умер. Так вот не повезло мне с обоими дедами... И бабушка (по маме) тоже всю жизнь в городе работала, то в театре на вешалке, то горничной в гостинице. И маму мою, хоть и закончила она вместе с папой сельскохозяйственный институт, оставляли работать в городе, в самом институте. А папа считал, что настоящее место агрономов и ученых зоотехников — в деревне. Что город деревней жив. И, конечно, убедил маму.
Прекрасно знала бабушка и самое начало папиной идеи: он был еще мальчишкой, лет пятнадцати, когда увидел в поле, как двое пожилых крестьян, муж и жена, пахали свою полоску, впрягшись в плуг... Вот что потрясло папу. Эта картина не давала ему покоя. И тогда он дал себе слово, что жизнь свою положит ради крестьян. Ради того, чтоб помочь им. Он будет учиться, а потом учить, как устроить сельскую жизнь, чтоб была она умной, не унижала вот так человека, как этих двоих, запряженных в плуг. И чтоб земля стала плодородной и родила всего вдоволь.
Знала все это бабушка! Но продолжала выдумывать. Она вообще любила фантазировать о своих родных. Про меня у нее тоже была история. Будто я, чтобы похудеть, пью уксус и ем бумагу! Я в самом деле хотела похудеть. Меня удручали мои круглые и румяные щеки — ведь все девчонки в городской школе были бледными. Но о таких зверских способах похудания мне даже и слышать еще не приходилось. Потому, когда одна из бабушкиных знакомых — томная молодящаяся старушка с роскошной фамилией Эллинская — заговорила со мной о вреде для желудка бумаги и уксуса, я долго не могла взять в толк, куда она клонит. «Дашенька, ведь так можно и здоровье потерять!» — «О чем вы?» — «Ну как же! Можно, конечно, и похудеть, но ведь здоровье важнее!»
Насилу-насилушку я поняла, что это я ем бумагу и пью уксус.
Одно мирило меня с бабушкой: ее рассказы о прошлой жизни. Старинной и не очень старинной. Бабушка умела передавать голоса, выговор, интонации разных людей. Я слушала и, словно бы все сама видела, словно слышала голоса прошлой жизни.
...«Ба-буш-ка! Я си-ня-воч-ку на-шел! Шел... шел... шел...» — детский голосок все тише и тише повторяет в задумчивости последний слог. Это мой папа трехлетним ребенком сообщает своей бабушке, что нашел синявку, сыроежку... И я вижу гуляющих по лесу мальчика в белых штанишках до колен, в матросском воротнике поверх блузы и белой бескозырке-шапочке (такая была фотография трехлетнего папы) и низенькую, всю в темном, старушку с крохотным «кукишком» волос на затылке — мою прабабушку, наклонившуюся к внучку, к его «синявочке»...
...А вот раннее утро на Волге. Туманом повиты берега, лоснисто спокойна гладь реки, там и сям курящаяся легким парком... Тихо, только звучно шлепают о воду плицы пароходного колеса, да попыхивает его машина... Пых-пых-пых... Плиц-плиц-плиц...
Бабушка с детьми, Оленькой и Сереженькой, едет из Козьмодемьянска в Елабугу.
— Только, чу! — говорит бабушка.— Вдруг над тихой рекой раздается голос! И понеслось, понеслось протяжное, громкое: «Чо-ты-рри-и-и... Чо-ты-ри-и-и... Чо-ты-ри с пол-вино-ой... Не-поме-ерно-е-о... По-од таба-ак...» — Это на невидимой в тумане барже-брандвахте матрос измеряет глубину фарватера. Он измеряет глубину и кричит рулевому, сколько тут будет сажен: «Чо-ты-ри-и-и...»
— На реке так ясно слышно,— рассказывает бабушка,— один этот голос на все утро разносится...
Бабушкины рассказы были хорошо обкатаны частым употреблением, как разноцветные круглые камешки гальки, ничего нового уже не прибавлялось, все слова стояли на своих неизменных местах.
Вызвать бабушку на рассказ очень просто: надо только как бы невзначай обронить одно-два ключевых слова. Например, пропеть: «Чо-ты-ри-и-и... Чо-ты-ри и с пол-ви-иной...»
— Да,— подхватит бабушка,— «не-е-по-мер-но-о... По-од табак!». Это мы пароходом плыли из Козьмодемьянска в Елабугу...
И пошел рассказ!
Или начнешь: «Сала-а-ат! Шпи-на-а-ат! Ре-диска ма-ла-дой!» — и она, довольно улыбаясь, подхватит. А потом пояснит:
— Это у нас в Елабуге был китаец-зеленщик. Чуть май настанет, а он уж тарахтит со своей тележкой. Ра-а-но утром везет свежую зелень и выпевает: «Са-алат! Шгш-ина-а-ат! Ре-е-диска ма-ла-доой!»
Очень хорошо выходило это у бабушки! Даже голос делался звонким. Так что мне самой хотелось весело и бодро броситься к окну, развести в стороны плотные шторы, толкнуть легкие створки окна и... Сразу, как пыль со стекла, слетит матовая приглушенность с уличных звуков: сделаются яркими, звонкими свист и щебет птиц, сухой стук деревянных колес тележки зеленщика по булыжникам, его голос. Вместе со звуками в полутемную комнату ворвется белый солнечный свет, прохладный и влажный воздух весны. Увидит меня в окне и выжидательно замолчит зеленщик, а я, набрав полную грудь воздуху, закричу ему: «Давай! Давай сюда салат, шпинат, редиска ма-ла-дой!»
— А вы кричали ему в окно?
— Что бы это я стала кричать? — возражала бабушка.— Я Дарью посылала.
Бабушкину кухарку звали, как и меня.
— Ах, да! Как же, как же! — кивала я. И думала, что в той жизни я могла быть и той Дарьей. Очень просто. Но даже и это предположение задевало меня не больше, чем тень в ясный день.
Рассказы бабушки — это же как сны. Яркие, по всем приметам земные, здешние: ведь и Волга, и Елабуга, и Казань... И весна, и трава, и стук тележки,— а все равно сны. Даже и для самой бабушки. Вот это вот — было или не было? И я спрашиваю: «Бабусь, а как дедушка сжег «Что делать?». И в который раз выслушиваю историю, позволяющую многое понять в отношениях бабушки и деда. Из нее следовало, что настойчивый мотив — некрасивость деда — в бабушкиных рассказах не так уж невинен. «Григорий Алексеевич бы мягкий и добрый человек. Его прихожане и ученицы в гимназии прозвали «отец Тишайший». Его все любили. Но он не был красавцем. А я была интересная. И он сильно меня ревновал. Конечно, у меня были поклонники. Никто из них мне никогда не нравился. Но самой мне нравиться было приятно, ведь я очень еще была молода. И как-то один из молодых людей подарил мне роман Чернышевского «Что делать?». Думаю, не без тайной мысли. Хотел увлечь меня примером Веры Павловны. Ведь и я — Вера. А все окружающие звали меня Верочкой. Но я тогда еще не знала содержания романа. И узнала не скоро,— усмехается она.— Вечером села с романом. А печь топилась. Входит Григорий Алексеевич. Посмотрел, что за книга, а как узнал, от кого она,— просто задрожал, руки затряслись. Вырвал у меня книгу и — в печку! В печку! Да как крикнет: «Н-не п-потерп-плю... Чтоб в м-моем доме... М-мою жену... Р-развращали!» — Думаю, бабушка точно передала всю сцену и интонацию дедушкиной реплики. А ведь он был — «тишайший»! Значит, так он страдал, думал, что его Верочка его не любит! И я уверена, что она не любила-таки деда. Иначе бы не твердила, какой он был некрасивый. На фотографии этого я не могла заметить. Чем-то дед напоминал Добролюбова,— только светлее гораздо. Глаза светлые, и волосы, и бородка. И губы не такие толстые, как у Добролюбова.
Из ревности дедушка и запил. А еще, говорят родственники, из-за того тоже, что очень не хотелось ему принимать сан священника. Ведь, закончив духовную академию, дед сначала был преподавателем русского и древних языков (латыни и старославянского) в Елабужском епархиальном училище и в женской гимназии. Говорят, это бабушка же и побудила его пойти в священники: трудно, дескать, жить семьей на зарплату преподавателя. А священником главного собора быть гораздо лучше. И, действительно, при жизни мужа была у бабушки и кухарка, и свой выезд — пара лошадей.
И все-таки я не испытывала к бабушке классового чувства. Даже несмотря на свое имя, намекавшее на мою возможную участь. Может, потому не испытывала, что знала, как быстро все это кончилось в бабушкиной жизни. Очень скоро с дедушкой случился удар. Он умер. И началась самостоятельная бабушкина жизнь. Сразу исчезли кухарка и выезд. Продавалась мебель. Хорошо, что епархиальное училище, которое закончила бабушка, давало ей право преподавать в сельской школе. Бабушке тогда не исполнилось еще двадцати шести лет.
Я очень жалела, что дед так никогда и не узнает, какой верной ему оказалась его вдова. Несмотря на кучу поклонников, предлагавших ей руку и сердце, она не вышла больше замуж. А самого настойчивого, Дмитрия Ивановича, отвадили боевые бабушкины дети. Об этом тоже был рассказ. Если подскажешь бабушке тихонько: «И уронила белка шишки прямо ему на лоб...»,— то она подхватывала: «А на лбу под волосами у Дмитрия Ивановича росла шишка. Вот и упали сосновые шишки прямо на шишку! А это очень больно!» Такую казнь придумали дети несчастному поклоннику своей матери.
«Они его лютой ненавистью ненавидели! — удивленно покачивала она головой.— Какие-то шишки придумали! Карточку его изуродовали. Однажды заперли в комнате, где он дожидался меня. И мне не сказали, что он у нас. Он терпел-терпел, да стал взывать: «Вера Львовна! Отворите меня! Я здесь!»
Слушая этот рассказ, шутливый бабушкин тон, я думала о несправедливости жизни, будто насмеявшейся над Григорием Алексеевичем: он страдал и умер, а для этого даже причин не было. Выдумал себе все, принимая молодое бабушкино кокетство и желание нравиться (а оно при ней, пожалуйста! — до седых волос!) — за склонность к изменам и переменам... И в священники нечего было идти, раз не хотелось. Тоже ведь, наверное, пошел от неуверенности в бабушкину любовь. Хотел одобрение ее заслужить. Бабушка же даже в Бога не верила. Может, раньше верила, не знаю. Но сейчас ничего такого не замечалось за ней. А ведь настоящее так быстро не выветривается.
Чем ближе были бабушкины истории к нашему времени, тем меньше состояли они из цветных снов, картинок, живых голосов.
Так и о детдоме. Хоть она много рассказывала, но запомнилось мне отчетливо лишь то, какими страшными поступали дети в голодный 20—21-й год. «Серые, словно мухи, и опухшие от голода. Вместо глаз одни щелки. Мы их мыли, вшей изводили, а сами плакали...»
— Детишек,— вспоминала бабушка,— выхаживали, лечили и кормили так, как им при родителях, наверное, и не снилось. Елабужский волисполком лучшие продукты отдавал детям, даже какао было для них. А уж молоко — непременно каждый день.
Под первый детдом отвели один из лучших домов города: игуменьино подворье. Дом просторный, теплый, сад при нем замечательный, баня. А когда детей стало еще больше, переселили детдом в самое прекрасное и великое здание во всей Елабуге: в епархиальное училище, то самое, в котором дед преподавал. Оно такое большое, что позднее тут разместился педагогический институт.
Но иногда забегала к бабушке ее детдомовская воспитанница — Аминка. Так ее называла бабушка, хотя это была уже взрослая женщина с детьми и мужем. Она была веселая, шумная и звала бабушку «мамочка». Приходилось верить бабушке, что в 21-м году Аминка походила на «такого галчонка: глаза черные круглые, рот большой, ручки-ножки, словно спички». Тетя Амина узнала бабушку на улице. И сразу закричала: «Мамочка! Мамочка, это ты!» А бабушка не понимает еще, кто это, хотя знает: кто-то из детдомовских. Слово это — «мамочка» — чисто детдомовское,— объясняла она мне. «Да неужели не узнала?! Амина я! Аминка! Кадырова!» И тут они обнялись и заплакали. На них смотрели люди и думали, что кого-то из их близких убили немцы.
Фотография сохранилась с другой бабушкиной работы, с курсов по ликвидации неграмотности. Фотография замечательная, и рассказывать ничего не нужно, стоит поглядеть. Вокруг стола сидят молодые женщины и, будто нарочно, у каждой на коленях по ребенку. И большенькие — так годик-два, и совсем младенцы. И каждая одной рукой младенца придерживает, а другой — книгу. И все прилежно смотрят в свои книги, головы склонили, так что у некоторых волосы прямые, ровно подрубленные, свешиваясь косым крылом, закрыли пол-лица...
А в глубине снимка за этим столом стоит моя бабушка, Вера Львовна, учительница. Худая, щеки запали, тени под скулами, лицо темное и ворот свитера под подбородок. А сверху еще и пиджачок. Днем, говорит, детей учила, а вечером взрослых,— уставала.
Рассказы бабушки примиряли меня с нею. Я забывала про тайное ее высокомерие в отношении к маме, ее выдумки про папину судьбу, даже клевету про бумагу и уксус. Думаю, так получалось оттого, что из ее рассказов вырастал иной, чем она сегодня, человек. И чем больше открывалось мне в этом человеке, тем самостоятельнее он становился, тем живее и отдельнее от самой бабушки. И в то же самое время этот симпатичный мне человек был как раз через бабушку связан со мной: это его (ее!) глазами я смотрела в прошедшие времена. Благодаря ей моя жизнь простиралась и в ту сторону, в которую она сама по себе никак бы не смогла проникнуть. И все мы жили сами по себе: я, бабушка и тот человек — бабушка из молодых своих снов... Все-таки из нас троих мое положение было самым лучшим!
Я спорила с Роменом Ролланом по этому поводу. У него в «Кола Брюньоне» есть рассуждение, что, мол, «я, Кола, став дедом, буду видеть будущее глазами своей внучки». А мне кажется совсем наоборот: это внучка может видеть прошлое глазами деда — вот я глазами бабушки. А она, разве увидит она то, что случится с жизнью после нее? Пусть хоть десять внуков и внучек глядят в эту жизнь ее, бабушкиными, зелеными глазами. Нет, думала я с грустью, не увидит. А назад — видно. Сколько-то видно. «Не-по-мерно-о-о... Под та-ба-ак...»

© Поликарпова Татьяна
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com