Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Ходоки

© Поликарпова Татьяна

В конце апреля 1954 года стало совсем тепло. Идя в университет, по привычке еще набрасывали пальто, но домой приходилось тащить его, перекинув через руку. Жарко!
Удивительная стояла весна. Все время что-то происходило, случалось, назревало. Выпускников истфил-фака мучили диплом и любовь. Однако те же диплом и любовь: они в каждом выпуске, но не всегда же приводят к самоубийствам, к сумасшествию. За все годы, пока учились, о таком не слыхивали. А этой весной какой-то опасный хмель бродил в чрезмерно рано перегретом воздухе, кружил головы, взвинчивал нервы.
Конечно, сказывалось преддипломное напряжение, да и жизнь впроголодь точила ржавым напильником. У девчонок как-то благополучнее было в этом смысле, а многие мальчишки жили на одну стипендию и, случалось, падали в голодные обмороки. В то время почему-то не принято было подрабатывать. Редко кому перепадало прочесть платную лекцию или информашку в газету забросить. И то старались делать это во время каникул: уж очень истово относились к учению, а библиотека Университета была полна бесценных сокровищ.
Однако на истфилфаке на свою, хоть и тяжкую, жизнь не покусился никто. Все случаи выпали математикам — двое парней, и химикам — у них девушка. Один из математиков был со второго курса, тут ссылка на диплом и вовсе не годилась.
Рассказывали и про авиационный институт: сошел с ума выпускник-пятикурсник. Взял швабру и давай выгребать что-то из-под кровати, утверждая, что там прячутся от него турбулентные завихрения. Они замыслили его погубить: стоит ему сесть за стол заниматься, как они подкрадываются сзади...
В те далекие времена еще не было принято сваливать такие происшествия на солнечную активность, а ведь если сейчас поднять данные астрономии за те годы, то, вполне вероятно, окажется, что солнце-то во всем и виновато. Его длинные, не по уставу, протуберанцы подщекочивали землю и ее молодых жителей, сводили с ума, подвигали на малопонятные поступки. Так, группа мыслителей с истфилфака, вдохновленная очерками Овечкина — они печатались и в «Правде», и в «Новом мире»,— ночи напролет просиживала, сочиняя письма в ЦК ВКП(б) и лично товарищу Маленкову о положении в деревне и о том, что, по их мнению, можно и нужно сделать, чтобы это положение изменить.
Ребята сначала ждали хоть какого-нибудь ответа, но потом успокоились и решили, что, наверное, не они одни пишут сейчас об этом, что, вероятно, все предложения там учитываются, суммируются, из них выводится общий знаменатель, так что и их скорбный труд не пропадет.
Наверное, потому, что истфилфаковцев солнечная активность подвигала в сторону социальную, у них не было личных трагедий смертельного накала, хотя и среди них вряд ли можно было насчитать более двух счастливых в любви пар. Филологи, недаром натасканные по части подсознания на лучших образцах мировой литературы, объясняли друг другу, почему они крепче. «У нас,— говорили они,— душевная маета может в слово перелиться. А тем куда деться? Им «нечем кричать и разговаривать», [потому тяжелее сердечные муки, они «корчатся, безъязыкие», и не выдерживают жизни...»
Говорили, что из-за этих самоубийств прибыла в город комиссия ЦК комсомола во главе с одним из секретарей, а может, инструкторов. Называли женскую фамилию: Дядлова. «Дзядлова»1 [«Дзяды — поэма Алама Мицкевича. Дзяды — души предков по славянской мифологии».], — шутили словесники, привычно обкатывая, пробуя на свой филологический зубок фамилию ревизорши. Гоголя тоже, разумеется, не обошли: «Господа! Я пришел сообщить вам пренеприятнейшую весть: к нам едет ревизор!» Филологи шутили: для них-то весть была приятнейшей. Мало того, они решили искать встречи с посланницей комсомольского ЦК. Были уверены, что она и приехала больше из-за них, а самоубийцы — цель попутная. К ним! И не по поводу писем Маленкову, а из-за «беспорядков на факультете» — так некоторые преподаватели оценили их диспут «Об искренности в литературе». Диспут состоялся в начале марта и вышел далеко за пределы выбранной темы.
Сначала о диспуте, тем более таком широком и критическом по отношению к родным литературным кафедрам, не думали. Дискутировали между собой. В общежитии, на квартирах у городских девчат, на прогулках обсуждали статью Померанцева, напечатанную в «Новом мире».
Все ужасно волновались. Казалось, найдено волшебное слово. Оно открывало многие двери, было отгадкой стольким загадкам... Конечно, искренность! Будто суровые и точные слова — правда, истина,— уже не годились, не могли служить без этого, вновь открытого. Наши герои тогда не думали, что нелепо же иметь правду искреннюю и правду неискреннюю. Или истину с теми же определениями.
Однако можно ли с них строго спрашивать: за неполных пять лет учения им не раз приходилось переживать превращение одной правды в другую, противоположную... Одно учение Марра о классовости языка чего стоит. С понятием, где слово «классовость», шутки плохи. Это не нужно было даже и разумом усваивать: так, само по себе зналось.
Преподаватель, читавший им курс «Введение в языкознание» на первом курсе, он же и старославянскому учил, сурово внушал: академик Марр, открывший, что язык — явление классовое, чуть ли не пророк нового времени, открытие его — эпохально...
А через три года после вмешательства в дела языкознания самого вождя и корифея, на ехидные подначки студентов доверительно вполголоса разъяснял: «Не мог же я прямо говорить вам тогда... Вы были такие неискушенные... Будь в вас побольше тонкости, вы поняли бы истинный смысл моих лекций...— И, сделав многозначительную паузу, призывавшую к особому вниманию, еще тише договаривал: — Он был антимарровский».
Жалостливые девчонки потуплялись или целомудренно отворачивались, чтобы не видеть бесстыдной бледности щек молодого еще преподавателя: ведь и не покраснеет... Но неуступчивые глаза ребят в упор расстреливали беднягу: ведь он их учил...
А дело врачей-убийц? Но этот кошмар хоть и ударил по головам крепко, да хоть длился недолго...
Были, были превращения...
И вот эта весна... Что-то тронулось, пошло в рост. Во все стороны — и вглубь и ввысь — распахнулись дали. И вырвалось легким облачком невинное слово — искренность — и в самый раз пришлось тому, набиравшему голос времени.
Преподаватели тоже участвовали в диспуте. Открыла его со всей свойственной ей величавостью доцент Милица Алексеевна Вифлеемская.
Она и сама выглядела монументально, осанисто. Лицом была гладка, бела, еще молода, хоть уже и обозначилась нежная складка-валик под характерным, длинным и прямым, подбородком. В профиль, если в полный рост, она напоминала хана Батыя, как он изображен в школьном учебнике истории, не только лицом с удлиненным подбородком и с длинным и ровным носом, но всем абрисом фигуры, заставляющим подумать о беременности.
Как и на своих лекциях, сочно-звучно, пусто и скучно, она сказала о статье в «Новом мире», сразу превратив ее в заурядное плоское явление, и бодро призвала «со всей искренностью обсудить и наши дела в ее свете».
Милица показалась на трибуне будто нарочно, будто наглядное пособие: больше всех остальных преподавателей досталось ей от студентов, ведь ее курс «Введение в литературоведение» был теоретическим, основополагающим. И потом — работу ее анализировал Андрей Ставицкий, один из мыслителей курса.
Ставицкий, невысокий, тощий, в своем «вечном» порыжелом от времени лыжном костюме, на трибуне после Милицы казался бесплотно-легким: дотлевающий осенний лист — дунь — и улетит. Только вот лицо... В неподвижном накале белого электросвета еще бледней лоб и худые щеки, еще ярче темные угрюмоватые глаза. Нет, не легкий это человек — говорило его лицо. Так ведь и самому Андрею приходилось куда как не легко.
У всех-то в ту пору жизнь складывалась не гладко: из тех студентов, кто после диспута ходил к Дядловой, посланнице ЦК комсомола, только у одной Натки Кошелевой был жив отец. Вернулся. И как раз перед самой войной. У ее подруги Розы Ахметшиной отец не вернулся... У Марата Зиганьшина, у Вольки Молошина, Вовки Чурбаева, Лехи Князедворцева отцы погибли на фронте.
У Андрея были живы и отец, и мать, но волею судьбы и обстоятельств существовали далеко от него и друг от друга. Он только письма от них получал, да последние годы ездил к ним в гости на летние каникулы: то к отцу под Канск, то к матери под Аральск. Он и в университет поступил потому лишь, что какое-то время — в перерыве между лагерями Печоры и канской ссылкой — его отец работал в леспромхозе под Ульяновском. Но уже в пятидесятом году — только начали второй курс — отца Ставицкого без всякого суда сослали под Канск. Тогда в горе и ярости бросился Андрей в Ульяновск, требовал у соответствующего начальства, что если так, то и его, Андрея, туда же, под Канск, в кандалы... Но полковник КГБ даже не рассердился на парня: «Учитесь спокойно, Андрей Ильич. Сын за отца не отвечает. Заканчивайте университет. Стране нужны специалисты».
Вот и пришлось Андрею спокойно учиться на одну стипендию: по тем, старым, деньгам — 250 рублей в месяц.
Сейчас, анализируя лекции Вифлеемской (тексты лекций ребята попросили у самих преподавателей), Ставицкий, ссылаясь на классиков марксизма, а больше всего — на Ленина, доказывал, что ничего общего с диалектическим живым учением о литературе не было в ее курсе.
«Это не наука,— раскатывался баритон Андрея среди немыслимой, страшной тишины Большой аудитории химфака,— это профанация науки, видимость ее. Нас кормили мякиной, уже трижды пережеванной в популярных брошюрах. Если бы мы доверились этим лекциям, какие вышли бы из нас учителя? Уж не говорю — какие филологи. Ученые...»
И Андрей зачитывал параллели: совпадающие до запятых куски текста из лекций Милицы и этих самых брошюр, которые он показывал аудитории.
Андрея проводили с трибуны громовыми овациями. Наверное, Милице Алексеевне казалось, что ее рвут на части все эти, собравшиеся здесь. Сидела неподвижным изваянием, глядя прямо перед собой. «Богоподобная царевна киргиз-койсацкия орды...» Натке Кошелевой и Розе Ахметшиной стало ее жалко... Ойё-ёй, каково...
Звонкой торопливой скороговоркой Волька Молошин, лучший шахматист факультета, остроумный и быстрый; Волька — любимец девчат, несмотря на свой малый рост и неказистую внешность; Волька — сатирик и комплиментщик, высказал общее мнение о лекциях доцента Оконниковой (современная литература, семинар по творчеству Горького). В общем получалось все то же, что и у Вифлеемской: теоретическая беспомощность, набор фактов.
Марат Зиганынин, самый мягкий и спокойный из всех мыслителей, негромким голосом объяснил: «Почему мы вынуждены говорить эти горькие и, понимаю, неприятные вещи теперь? Ведь мы уходим из университета. Однако нас беспокоит то, что будет здесь после нас. Чему будут учиться те, кто придет после? Нельзя допустить, что все останется, как было».
После этих слов Марату пришлось подождать, пока стихнут аплодисменты...
А Леха Князедворцев, фронтовик, израненный и контуженый, взрослый человек с детской пылкой и обидчивой душой, гремел с трибуны: «Что заработали, то и получайте!» И глядел прямо на преподавателей. Ветром грозовым ахнуло по залу. Казалось, от этого ветра шевельнулись волосы у сидящих в президиуме представителей кафедр...
— Что заработали, то и получайте! — так закончил Князедворцев свое выступление. Так он ответил на речь доцента Оконниковой.
Эта женщина с вечно брезгливой миной на узкогубом лице, кажется, никому ни разу не улыбнувшаяся, первой нарушила дискуссионную этику: перешла, как говорится, на личности.
— Я,— начала она, и это «я» проскрипело натужно,— я второй раз переживаю сейчас убийство своего маленького сына...
Она замолчала, давая возможность аудитории переварить это сообщение. Далеко не все знали, что ее сын умер, ударившись затылком о лед на катке. Она же считала и всем рассказывала, будто его убили мальчишки. Наверное, нелепость гибели ее мальчика потрясла ее: разве можно просто так — упал, и сразу — смерть?! И она искала виновных. Так было ей легче.
Она и подождала, пока те, кто знал, перескажут соседям историю ее сына, и продолжила:
— Я слушаю вас и вижу воочию: это были вы! Вы — его убийцы! Вы били его головой о лед!
Зал возмущенно загудел.
— При чем тут ваш сын? Это спекуляция! — закричали тут и там. Но она продолжала выкликать:
— Вы арцибашевцы! Вы — Серые!
— Что еще за «серые»? — беспокойно спрашивали у филологов ребята с других факультетов.
— Ну, всякая дрань... Мещанство... Фашисты...— отмахивались скороговоркой потрясенные филологи.— Это у Горького... Рассказы... «О Сером» и «Еще о Сером...».
И Оконникова как бы подтверждала с трибуны:
— Да, вы — Серые! Порождение и олицетворение вечного зла! Вас надо уничтожать! Ибо вы — смерть!
Зал зарокотал. Кто-то возмущался. Кто-то смеялся. Кто-то шикал на соседей. Президиум перешептывался. Из-за стола поднялись Марат и один молодой преподаватель, историк.
Бережно подхватив Оконникову под руки, повели ее мимо стола президиума, хотели, наверное, совсем увести. Но она отстранила их и села на свое прежнее место за столом. Сцепив кисти рук и положив на них подбородок, ненавидяще смотрела в зал. От нее веяло опасностью.
Леша вырос на трибуне, как бы поднятый волной возмущения. Он стоял, приподняв плечи, вертя крупной головой на красноватой шее, как кондор, озирая зал, высматривая очаги наибольшего шума и волнения. Очаги угомонились...
— Не надо нас уничтожать,— сказал Леха миролюбиво.— Нас уже уничтожали. Видите, не всех уничтожили. Тут уж ничего не попишешь: мы живые. Зачем вы тут про вашего сына? Мы здесь о науке говорим. Чем у нас учат. Чему мы учимся. И благодаря чему. То есть — кому... Вот я...— И Леша сказал, что только благодаря своим товарищам — он назвал их — чувствует, что учится. Растет. Счастье, что у них на курсе есть такие ребята. А что будет со следующими поколениями? Чем будут их потчевать здесь? Вы плохо работаете, доцент Оконникова: скучно, без азарта и веры. Этим все сказано. Что заработали, то и получайте!
Своих коллег выручила Елизавета Аркадьевна Посадская (кафедра зарубежной литературы):
— Вы толкуете об искренности, но где же ваша искренность?! Оглянитесь на себя, когда вы на занятиях, на лекциях: вы же во всем согласны с преподавателем! Вы не даете себе труда для выработки собственного мнения, не имеете мужества для его защиты... Надеюсь,— сказала она, уже покинув трибуну и идя к своему месту,— что, спрашивая с других, вы не забудете счет, предъявленный нам, честно платя по нему в своей будущей работе!
Ей хлопали долго, освобожденно, покаянно. Зал был справедлив, зал обрадовался, что наконец-то ему ответили всерьез, что не сведение счетов тут идет...
Филологи любили Елизавету Аркадьевну. Она единственная на факультете дала им понять, что такое — анализ литературного произведения. Это она, никто другой, отучала их от школьной привычки судить о литературном герое как о своем знакомом: «Онегин был таким-то... Татьяна — такой-то...» Она внушала: литература — это борьба идей...
Студенты прощали ей все ее дамство: наманикюренность, холеность, даже привычку закусывать шоколадом во время долгих экзаменационных бдений, в то время как они сами не каждый день ели, и животы сводило спазмами от сытного шоколадного духа. Прощали даже едкую злость замечаний, по мнению некоторых, оскорбительную для личности. «В том, что у вас такая память,— говорила она, презрительно кривя ярко накрашенные губы,— заслуга ваших родителей. Ваша память не может восполнить вашу беспомощность в анализе...» И ставила «тройку» девушке, пришедшей в Университет медальной отличницей. Девушка плакала...
Но и обиженным нечего было возразить, когда кто-нибудь из мыслителей объяснял им, что без Елизаветы Аркадьевны они бы знать не знали, с чем едят литературоведение...
...На диспуте ей кланялся, отдавая дань признательности, каждый из выступавших студентов. И она счастливо блестела своими чуть выпуклыми прекрасными карими глазами. Подозрительно ярко блестели глаза.
Короткое и бодрое ее слово нейтрализовало яд и мистику оконниковской речи, сняло и мстительный пафос Лешкиной концовки, все будто повеселели, плечи расправили, вздохнули вольней...
… В течение вечера зал настраивался, сыгрывался как огромный оркестр, и звучал все слаженнее, все мощней и грозней. А народ прибывал и прибывал! Слали записки в президиум, просили слова совсем посторонние студенты, из других институтов: авиационного и медицинского, химико-технологического и педагогического, из консерватории и художественного училища... Откуда они узнали? Как?
Но еще выступила, легко вскочив на сцену и не заходя за трибуну, Роза Ахметшина:
— Я в поддержку Елизаветы Аркадьевны... Посмотрим, какие мы комсомольцы. Почему так быстро меняются те, кого выбрали в разные бюро — курса ли, факультета?.. Откуда вдруг является этот поучающий тон, высокомерие и списходительность? Прямо отцы и матери! Тяжело наблюдать такие превращения...
Кто-то из посторонних, кажется парень из авиационного, выйдя на сцену, низко поклонился в зал и сказал, что для него этот диспут — и урок, и праздник...
Зал откликнулся шквалом аплодисментов: присоединился, значит...
Все дружней и откровенней становилось. Веселей и праздничней. Волны приязни словно бы перекатывались по аудитории, ходили от стены к стене, окатывали президиум, где по-прежнему рядом сидели студенты и преподаватели, и уже не вызывали больше опасений неподвижность Вифлеемской и ненависть Оконниковой. Словно две одинокие льдины несло в молодом, шумном потоке, эти льдины уже не могли сделать погоды.
Самый молодой из преподавателей Николай Иванович Колчин, тот, что помог Марату свести с трибуны Оконникову,— историк и редактор факультетской стенгазеты—двухметрового «Сталинца»,—сказал, взяв слово, что он поражен сегодня: эта гражданская зрелость устроителей диспута; эта ответственность мужчин... Труд не только ума, но совести! Их диспут — поступок...
— И поступок смелый,— подчеркнул он тоном и жестом, рубанув воздух над трибуной.— Да, ребята уходят из Университета. Но им еще предстоит защищать дипломные работы, сдавать госэкзамены.— Мне хочется,— говорил он теперь особенно веско,— чтобы это состоялось. Мне хочется с теми, кого мы сегодня слушали, работать на нашем факультете рука об руку!
Видно, и его, этого историка, закружила и несла волна общей откровенности, искренности. Лицо его размякло, разгладилось, стало видно, как он еще близок по возрасту студентам. Щенячье-доверчивое, наивное выражение явилось на этом умном и достаточно суровом лице. Казалось, он переживает минуты, которых давно и тщетно ждал, устал ждать. И вот неожиданно они наступили... И он счастлив, счастлив!
А ведь был испытан войной, пережил тяжелое ранение. Ребята-историки и те, кто работал с ним в стенгазете, говорили о его едком и отнюдь не сентиментальном уме.
Его слова вдруг повернули дело иной стороной, той, о которой никто из филологов не подумал. Вот странно... Ведь напрашивалось: чтоб изменить дело на факультете, надо остаться здесь работать тем, кто понял, как не надо работать.
Позднее ребята даже посомневались: не нарочно ли так повел свою речь историк? Не было ли тут продуманной провокации?
Но, вспоминая лицо Колчина, его голос, его радость, понимали, что, пожалуй, хватили лишку... Просто забылся человек на минутку. Хоть и историк. Все-таки молод: всего тридцать три года.
Они и сами были уверены, что просто так диспут не пройдет. Ждали партийного бюро. Ученого совета... Будут приняты решения, сделаны выводы, намечен план перемен на факультете. Пригласят новых людей, может, даже из самого Московского университета. Непременно должно было измениться все дело...
И выводы сделали. И решение приняли...
Студенты догадались о решении сначала по косвенным признакам. Так, молодой историк, собиравшийся работать с героями диспута рука об руку, вдруг перестал с ними здороваться. В первые после события дни сердечно протягивал им руку, улыбался от уха до уха. И вот стал старательно отворачиваться или задумчиво смотреть себе под ноги. Он выглядел сильно удрученным.
«Иссяк,— комментировали студенты.— Осознал и больше не будет». Однако было им невесело... Человек же... И не глупый...
Что произошло на партийном бюро, сначала никто не знал. Но постепенно все тайное становится явным, сказалось, судьба троих — судьба Ставицкого, Зиганьшина и Князедворцева — висела на волоске. Оскорбленные ученые дамы требовали крови: исключить из Университета и комсомола, дело передать в суд.
— На каком основании в суд? — удивился кто-то из нейтралов, не участвовавших в диспуте.
— А на каком основании исключить — это тебе понятно? — язвительно спросил Андрей.
— Однако надо же как-то обосновать.
— Это просто: публичная дискредитация преподавателей... Потом... А! И без потом хватит...— Андрей оборвал себя, подумав о Канске и Аральске.
— Интересно, как бы они вас из комсомола исключили,— пропела Натка,— исключает все-таки первичная группа!
Андрей невесело рассмеялся:
— Вот и посмотрела бы, как!
— О чем вы говорите! —гневно воскликнула Роза. — Вы только прислушайтесь: о чем и как! Как рабы...— У нее губы побелели от негодования.— Заранее готовы принять и объяснить любую казнь. Гадость какая — ваш разговор... Ф-фу! Озлобленные, бездарные бабы болтали глупости, обезумев от злости, а вы всерьез обсуждаете?! Да не могут они, не могут исключить! Ниоткуда! Понятно вам?! Ты тоже, Андрей, пустился со своими формулировками...
Андрей внимательно, с уважением посмотрел на Розу:
— Ты права. Не могут. Уже не могут. Если б могли, уж сделали б давно...
На партбюро факультета ребят отстояли мужчины-фронтовики. Нет, не историк. Ему самому пришлось отбиваться. Дамы искали организационные корни диспута. Не могли поверить, что студенты задумали и провели его самостоятельно. Заподозрили корни в редколлегии «Сталинца», хоть ни один из мыслителей там не работал.
Так что, когда от Колчина отстали, он только помалкивал от радости.
За студентов твердо стали сам декан факультета Анатолий Петрович Козырев и сам секретарь партбюро Абдрахман Ханович Ханов, доцент с кафедры философии. Они оба знали ребят: декан в силу своей деканской должности — разбираясь с их стипендиями, общежитиями и отпусками; а философ Ханов вел у наших героев семинар по диамату.
Студент безошибочно чувствует серьезное к себе отношение. В глазах мыслителей декана и парторга-философа роднила жесткая справедливость.
Как бы роднили их и военные увечья: у декана — протез вместо правой руки, у философа — вместо ноги...
Наверное, военный опыт помог им увидеть, чего стоили ребята, затеявшие диспут. А философа подкупала и их образованность по части его родного предмета. И, безусловно, он знал истинную цену учености дам с кафедры русской литературы.
Тем не менее, декан и секретарь партбюро — вся факультетская власть — ничего не смогли сделать, чтобы дать ход начатому на диспуте. Что там — дать ход... Было принято решение: тем, кто выступил на диспуте, закрыть доступ в аспирантуру...
Маневр ученых дам был стар, как мир: нападай, а не защищайся.
«Стоит присмотреться к анкетам зачинщиков: кто они»,— говорили дамы и при этом произносили слова, послужившие эпохе определенней и верней, чем те расплывчато-интеллигентские: «арцыбашевцы», «Серые», которые выкрикивала на диспуте Оконникова.
Высказали дамы сомнение и в психической полноценности некоторых: Князедворцев явно не в себе, что ж поделать,— контузия!
Они выразили уверенность, что студенты затеяли диспут с тайной целью: пробраться в аспирантуру (тут и помянули выступление Н. И. Колчина, историка), а потом захватить власть на факультете... Слово «власть» прозвучало веско, с угрозой, с далеко идущим намеком.
Так что трезвомыслящие бывшие военные мужики только успевали поворачиваться, отбивая эти атаки. И все-таки отстояли ребят. Получилось, как бы ничего и не было. Ни диспута, ни бунтовщиков... Что, плохо? Мало?
«Да, может, не то что мало — доблестно было такое решение»,— размышляли наши герои. Кто знает, что там — в анкетах Козырева и Ханова, и чем они «занимались до семнадцатого года» и дальше...
Потому-то, обсудив все, что стало им известно о том бюро, мыслители сказали только: «Спасибо мужикам... Недаром фронтовики...»
А «решение о недопущении» в аспирантуру вызвало у них только смех.
Они перестали смеяться, когда узнали о судьбе Посадской: кандидатура Елизаветы Аркадьевны была провалена на конкурсе, спешно объявленном ученым советом. Основание: «Демагогические заигрывания со студентами, панибратские отношения с ними в поисках ложной популярности».
Как ни смешно звучала эта формула, сколь позорно ни выглядел ученый совет в своей кухонной мстительности, факт оставался фактом: с факультета выгнали единственного серьезного литературоведа. Умного человека. Что и оказалось единственным следствием их диспута...
...Приезд в город человека из Москвы был как нельзя более кстати.

Роза и Маратик сходили в обком комсомола к первому секретарю и попросили о встрече с Дядловой. Дядлова согласилась их принять в понедельник с 9.00 до 9.30.
В воскресенье студенты поехали за город. Впервые в этом году.
Весна делала свое дело с азартом первотворящего. Даже в городе стояли такие бархатно-вкрадчивые вечера, такие лазурно-нежные утра... А уж что творилось за городом, на озерах в сосновых борах! Туда, на Лебяжье озеро, и поехали.
...Наверное, весна помогала нашим героям: не чувствовали они, что побеждены, сломлены. Не истаивал, не выветривался хмель победы, испытанной на диспуте, несмотря ни на какие «решения о недопущении», несмотря на грубый пинок, которым, изгнав Посадскую, оскорбили их. Весна соединялась с их собственной молодостью, с ее непобедимым телесным оптимизмом.
Как же дорого это переживание общей победы в самом начале жизни!
Им не было нужды вспоминать потом о той весне, о пережитом тогда, чтобы поступать так, а не иначе, как не нужно яблоне помнить о благородном привое: восприняв его, она родит благородные яблоки, она не может подить другие. Разве только лютый мороз, подобный смерти, прохватит ее крону и ствол, проберет до сердцевины, и тогда, если и уцелеет в ней жизнь, переродится суть дерева. Одичает яблоня.
...К концу дня, уж и небо порозовело, от большой группы пятикурсников осталось у Лебяжьего озера шестеро — те, кто должен был идти к Дядловой: Марат и Андрей, Роза с Наткой, Леша и еще один из историков, Володя Чурбаев.
Чурбаев — новое лицо в нашем рассказе. Он не выступал на диспуте. Среди мыслителей курса Вовка слыл авторитетом по общественным проблемам, знатоком деревенской жизни: его мать была колхозницей, жила в деревне под Костромой. Так что все болезни и боли деревни испытал Чурбаев на собственной шкуре.
Филологи нежно его любили и, подтрунивая, величали детинушкой — крестьянским сыном, и уже по-современному — нашим парнем от сохи. Да и он, судя по всему, лучше чувствовал себя среди филологов, может, потому, что сочинял стихи, был признанным на курсе поэтом. Даже и влюблен был в филологичку. Правда, безнадежно...
Чурбаев, формально к диспуту непричастный, пострадал от него больше всех. После известного заседания партбюро руководитель его дипломной работы, видимо, сверх меры перепуганный, отказался принять к защите Вовкину работу: «Причины поражений Красной Армии в первые месяцы Великой Отечественной войны». Тема, что и говорить, дерзкая, небывалая. Но не вчера же утверждала ее кафедра! Вовка стоял неколебимо и, казалось, не тревожился. «Дадут они мне диплом, куда денутся,— говорил он спокойно.— Работа сделана. Не хотят оценить сами, пусть шлют в Москву. Я же не из своей головы выдумывал. Объективные материалы доказывают...»
Да, Чурбаеву давали командировку в Москву, он работал в Ленинке и еще в каких-то, труднодоступных для простых смертных, местах.
Но к Дядловой он хотел пойти совсем не для того, чтобы жаловаться и просить. Сейчас, сидя на высоком оерегу над озером и задумчиво глядя куда-то вдаль и вверх своим особенным — отрешенным и словно бы любующимся чем-то — взглядом, он объяснял товарищам, тянул негромко:
— Понимаете... Приехал человек из ЦК комсомола... Это же должен быть человек корчагинского масштаба... Никак не меньше. Я еще не встречал таких... Мне нужно убедиться, что такие есть... И потом, ведь это женщина... Подумайте, у нее тоже есть любовь... Есть друзья.
Ах, Вовка, Вовка! Недаром поэт... Вот фантазер...
Но мыслители и их девушки встрепенулись! Неведомая потусторонняя «Дзядлова» разом стала своей, понятной, такой же, как они сами... Только гораздо мудрее, сильней, благородней — корчагинского масштаба.
Ребята почувствовали себя готовыми к встрече с ней.

В город они пошли пешком — это километров четырнадцать — и влились в его улицы, когда уже спустилась теплая тьма. Уличные фонари, светящиеся окна домов, фары и стоп-сигналы машин делали нарядным, возбужденно-праздничным этот городской воскресный вечер, жаждущую встреч и развлечений толпу на главной его улице.
Роза первой заметила прекрасную незнакомку в группе работников обкома комсомола, стоящих у подъезда гостиницы, первой поняла: незнакомка и есть Дядлова. Сказала негромко ребятам:
— Смотрите, это она...
Незнакомка среди своего окружения мерцала драгоценным камнем в россыпи простой гальки: высокая, статная, красивая лицом. Молодая кожа, казалось, излучала свет, синие, широко поставленные глаза смотрели властно, уверенно, а, может быть, ощущение властности рождали округло и сильно вылепленные подбородок и губы. «Как у богини Афины»,— сказал Леха, когда они разминулись и пришли в себя от этого видения.
— Да ты точно знаешь, что это она? — стертым, незнакомым голосом спросил Лешка у Розы.
— Гостиница, работники обкома... Как же не она?
— Да-да, не здешняя,— тут же согласился Леша. И добавил про Афину.
— А-а, Леха! Почуял стрелу в сердце! — обрадовались его смятению злые мальчишки.
Только Чурбаев промолчал. Лишь резко вскинул голову, запрокинул лицо к темному над городскими гнями небу, и это лицо стало совсем уж отрешенным, далеким...
— Да, прекрасная женщина — бесконечность. К ней можно стремиться. Постичь ее невозможно,— сформулировал Андрей.
— Хорошо, что она красива,— откликнулась Натка. — По-моему, красивые непременно справедливы.
А все вместе они сочли эту встречу добрым знаком.
Только жаль, мало времени отвела им москвичка: полчаса! Успеть бы дело изложить, главное, о Посадской. И еще — чтоб посодействовали в ЦК насчет научных кадров для их кафедры русской литературы. Будет не до разговоров по душам. Вот что обидно. Но они и утешали себя: вдруг заинтересуется. Ставили себя на ее место: разве не интересно секретарю ЦК комсомола узнать, о чем и как думают выпускники — филологи и историки — образца 1954 года.
Девушки пришли к университету раньше остальных. Наступившее утро, как и вчерашняя встреча, казалось счастливым предзнаменованием. Ночью прошел дождь, чисто умывший город. Голубели на асфальте лужи, прибавляя сияния и свежести утру. Эта часть улицы всегда особенно опрятна и немноголюдна.
Двенадцать колонн центрального портика поддерживали невысокий фронтон, на котором значилось название университета, как бы утвержденное стремительным факсимиле того, кто не так и давно по историческим-то меркам сам проходил, стоял, может, и сидел на широких ступенях под этими колоннами. Его рыжеватая — так говорят — круглая голова с могучим лбом маячила сейчас здесь, рядом с ними.
Что ж, и они добывают правду и справедливость не для себя...
Натка и Роза, взявшись за руки, прогуливались вдоль портика. Не разговаривали, дышали. Вдыхали утреннее солнце. Прислушивались к себе. Было спокойно, ясно, как-то важно на душе.
Ребята приехали из общежития все сразу. Девушки пошли им навстречу. Встретились и вдруг протянули друг другу руки, обменялись рукопожатием, хотя не было у них этого заведено. Рассмеялись смущенно...
— Ходоки? — вопросительно оглядел всех Марат.
— Ходоки! — откликнулись паролем.
Были рады стряхнуть с себя некую торжественность, казавшуюся им смешной. Маратово словечко кстати пришлось.
Обком комсомола близко от университета: с горки вниз мимо ленинского садика, через улицу Куйбышева, по правой ее стороне вверх, и вот он, второй переулок, а тут скоро и старинный особняк — нынешний обком комсомола.
Высокая, крашенная суриком парадная дверь открылась тяжело, с каким-то стылым скрипом, и на ребят, надышавшихся душистым майским утром, хлынул сухой пыльный воздух, настоянный на кислом запахе старой извести, кирпичной крошки, трухлявого дерева: парадная лестница, прямо без поворотов ведущая на второй этаж, была завалена строительным мусором, а стены обколоты до кирпича. Все озадаченно глянули на Розу и Марата: туда ли привели? Роза небрежно пожала плечами:
— Забыли предупредить: у них ремонт.
И пошла первой, кончиком туфли разгребая мусор, чтоб было куда ставить ногу.
— Это что ж, и она тут ходит,— осуждающе покачал головой Леша.
В небольшой приемной их сердечно встретила секретарь обкома, и тех, кто увидел ее впервые, поразило, что она совсем простая, даже и не молодая и некрасивая женщина. Видно, после вчерашней встречи настроились студенты на сплошную красоту комсомольского комсостава.
— Вас ждут,— широким жестом секретарь указала на дверь в кабинет. Но никого не было в просторной комнате. Только у широкого, во всю стену, окна возвышалось знамя обкома, укрепленное в круглой стойке. Тяжелые складки бархата скульптурно застыли, алея на свету, чернея в глубинах.
«Да, знамени нужен ветер»,— скажет потом кто-то из них, вспоминая этот кабинет.
Кроме знамени здесь был еще только стол — длинный для заседаний стол, придвинутый к стене против входа, будто комнату приготовили для танцев. Стульев не было ни одного.
Только успели они осмотреться, отворилась дверь в, глубине кабинета и вошла она.
«Видно, у них так полагается по ритуалу: хоть чуточку, но подождать...» — соображали потом.
Дядлова и утром была прекрасна и до чего кстати — и к лицу, и к моменту — одета! Черный, мягкий, видно что дорогой шерсти костюм, перехваченный по тонкой талии поясом; голубоватая блузка с круглым воротничком, подвязанным черным витым шнурком...
Как чисто ни были выбриты, выутюжены ребята; как ни белели воротники их свежих рубах, выпростанных поверх курток и пиджаков; как ни были юны лица их девушек в опрятных, но таких хлипких платьях из коричневого штапеля,— все равно все они казались худосочной, бледной от недоедания шпаной рядом с этой полногрудой, вскормленной добротной пищей и хорошо одетой красавицей.
Наверное, и она это почувствовала. Наверное, по-другому представляла себе студентов Университета: выступив из двери, она на какую-то долю секунды задержала шаг, и это можно было принять за дружелюбное и естественное желание разом охватить взглядом всю их группу. Только вот она не улыбнулась, напротив, тревожно дрогнули тонкие брови, лицо на миг принахмурилось. Однако этой заминки словно б и не было, когда, широко и вольно шагая, она пересекла комнату и приблизилась к ним. Они сгрудились у окна и знамени, ибо надо же было стоять возле чего-нибудь в таком большом и пустом помещении.
Церемония рукопожатий... Рука у нее крупная, крепкая, теплая... Ничто не предвещало того, что случилось потом. И случилось с такой быстротой, было так неожиданно, так нелепо... Так, мягко говоря, не совпадало с их ожиданиями...
Оказавшись снова на майской улице, они долго не могли опомниться и только на разные лады повторяли: «Ну и ну-у... Вот это поговорили-и...» О корчагинском масштабе никто и не вспомнил, даже и пошутить на гот счет забыли. Все пытались восстановить ход событии: кто что сказал... Что она ответила... А он... А она...
Получалось так.
— Мы к вам пришли,— начал Андрей, уполномоченный вести разговор,— от филологов, выпускников, может, вы уже слышали, у нас на факультете прошел диспут. Мы обсуждали статью Померанцева «Об искренности в литературе», напечатанную в «Новом мире»...
Кажется, больше он ничего не успел сказать.
— Вы кто? — резко перебила его Дядлова. Все переглянулись. Андрей об этом и говорил... А он подумал, что она хочет знать его имя, и ответил:
— Я Андрей... Ставицкий...
Но Дядлова нетерпеливо взмахнула рукой, кисть к плечу, и встряхнула пышными светлыми волосами. «В общем-то очень капризно и женственно»,— оценил потом Марат.
— Я спрашиваю: кто вы все? Кто вас уполномочил прийти сюда? — грубовато спросила она.— Вы что, комсомольский актив? Члены бюро факультета? Курса? Вы от чьего имени? И почему вас так много?
Вопросы щелкали их, уличали, разоблачали, ставили на место. Давали понять: они — никто, сброд какой-то...
— Но мы комсомольцы,— сказала наконец Натка с безмерным удивлением.— Потом, это же мы организовали диспут. Не факультетское бюро. Не курсовое... Мы лучше можем объяснить...
Наткины речи сняли оторопь. Андрей вновь обрел голос.
— Р-разве комсомольцы,— уже нажимая на «р» и набычившись, спросил он,— не могут пр-рийти к своему секр-ретар-рю своего ЦК?
— Могут,— был ответ,— но по личному делу!
— Но это и есть наше личное дело! Самое личное! Как будет после нас на факультете...
Тут выступил Маратик, сообразивший, что выяснение процедурного устава может увести разговор далеко от цели. Как бы извиняясь перед Андреем, он тронул его за рукав и заговорил мягко и бережно, как доктор с трудным больным:
— Понимаете, мы бы не побеспокоили вас, но дело в том, что вышло непредвиденное: в результате диспута с факультета изгнали нашего лучшего преподавателя, доцента Посадскую Ели...
Да, это запомнили все одинаково: Марат не договорил имени Посадской.
— ЦК комсомола не вмешивается в прерогативы ученого совета! — воскликнула она с такой гордостью, будто невмешательство ЦК есть его величайшее достижение.
И тут, как опасная рыба из глубин, выплыл Леша... Эх, царица, царица! Подумать бы ей, что делает с мальчишескими сердцами ее красота, поостеречься бы грохотать танком. Поговорить с ними душевно, дать надежду, объяснить что-то... Но в том-то и беда, что никто не учил ее человеческому обхождению, а новая весна еще не пробудила верхние слои атмосферы. Ведь солнце по весне нагревает сначала разные темные, невзрачные предметы: щепочки, веточки, комочки земли; они первыми вытаивают из снега, притягивая к себе солнечные лучи. А в горних высях долго холод...
Бюрократ потому и бюрократ, что, пока ему инструкцию не спустят, он и притворяться не станет, что он человек, и даже — в нашем случае — женщина, да к тому же — красивая, и к ней, красавице, пришли молодые парнишки, и видно по их глазам, что обалдели они от ее белого личика и высокого стана и укрощать их можно голыми руками...
То есть, конечно, она знала, что хороша и покоряет с первого взгляда, но и то знала, что при ее высоком положении нижестоящие, мужчины они или женщины, пола не имеют. А эти были уж очень низко стоящими: даже не комсомольский актив курса...
Вот что понял Леша, очарованный ею со вчерашнего вечера, переживший бессонную ночь в неясных мечтах, из которых самой определенной была надежда, что Она посмотрит на него, Лешу, поймет его и, может быть, запомнит...
В этом кабинете, стоя позади всех и не вступая в разговор, следил он, как дробила царица каблучком волшебное зеркало, готовое отразить и душевную, вечную, а не только земную ее красоту. Как, сама того не ведая, топтала его веру, его честь, его достоинство...
Он не смог смолчать. Покраснев до сизости, он подошел к Дядловой сбоку и тихо, но будто крича — столько гнева и презрения было в его голосе — спросил:
— А что — вы — можете? Если и слышать не хотите. Вы и видеть бы нас не хотели... Хоть, может, впервые в жизни встретили живых-то комсомольцев, а не парад... Вы и говорить-то по-людски не умеете — с первых слов оскорбили, как сброд какой. А это,— он кивнул на товарищей,— достойные люди... Не вам чета... А я людей знаю: войну прошел. Эх, вы-и...
Когда он волновался, в говоре его яснее слышались рязанские дифтонги «ие» с долгим «и» и более коротким «е». «Виедеть», «умиете»,— особенно презрительно звучали в его речи.
Дядлова явно растерялась от такой дерзости. А когда нашлась, засуетилась, замельтешила:
— Да они мне угрожают! — почему-то сказала она.— Не смеете! Я тоже... Тоже видела войну! Была! У партизан... Не смеете так со мной!
Она пыталась сохранить металл в голосе, но голос срывался, выдавая обиду, испуг.
Чурбаев тогда первый догадался, что говорить здесь не с кем и не о чем. Он поднял ладонь, призывая всех к порядку и вниманию:
— Послушайте, товарищ секретарь... И вы, ребята, дайте сказать...— Потому что уже легким базаром начинала отдавать сцена: каждый пытался что-то выговорить: «Ну, знаете...» или: «Да что ж это такое...» Но Вовкино «послушайте, товарищ секретарь...» расслышали и замолчали. А он сказал:
— Да, мы смеем. Смеем прийти к вам и сказать, что думаем. А вот вы, видимо, не смеете нас выслушать. Уж не знаю, не положено вам, что ли... Или боитесь нас... А раз не смеете, чего ж тут толковать. Пошли, ребята.
Они двинулись к выходу. Уже возле дверей в Марате вдруг очнулась его находчивость, и, обернувшись, он сказал: «Спасибо за прием!» Потому и увидел, что комната пуста. Если не считать знамени, покинуто алевшего перед ярким голубым окном.
Вздымая известковую пыль, скатились они по захламленной лестнице и оказались на улице. Замерли на миг, ослепленные блеском солнца, оглушенные бодрым уличным шумом: грохотал трамвай, гудели машины, тарахтели по булыжной мостовой телеги... И — никаких миражей! Подлинность камней, домов, прохожих, воздуха, солнца...
— Ха-ха-ха-ха-ха! — вдруг неудержимо расхохоталась Роза, привалившись спиной к обкомовской двери.— Ой, ну, я не могу! Какие мы дураки! Чего мы там не видели! Ха-ха-ха! Когда здесь так хорошо!
Она смеялась и не могла успокоиться. И мало-помалу принялись смеяться все. Хохот возвращал их в реальный мир.
Но Леха так и не засмеялся. Когда ребята, наконец, унялись, он сплюнул себе под ноги, мрачно сказал:
— Чего там... Секретарь... ЦК... Чья-нибудь...
Но Андрей был начеку — вовремя дернул его за рукав не дал сказать плохого слова при девушках:
— Спокойно, Леха...
И вместо слова Лешка только еще раз сплюнул.
— Брось, Леша! — обнял его за плечи Вовка.— Все равно знаешь, запах тленья все слабей, запах розы все сильней!
Другой рукой он взял за руку Розу.
— Да, Роз, а почему ты там молчала? — спросил ласково.
— Потому что нас с Наткой брали не для разговоров! Вон спроси Маратика, зачем нас брали мыслители. Он нам прямо сказал: для того чтобы она не испугалась сразу такого количества свирепых мужчин!
Марат даже остановился:
— Нет, вы подумайте, и это не помогло. А ведь, кажется, все предусмотрели!
Чурбаев отозвался задумчиво:
— Да-а... Что ж тут делать... Боятся, да и все...
Они пошли в ленинский садик, чтобы там, где-нибудь усевшись, спокойно все вспомнить и обсудить.
Они шли, разговаривали, смеялись, а девушки даже поскакивали и попрыгивали, как маленькие. Так было им весело.
Странное дело: вроде бы их еще раз щелкнули по носу, и соваться-то им было больше некуда. Все, исчерпаны возможности, а они все равно чувствовали себя победителями...
Такая это была удивительная весна.

1984 г.

© Поликарпова Татьяна
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com