Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Две старухи

© Полякова Надежда 1971

Узнав о моем приезде, первой переступила порог бабка Даша.

Ох, кормильцы мои, святые угодники, ноженьки не тыи стали. Здравствуй, Михайловна. К матушке родной пожаловала. Заждалась она, поди.

Бабка Даша привычно, не без опаски, садится на старый-престарый венский стул, его растопыренные ножки мягко расползаются во все четыре стороны. Руки со скрещенными пальцами бабка держит на переднике — стареньком, пестром, в разноцветных заплатках. Руки лежат неподвижно, тонкие, как свечечки, синеватые, с прозрачной кожей. За последние годы, как я ее не видела, бабка заметно сдала. Ссутулилась, и глаза стали слезиться. Время берет свое — бабке восемьдесят пять лет. Она помнит свои годы хорошо, не то что бабка Данилиха, которая померла в позапрошлом году, — вечная ей память!

Говоря о бабке Даше, я не могу не сказать несколько слов о бабке Данилихе. Та и другая прикоснулись к моей жизни в самые тяжелые минуты...

Прежде бабка Данилиха, узнав о моем приезде, успевала прийти первой, даром что жила в другой деревне. Но верста не казалась дальним путем для шустрой старухи.

Данилиха была когда-то красивой озорной девкой, с малолетства мыкалась по нянькам, а когда подросла и исполнилось ей шестнадцать лет, выдали ее замуж за старика. Семья у отца была большая, а детей — куча, и всё — девки. «Куда их? Солить, что ли?» — вздыхал отец и скреб пятерней в затылке.

Вот и выдали.

Старик вскорости помер, осталась молодой вдовой, недолго пожила одна, вышла замуж снова. Детей у нее ни от первого, ни от второго брака не было. Второй муж пропал в Сибири. Неожиданно для Данилихи он оказался кулаком. Данилиха до самой смерти проклинала своего мужа, который оставил ее вдовой на старости лет.

Дожила Данилиха лет до девяноста и забыла: сколько ей? Шестьдесят? Сорок?

Когда ее об этом спрашивали, она отвечала:

А кто его знает! Паспорта отродясь не держала в руках, в сельсоветской книге записано все, что надо, да и там наврать могут, секретари-то меняются, всякое записывают — и правду, и кривду, детей-то нет, не по кому высчитать годы.

Так и жила Данилиха, не зная, старуха она или молодуха, сердила деревенских баб моложе ее:

Это еще как сказать, кто моложе-то? Поди-ка сосчитай, сколько мне? Вот тебе так сразу видать! Эвон у тебя старшой-то сын дедкой скоро станет!

Данилиха уже давно не могла работать в колхозе. В последние годы получала пенсию — пуд хлеба в месяц и литр молока в день.

Если кто где умирал, надевала бабка Данилиха чистенькую неглаженую кофту, повязывала голову прибереженным платочком, брала в руки длинную, тяжелую палку-посох.

К ремеслу своему она привыкла. Боялась пропустить день чужой смерти, частенько задолго до этого дня наведывалась к занемогшему старику или старухе, бойко стучала палкой по ступенькам крыльца, входила в избу. Широко, истово крестилась.

Причину своего визита она никогда не пыталась скрыть. К смерти она относилась как к естественному и неизбежному концу.

Ну, как ты, милок? Мыть тебя не пора? Жив еще? — спрашивала она громким голосом.

Старики и старухи не обижались на нее за это. Превозмогая слабость, они старались отвечать бодрым голосом:

Нет, Марья, рано пришла, как бы мне тебя мыть не пришлось.

Мне эти Марьины шутки не нравились. Я приезжала навестить больного отца и не теряла надежды на его выздоровление.

Данилиха садилась, не выпуская из руки палки. Ее красивые сильные пальцы охватывали палку высоко, на уровне лица, как бы обвивая отполированное ладонями дерево.

Каждый раз бабка неизменно получала свои гостинцы, пила чай, снова крестилась, утирала пот с длинного, сухого, иконописного лица, желала мне всяческого добра и уходила. А были случаи, когда она приносила гостинцы мне, и я не смела от них отказаться, чтобы не огорчить бабку. Чаще всего это было яичко, поданное ей кем-нибудь из деревенских.

Однажды Данилиха спросила у меня:

Говорят, Михайловна, ты и в Сибири была?

Была.

Уверенная в том, что бабку Данилиху интересует край, где навсегда затерялся ее муж, я уже приготовилась было рассказывать ей о Сибири. Но бабка задала еще один вопрос:

А в тюрьме бывала?

По служебным делам и в тюрьме бывала, — ответила я, не понимая, к чему клонит бабка.

И тут совершенно неожиданно для меня Данилиха заохала, запричитала:

Ох ты, милая, ох ты, крещеная, все по тюрьмам до по Сибирям, поживи хоть у родной матушки, на свободушке!..

О моем больном отце, стараясь утешить меня, она говорила:

Помер бы с ног, себя бы и других не мучил... Думаю, что помрет скоро, и помрет с ног...

Что ты, баба Марья, он поправится, — прерывала я.

Нет уж, поправиться-то он не поправится. А как залежится? Уж лучше помереть, — говорила она убежденно.

Когда мой отец умер, бабка обмыла его, одела, сложила ему на груди руки — приготовила в последний путь... Несколько ночей ночевала у моей матери, уверенная, что покойники могут возвращаться.

Бабка Данилиха хозяйства не вела, забот не имела, жила бобылкой. Померла бестолково, сгорела от керосиновой лампы-коптилки. Вся обгорела. Если б не соседская собака, почуявшая ночью беду, бабкина изба сгорела бы тоже.

Вытащили бабку в сознании, но ожоги были сильные, не выжила, да и стара была очень. «Пора на покой», — как сказали мне бабы.

По Данилихе никто не плакал. Родных у нее не было.

Бабка Даша совсем другая. Бабка Даша помогала людям появиться на свет. До последних лет, пока не привезли в соседнюю деревню в здравпункт акушерку, бабка Даша занималась повивальными делами. Около ста человек приняла она, и все живые-здоровые. Только с одним у бабки горе было. Принимала она у меня, сутки билась, не шел младенец, достала она его мертвого, шлепала, в горячую и холодную воду окунала — беленький родился, не ожил.

Потом сидела, гладила мою руку и приговаривала:

Не убивайся, матушка, бог взял, тут и фельдшер бы не помог.

А фельдшера в ту пору не было...

Сама бабка родила — не помню сколько, но много детей. Кое-кто живет в деревне, кое-кто в городе. И внуки, и правнуки есть, всех за один стол не обсадишь.

Бабка Даша всю жизнь жила в нищете. Мирилась со своей нищетой и считала, что у нее такая судьба. Дети ее не все были удачливыми, толковыми. Учиться не хотели. И внучата учатся плохо. Ходят в школу по семь зим, а то и по восемь, кончат пять классов, а иногда и четыре и ладно. «В колхозе-то работать и так будут», — считает бабка. А из школы брать, да на работу колхозную посылать внуков бабка не велит. Даже в подпаски жалко.

Сама всю жизнь ломалась на крестьянской работе, рожала на полосе, не знала ни воскресенья, ни христова дня. А внучаток-то жалко. Времечко не то. Наша власть-то теперь. Нечего ребятишек мучить, — часто повторяет она.

Несколько лет назад бабка Даша спросила:

Кем ты работаешь-то, Михайловна? Говорят, ты на скубентку училась, значит, ученая. Полька-то моя, внучка-то, тоже ученая. Десятилетку окончила, теперь большим человеком стала, доверенным человеком, в бакалее на Васильевском острове торгует.

Я заверила бабку, что внучка ее действительно пользуется большим доверием, я таким доверием не пользуюсь — где уж мне до бакалеи! Бабка осталась очень довольна.

Бабка Даша никогда не видела паровоз. Раньше это было ее заветной мечтой.

Говорят, он сам-то железный, черный, пар из него так и идет, а глазищи-то красные, как огонь. Вот бы посмотреть разок, да и помереть.

С годами бабка изменила свое желание.

Не видала я его век, окаянного, и видеть не хочу, этого добра. А то посмотрю — да помру со страху, а жизнь-то теперь хорошая стала, чай внакладку пьем, белую муку покупаем. Обещали лампочки Ильича пустить. Что это такое, а? Говорят, эти лампочки сами горят — и керосина не нужно.

И вот в деревне вспыхнул электрический свет.

Осветилась изба и у бабки Даши. Весело стало в избе.

Бабка рассказывает соседям о благодати, пришедшей в ее дом, с радостным удивлением:

Хоть шей, хоть картошку чисти по ночам. Хоть в избе, хоть во хлеву. Все увидишь. Сын-то Николай собирается купить телевизор. Мало ему радио. Уж сколько раз покупал Колька приемники, да всё разберет да испортит.

Николай — младший сын бабки Даши. Ему перевалило за сорок. Он родился и вырос в этой деревне. В эту, свою родную школу ходил, когда она еще тут была, — теперь от нее остались камни фундамента, густо поросшие крапивой: школу перевезли в другую деревню, где больше ребятишек.

Три зимы ходил Коленька в эту школу, да, видно, учителя были плохие, во второй класс Коленька так и не перешел, вздыхает бабка, глубоко уверенная в том, что в пробелах образования сына виноваты только учителя.

Коленька — поздненький ребеночек, жалко его было, работой не мучили, бегал по берегу да глаза рыбе удочкой выстегивал. Так и дотянул Коленька до сорок первого года. А там Гитлер проклятый напал на нас, Коленька мальчишечкой в армию ушел, воевал, ранило его, да в плен попал. — Бабка часто моргает слезящимися глазами, воскрешая в памяти то время, когда от младшего сына не было никаких вестей. — Немцы-то заставили Коленьку работать. Научился паять, ходики чинить, сапоги латать. Все в деревне пригодилось, когда вернулся...

Бабка задумывается, сидит молча и продолжает:

А вернулся домой, оказалось, что у него есть невеста. Уходил в армию и не знал, что она на свете живет. Вернулся, свадьбу сыграли.

В сотый раз бабка рассказывает, как жила у нее на квартире девка из дальней деревни — Глашка, присланная на лесозаготовки. Посмотрела Глашка на карточку Николая, понравился он ей, она и попросила бабку:

Ой, тетя Даша, вот кончится война, вернется твой Коленька домой, накажи мне, чтоб я пришла, выйду за него замуж.

Так что ж, — согласилась бабка Даша. — Ты девка не плохая, услужливая и работящая. И Коленька мой не плох. А где ему, сердешному, женку-то искать? Какой-то еще он вернется?

Я не перебиваю бабку Дашу, хотя многое из того, что она рассказывает, я уже слыхала.

Вернулся целехонек, с руками и ногами, да еще и руки дельные. Головушка толковая у Коленьки. Ничего, что иной раз ходики разобрать — разберет, а собрать — не соберет. Видно, не все там так устроено, как Коленька привык. А так мужик ничего. Теперь у него с Глашей пятеро ребятишек. И меня не обижают, никто не обижает, — гордо произносит бабка. — Да и за что обижать? Хозяйство веду, людей и скотину кормлю, невестку и внучат обшиваю. Да шить-то теперь и малый ребенок сможет. Вон из трех метров ситцу двум девкам платья вышли, выше коленок, говорят, мода такая. Пусть носят, раз модно, я перечить не буду.

Она замолкает, припоминая, о чем она еще не успела рассказать мне, как бы я не уехала, не узнав всего, что накопилось у нее на сердце.

А у дочки-то моей, у Нюшки-то, горе какое, — наконец вспоминает она или просто решается рассказать то основное, что волнует ее сегодня и ради чего она пришла. — Малец-то ейный с двух магазинов в городе замки посбивал, а сам и не попользовался ничем. Заарестовали его, горемышного. Хозяин-то, где он работает, брал на поруки парня, обещал заплатить за замки, но ничего не помогло. Не выпустили мальчишечку, под указ попал, теперь в тюрьму сядет. Нюшка-то убивается.

Светлые, голубые, слезящиеся глаза смотрят в одну точку, маленькое треугольное личико становится горько-скорбным.

Да и Коленьку хотели посадить. Ладно бы уж чужие. А то — свои, Валентинка, племянница Коленькина, внучка моя. Как приехала Валентинка из города, позвала всех на бал...

Любит бабка рассказывать про балы у своих родственников, где пьют самогонку, закусывают большим, во весь стол рыбным пирогом, предварительно сняв с него верхнюю корку, тычут вилками в рыбу, а кто и руками ест, верхняя корка идет вместо хлеба.

Значит, позвала всех на бал, напились там да покричали. А Коленька-то рассердился чего-то, стул опрокинул да стол, а Валентинка-то заявление, говорит, напишу или пятнадцать рублей мне отдай. Дак вот, не знаю, чем кончится.

Бабка вытирает передником слезящиеся глаза.

Большая, трудная жизнь. Большая, трудная семья. Каждый живет как хочет, не научишь, не подскажешь, а и подскажешь — старую не послушают. А все свои — всех жалко. Но ведь не курица-наседка, крылышком не прикроешь.

Как твоего-то сыночка звать? — вспоминает бабка о моем сыне, которого она еще не видела. — Андрюшенькой? Это хорошо. Твоего дядюшку Андрея грудным помню. Бабка-то твоя — Надежда — помирала, а Андрюшеньке-то было то ли полгодика, то ли чуть побольше. На ножки становится, ручками за стол держится, а ножками по лавке перебирает. Помирает это Надежда-то и говорит: «Даша, не брось моего маленького-то, дай хоть грудь ему когда». Я тогда Маньку-то старшую кормила. Взяла я Андрюшеньку на руки, достала титьку, он и пососал. И потом кормила. Что ж поделаешь. А теперь-то Андрей тоже на пенсию вышел. Вот сколько времечка-то прошло.

Я угощаю бабку городскими сладостями. Она при мне ничего не ест, бережно все складывает в подол, в передник, завертывает уголки передника, собирает их в горсть и, сутулясь, уходит домой. В дверях она задерживается, снова переступает порог.

Я тебе икону принесу, Михайловна, благословлю тебя. Аль ты неверующая, тебе не надо? Ребятишки в поле на камне нашли, кто-нибудь из дома выкинул. А я кринки с молоком покрываю. Иконка-то хорошая. Возьмешь?

Вскоре она приносит икону на треснувшей доске. Почти все лицо богородицы испорчено — отлупилась краска. Бабка показывает пальцем на золотые кружочки на головном уборе и на одежде божьей матери и объясняет мне по-своему:

Это, Михайловна, на нее копейки золотые с неба сыпались. Зато она и святая, что на нее деньги-то так и сыпались, так и сыпались...

© Полякова Надежда 1971
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки


Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2021 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com