НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Корнилова Галина Город, в котором мы живем, растет год от года. Словно река в половодье, он сливает собой пригороды и окраины, ближайшие поля и деревни, леса и овраги. Занимает их место, встает там, на неузнаваемой уже земле, накрепко вгрызаясь в нее фундаментами домов, укрощая сезонную грязь асфальтовым покрытием, отгоняя прочь местную фауну шумом, лязгом и многолюдием. Огромные новые дома встают один за другим и в центре, на месте прежних ветхозаветных, уютных, но не очень вместительных особнячков. Но мы-то живем в переулках, за Садовым кольцом, где новостройкам не развернуться, и потому здесь все пока неизменно. Город тут остается точно таким, каким он был и в те далекие времена. Впрочем, различия все-таки есть. В те времена совсем иная музыка звучала в распахнутых окнах и по тротуару шли по-иному одетые люди. А главное — окна домов в переулке, все до одного, были расчерчены длинными косыми крестами. Война, словно коварный католик из «Хроники Карла IX» Проспера Мериме, проставила метки на окнах наших жилищ. Вместо ровного приглушенного шума машин, долетающего сейчас со Смоленской, тогда то и дело слышался оглушительный рев и грохот — это на полной скорости неслась по кольцу колонна танков. На углу, на фасаде трехэтажного дома, там, где сейчас магазин «Молоко», висел огромный транспарант с лозунгом: «Все для фронта, все для победы!» Но победа, которую все, взрослые и дети, ждали с нетерпением, в те дни была еще за горами. Конечно, и нам, детям, тоже хотелось что-то сделать для приближения этой победы, но учителя говорили: «Ваши отличные отметки — лучший подарок фронту». Только ведь отличная отметка — это не граната и не пуля, зачем она нужна бойцу на фронте? Другое дело — посылки, они-то на фронте все-таки могли пригодиться. В школу из дома мы приносили разные веши, которые по нашим представлениям нужны были бойцам и командирам: варежки и носки, связанные бабушками, вафельные полотенца и носовые платки с вышитой в углу розочкой, куски мыла и бумагу для писем. Весь наш класс был поделен на четыре отряда, и каждый отряд по очереди собирал фронтовую посылку под руководством специально выделенного из наших рядов человека. В моем отряде таким человеком была Лида Переверзева, с которой мы сидели на одной парте. Лида собственноручно складывала принесенные ребятами вещи в ящик, а потом мы с ней писали бойцам открытку. Точнее, писала ее всегда я, потому что у самой Лиды почерк был на редкость неразборчивый. Художественные открытки для этой цели нам раздавала наша классная руководительница Анна Михайловна, и они почему-то всегда были украшены разными цветочками. В тот день, который послужил началом этой истории, Анна Михайловна выдала нам с Лидой открытку с букетом ярко-голубых незабудок. Мы-то с Лидой считали, что для письма на фронт можно было подобрать что-нибудь более подходящее, например, картинку с танковым боем или переправой на понтонном мосту. Но Анна Михайловна, как видно, думала, что бойцы ждут не дождутся ее цветочков-незабудок. Мне оставалось только написать на обороте открытки текст, который я уже писала много раз: «Дорогой боец! Желаем тебе поскорее разгромить вторгнувшихся на нашу землю немецко-фашистских захватчиков и с победой вернуться домой!» Подписаться под письмом следовало так: «Ученики пятого класса «Б» семьдесят первой школы Киевского района города Москвы». Но не знаю, о чем я думала в тот день, только по рассеянности я написала вместо всего этого свой собственный адрес и свою фамилию. А написав, тут же спохватилась. Ведь другой-то открытки у нас не было. — Лид! — воскликнула я в испуге.— Посмотри, я все испортила! Тут надо сказать еще о том, что у моей подруги Лиды был удивительный характер, спокойный и рассудительный, а потому любая самая сложная проблема ей всегда казалась пустяком. — Ну и что! Подумаешь! — сказала она, бросив взгляд на открытку.— Ведь главное, что посылка уйдет на фронт, а те, кто там ее получат, на обратный адрес и не посмотрят, им не до этого. Но вышло все совсем по-другому, и на обратный адрес нашей открытки, как это скоро выяснилось, на фронте посмотрели. Я успела уже забыть о той посылке, когда к нам в нашу коммунальную квартиру пришло треугольное письмо со штампом «Полевая почта» и с черными жирными буквами на обратной стороне треугольника: «Просмотренно военной цензурой». Я сама вытащила его утром из ящика, и, когда прочла нашу фамилию, у меня сразу заколотилось сердце. Дело в том, что полтора года назад в такое же утро я открыла почтовый ящик на двери, и из него, как серая ночная бабочка, вылетел и упал в мою подставленную ладонь треугольный конверт. На нем, так же, как и на этом, стояла наша фамилия. В таких конвертах приходили с фронта письма отца. Я должна была обрадоваться, но в то утро что-то случилось со мной, в странном оцепенении стояла я на лестничной площадке возле открытого почтового ящика и смотрела на серый конверт н моих руках. Письмо было адресовано матери, а не мне, но я все-таки развернула его, потому что каким-то образом сумела догадаться, что там внутри. Развернув бумажный треугольник, я сразу же увидела в нем то, что и ожидала: крупные страшные буквы: ИЗВЕЩЕНИЕ. «Ваш муж военврач 2-го ранга... уроженец... находясь на фронте, был убит... Военный комиссар, командир части...» Дальше шли две неразборчивые подписи. Но я тогда не поверила извещению. Втайне от всех я стала ждать, что к нам придет еще одно письмо, в котором разъяснится ошибка. К тому времени я узнала много разных историй про то, как приходят к людям ошибочные похоронки, а потом — письма от того, кого считали убитым. Он в это время просто лежал в госпитале. Я ждала целых полтора года, но никаких писем с фронта к нам больше не приходило, а вот теперь пришло. Почерк на конверте, правда, был чужой, не отцовский, однако и это, казалось, подтверждало мою догадку: ведь за раненых в госпитале часто писали сестры или же другие, уже выздоравливающие больные. Этот конверт я открывать не стала. Я понеслась в комнату, ворвалась в нее с диким криком: — Ма-ам! Нам письмо! Мать стояла у дверей уже одетая, она торопилась на работу. Неохотно, с хмурым видом она взяла у меня из рук конверт и развернула его. Я не спускала глаз с ее лица, лихорадочно думая о том, что надо будет делать, если она сейчас упадет в обморок: облить ее водой или позвать кого-нибудь из соседей. Но мать не собиралась падать в обморок. Ничуть не изменившись в лице, она, обернувшись, бросила небрежно письмо на стол, где стояли стаканы с недопитым чаем. — Это не нам,— сказала она.— Это какой-то девушке, нашей однофамилице. Почта чего-то напутала... Она ушла на работу, а я с горьким чувством разочарования взяла в руки письмо, попавшее к нам по ошибке. Но, начав его читать, я сразу же догадалась, что никакой ошибки вовсе не было. «Дорогая далекая девушка-москвичка! — писал незнакомый человек.— Пишет тебе боец-артиллерист Николай Лучкин. Выражаю от лица своих товарищей благодарность за посылку и за хорошие боевые слова. Смотрю на твою открытку с цветами и почему-то думаю, что ты сама такая же красивая, как эти цветы. А если не такая красивая, то это не важно. А важно, чтобы был человек, который о тебе думает и тебя ждет после войны. Меня, конечно, ожидает дома мамаша и еще сестренка, хотя пишут редко. А девушки у меня пока нет, до войны не успел ни с кем познакомиться. Напиши, как тебя зовут и что делаешь, работаешь или учишься. И еще обязательно пришли фото. Я ушел на фронт с последнего курса сельхозтехникума, продолжать учебу придется после победы. Мы с тобой тогда обязательно встретимся. А пока я выполняю наказ Родины, бью фрицев, кую победу. С боевым фронтовым приветом Н. Лучкин». Прочитав письмо, я почувствовала необыкновенное смущение. Получалось, что я невольно обманула фронтовика Лучкина, выдав себя за «девушку», от которой он теперь будет ждать ответа. Отвечать ему я, конечно же, не стану. Но письмо, пришедшее к нам с фронта, нужно непременно показать Лиде Переверзевой, как-никак, но эту злосчастную открытку с незабудками мы отправляли с ней вместе. Я натянула старенькую кофточку и побежала в соседний переулок, где в глубине тенистого двора в двухэтажном флигелечке жила Лида Переверзева. В их тесной, разделенной на две части шкафами комнате, на мой взгляд, имелись две замечательные вещи: во-первых, Лидина бабушка Вера Васильевна, во-вторых, шкаф со стеклянной дверцей, за которой стояли старинные книги в толстых красивых переплетах. Бабушка Лиды любила сооружать себе пышные, как облако, прически и всегда шила платья одного и того же фасона: длинные, чуть ли не до пят, с кружевами и стоячим воротничком. Из-за непомерной длины бабушкиных платьев Лида стеснялась гулять с ней в сквере. — Ба! — говорила она.— На улице все смотрят на меня и думают, наверное, что ты графиня какая-нибудь. Давай хоть немножко подошьем подол... Но бабушка не собиралась считаться с современной модой. — Смотрят, потому что красиво. А вот ты, милая Лидия, на редкость неженственна... Предметом неустанных забот Веры Васильевны была Лидина осанка. Представьте только: идет война, единственный сын бабушки, Лидин отец, сражается на фронте, а для нее, кажется, нет ничего важнее того, прямо ли сидит внучка за столом. — Бабушка! — закричала однажды, не выдержав, Лидка. — Да ведь война же идет! — Тем более, — строго отметила непреклонная Вера Васильевна,— тем более мы не должны распускаться. Мне же Лидина бабушка с ее платьями, борьбой с нашей сутулостью и рассказами о «прошлой» жизни очень нравилась. Сейчас я понимаю, что Вере Васильевне, как и всем нам в то время, постоянно хотелось есть. И, наверное, поэтому она очень любила рассказывать нам с Лидой о том, какие блюда они «едали в ее время»: — Бруснику моченую нам привозили прямо в бочке. Мужик относил ее в погреб, а когда такую бочку открывали, то сверху она вся была обложена зеленым листом... В пост пекли пироги с вязигой или же гречневые блины с грибной подливой... — Перестань, ба! — кричала Лида.— У меня уже слюнки текут! Но я выслушивала «гастрономические» рассказы Веры Васильевны спокойно, никаких особых эмоций они у меня не вызывали. Я ведь никогда в жизни не пробовала ни гречневых оладьев, ни моченой брусники, ни пирогов с вязигой. Вот если бы бабушка начала рассказывать о картошке, жаренной на рыбьем жире... Рыбьим жиром в тот год пропахла вся наша коммунальная квартира. Его, как и картошку, достать было не так-то легко, тем не менее все как-то доставали (моя мать, например, приносила его из санчасти, где она работала) и жарили на нем или картошку — это уже был деликатес,— или же серые плоские оладьи из картофельной шелухи. — А помнишь,— спрашивала мама,— как до войны тебя в детском саду тошнило от запаха рыбьего жира? Я не помнила и ей не очень верила, разве могло случиться такое со мной или с кем-нибудь другим?! Замечательный аромат рыбьего жира радовал меня, едва, возвращаясь из школы, я распахивала дверь нашей квартиры. Да и посторонние люди, заходившие к нам, всегда говорили одно и то же: «Как вкусно у вас пахнет...» Когда я вошла к Переверзевым, Лида подметала щеткой пол, а ее младший брат Гриша, недавно поступивший в музыкальную школу, разучивал гаммы на скрипке. — Лидия! — сейчас же послышался за занавеской голос бабушки.— Кто там пришел? Лида досадливо поморщилась, бросила щетку и отправилась за занавеску, которой был огорожен в комнате «бабушкин угол». — Иди к ней,— сказала Лида, вернувшись,— ба там свои сокровища разбирает, хочет тебе показать... Я сунула ей в руку письмо Николая Лучкина и пошла за занавеску. Вера Васильевна сидела в кресле с высокой спинкой. На коленях у нее я увидела большую шкатулку, набитую доверху пуговицами. — Посмотри,—сказала Вера Васильевна после того, как мы поздоровались,—ты ведь никогда таких не видела... И в самом деле, я никогда в жизни не видела таких больших и красивых пуговиц. Некоторые из них сверкали в свете лампы, как драгоценные камни, другие были обтянуты разноцветной тесьмой. Кроме пуговиц, в коробке были еще и мотки кружев, белых и черных. — Жаль, что Лидия так неженственна,— вздохнула бабушка.— Я бы хотела оставить это все ей, чтобы она со временем могла отделать свой туалет... Когда я из-за занавески вернулась обратно в комнату, я заметила, что лицо у моей подруги выражает крайнюю озабоченность. Как я и думала, она сразу же поняла, за какую посылку благодарит меня Николай Лучкин. — Тут не поговоришь,— в досаде махнула Лида рукой, — бабушка со своими пуговицами и Гришка пилит над ухом. Пошли к вам на окно! Она имела в виду подоконник у нас на черном ходу, где мы сидели с ней, когда надо было без помех обсудить что-нибудь очень важное. Черной лестницей в нашем доме почти никто не пользовался, лишь изредка мимо нас с Лидой проходила какая-нибудь женщина, несущая к помойке во дворе ведро с мусором. Но я-то помню и другое: как в начале войны по этой лестнице шли в полутьме толпой дети и взрослые. Погруженная во мрак лестница была заполнена тогда шорохом торопливых шагов, тяжелым дыханием испуганных людей, детским плачем. Открывались одна за другой двери черных ходов, и обитатели квартир спешили вниз, где в подвале, в помещении бывшей котельной, было устроено бомбоубежище. В то лето, когда началась война, я жила в пионерском лагере под Москвой. Обыкновенный пионерский лагерь с линейкой по утрам и вечерам, с соревнованиями по волейболу и бегу, с кружком вышивания и «умелых рук», с палатами, заставленными рядами аккуратно застеленных кроватей. Необычным в лагере было лишь то, что в своих палатах мы ночевали очень редко. Почти каждую ночь нас уводили в парк, где мы одетые спали на матрасах, брошенных прямо на землю. Впрочем, спали мы плохо, как и взрослые рядом с нами — вожатые, нянечки, повара и воспитатели. Все мы то и дело поднимали головы к звездному небу над деревьями парка. Откуда-то издалека катился по этому небу протяжный гул, странный спет вспыхивал вдруг над соснами. Взрослые уговаривали нас поспать, но в их голосах при этом слышна была такая тревога, какая сейчас же передавалась и нам. И даже самые маленькие, которым объяснили, что это —просто так, новая игра, и что нужно уснуть здесь, под шелестящими деревьями на сырой траве среди близких шорохов и дальних гулов, тоже не спали, потому что хорошо знали: все это не просто так, а что — война. В одно малопрекрасное утро после линейки босоногая молчащая толпа детей кольцом окружила шофера, только что приехавшего из города и мывшего теперь на лужайке за санчастью свою машину. — Ну, что, ребятня, нравится вам моя «эмочка»? — спросил шофер, решивший, что мы пришли полюбоваться его машиной. Но мальчик из первого отряда спросил: — Дядя, а куда вчера упали бомбы? Шофер сразу помрачнел, обвел нас всех усталым взглядом, вздохнул и ответил кратко: — На Переяславку, на Арбат... — А в какое место на Арбат? — крикнула я из-за чьей-то спины. Шофер вытирал руки замасленной тряпкой. — Разрушен театр Вахтангова. Но жилые дома все целы... А мы от Вахтангова не очень далеко, к нашему дому мог отлететь какой-нибудь осколок. На следующий день в пионерский лагерь приехал мой отец. Я увидела его еще издали, когда он шел по аллее мимо трубящих и отдающих салют гипсовых пионеров. Отец был не в своей военной форме, а в обыкновенном костюме, и, несясь ему навстречу, я еще издали разглядела выражение его лица и сразу догадалась, что дома все в порядке. Я подумала, что он приехал, чтобы успокоить меня. Оказалось, он хочет забрать меня из лагеря. — Я получил назначение,— сообщил он мне.— Наш госпиталь переводят в другой город. А вы с мамой поедете в эвакуацию... Так я впервые услышала это странное слово, которое потом уже можно было слышать на каждом шагу: «эвакуация», «эвакогоспиталь», «эвакопункт», «эвакуированные». Однако эвакуированными мы стали не скоро. В тот же самый вечер, когда отец привез меня домой и ушел к себе на дежурство, черная тарелка на стене нашей комнаты вдруг завыла страшным голосом, и конца этому вытью не было. — Радио испортилось,— объявила я, но мама меня не слушала. Она вдруг заметалась по комнате, хватая попеременно то старый портфель отца, в котором были сложены облигации и документы, то вытаскивала из шкафа зачем-то наши зимние шубы, то все бросала и принималась лихорадочно рыться на полках буфета. — Тревога! — крикнула она наконец мне. —Что ты сидишь? Тревога! И в ту же секунду радио проговорило суровым мужским голосом: — Граждане! Воздушная тревога!.. Мать сунала мне в руку собранный ею наспех узел, завернула в одеяло сестренку и подхватила ее на руки. Мы заперли комнату и пошли через кухню к черному ходу. Я вышла вслед за матерью на площадку и удивилась тому, что вся лестница была забита народом. Стучали на ступеньках каблуки, и, как порыв холодного ветра, несся сверху вниз свистящий шепот: — Скорей! Скорей! Ну, скорей же... Но лестница на черном ходу узкая и крутая, в полутьме по ней нельзя идти быстро, тем более с узлами, чемоданами, с детьми на руках. Однако люди торопились изо всех сил, особенно быстро они пересекали лестничные площадки, испуганно косясь при этом на окна, слабо освещенные льющимся снаружи лунным светом, перечеркнутые косым крестом. Внизу, в подвале, дверь которого теперь была обита железом, народу было еще больше, ведь здесь собрались жители всего нашего большого дома. На скамеечках, ящиках и прямо на цементном полу сидели люди. В свете тусклой лампочки я видела бледные лица, расширенные от страха глаза. Запрокинув головы, все посматривали на низкий, оплетенный ржавыми влажными трубами потолок, Толстая темноглазая пожилая женщина с худеньким мальчиком на коленях громко и монотонно говорила что-то непонятное — «молится на еврейском языке» — объяснила мама. По другую сторону от нас наша соседка по квартире бухгалтер издательства Александра Ивановна тихо повторяла одно и то же: «Отче наш, иже еси... Отче наш, иже еси...» Как видно, продолжения она не помнила. Откуда-то, не сверху, а сбоку раздался тяжелый глухой удар, от которого вздрогнул под ногами пол. Кто-то вдруг громко вскрикнул, а я ощутила внезапно острую, невыносимую тоску, не зная еще, что это и есть страх смерти. Какой-то старик в дальнем углу бомбоубежища пронзительно, истерически закричал: — Дверь! Закройте же дверь! Как будто бомбы влетают именно в дверь. На четвертую ночь, уже немного привыкнув к тревогам, я улучила момент, когда мама говорила о чем-то с соседкой, и следом за мальчишками проскользнула в щель железной двери наружу. В полной темноте мы вползли по ступенькам наверх к распахнутым на улицу створкам парадного. Возле него уже торчали головы мальчишек. Я протиснулась между ними и, подражай им, задрала голову вверх. — Видишь, видишь! — орали мальчишки, торжествуя.— Мы его засекли!! И я вижу: в черном небе над нашим двором ослепительно горит крест, похожий на те, что наклеены на окнах— два пересекающихся луча прожектора, и в точке их пересечения мечется, вспыхивает серебряно маленький самолетик. — Это наш? — спрашиваю я глупо. — Дура! — с негодованием кричат мальчишки.— Это фашист! Сейчас мы ему всыплем пару горячих... Самолет движется по небу так, словно бы его волокут на длинных сверкающих вожжах, и мы все, затаив дыхание, наблюдаем, что будет дальше с этим пляшущим в лучах прожекторов чужим, несшим нам смерть самолетом. Но в этот момент снизу раздается пронзительный крик моей матери. Снизу, из темноты она выкрикивает мое имя, и голос у нее такой, точно я уже погибла под бомбежкой... Мы сидим с Лидой на широком подоконнике в тихом парадном, где слышен сейчас лишь шорох ветра за окнами, и я ей рассказываю про те ночи. — А мы в метро ходили, на Смоленскую,— говорит Лида.— Ой, там народу было!.. Она берет в руки треугольный конверт и спрашивает: — Что же нам делать с этим Лучкиным? — Я уже придумала,— говорю я.— Давай отдадим его Жене, студентке, она напротив нас живет. Мне почтальонша говорила, что Женя переписывается с одним фронтовиком. Пусть и с нашим тоже переписывается. Но Лида смотрит на меня недовольно. — Глупость ты придумала,—говорит она сердито.— Зачем нам нужна эта Женя! Мы сами с ним будем переписываться. — Как это сами? — удивляюсь я.— Он ведь хочет переписываться с девушкой. — Не это главное,— упрямо мотает Лида головой.— Главное, что мы будем о нем думать, будем его ждать, пока не кончится война. Надо поддерживать его хорошее настроение. Пусть он там знает, что здесь в тылу его кто-то ждет. Понимаешь? Признаться, я не очень ее понимала. — Мы будем с тобой по очереди придумывать для него хорошие, бодрые письма. А писать будешь ты, потому что сама знаешь, какой у меня почерк. Письма будут как будто от девушки... — Значит, мы обманем его? — Это не обман,— строго сказала Лида.— Ты же помнишь, он пишет, что редко получает письма, и, наверное, из-за этого у него часто бывает плохое настроение. А мы с тобой в тылу, и наш долг его развеселить и успокоить, он же нас всех защищает... — А фотография? — вспомнила вдруг я.— Он ведь просит прислать ему карточку. Тут Лидки призадумалась, и я решила было, что она откажется от мысли писать Лучкину, но она сказала: — Карточку мы у кого-нибудь попросим. — Надо, чтобы обязательно была красивая,— решила я. — Знаешь, давай попросим у Нинки? — У какой Нинки? — Из нашего дома. Ты разве ее не знаешь? Она самая красивая девушка в переулке, кудрявая такая... По вечерам в нашем дворе играла радиола. На первом этаже ее ставил на подоконник Витька Егоров, и под ее музыку девушки из нашего дома танцевали друг с другом. Ребята, их ровесники, были на фронте, а мальчишки помоложе, вроде самого Витьки, который только строил из себя взрослого, в кавалеры им не годились. Иногда во дворе появлялись какие-нибудь военные, и тогда они обязательно танцевали с Ниной. Я перегнулась через подоконник и посмотрела вниз, во двор. Но сейчас там никого не было, мел землю возле скамейки дворник Измаил, и тощие кошки дремали на крышке помойки. — На танцы они позже собираются. Надо сюда прийти вечером после школы, тогда ты на Нину посмотришь... Послушай, а как же мы будем подписывать наши письма? Как нас он будет называть? — Светлана,— не задумываясь, ответила Лидка, и я нисколько не удивилась, что она выбрала это имя. В те годы оно было необыкновенно популярным. Мы пели песни: «Спи, моя Светлана», «Ах, Светлана, светлячок» и стихотворение Сергея Михалкова учили, «Светлане» называлось. Мы решили, что самое первое письмо Лучкину придумает она, Лида. Мне же поручалось под каким-нибудь предлогом выпросить фотографию у Нины, если, конечно, ее кандидатуру одобрит Лида. — Мы будем переписываться с ним регулярно,— мечтательно сказала моя подруга.—А потом, когда окончится война, мы с тобой пойдем его встречать на вокзал. — А как же Нина? Ведь у него будет ее фотография! Лида вздохнула. — Может быть, мы ее тоже возьмем с собой на вокзал... Странное дело, я как будто успела уже забыть, что на вокзале можно кого-то встречать. Мне казалось, что на вокзал люди едут только за тем, чтобы провожать. Мы проводили на фронт моего двоюродного брата и дядю, а потом отец провожал нас, когда мы уезжали в эвакуацию. В день отъезда вся наша комната была завалена узлами и чемоданами, и я, огорчаясь, думала: «Стыдно ехать с таким количеством вещей, на вокзале над нами будут смеяться». Но когда шофер отца привез нас всех на машине к поезду, я глазам своим не поверила: весь перрон был завален мешками и чемоданами, так что пройти по нему было трудно. На наши же вещи никто и внимания не обратил. Сидя на узлах, мы долго ждали поезда, а когда состав наконец подали, все страшно удивились, потому что это был не обыкновенный пассажирский поезд, а товарный, в каком мне никогда еще не приходилось ездить. Вместо полок там были нары — верхние и нижние по обе стороны от широкой, раздвигающейся двери. Когда состав тронулся, женщины и дети из нашего вагона столпились у этих дверей и махали тем, кто их провожал. Мой отец шел по перрону рядом с вагоном, одна рука у него была поднята. Поезд набрал скорость, отец исчез вместе с перроном, и я сразу полезла на верхнюю полку занимать место возле узкого окошка без стекол, чтобы разглядывать все, мимо чего мы поедем. Но весь этот день до самого вечера я видела в окне одно и то же: летящие нам навстречу военные эшелоны, такие же, как у нас, вагоны с солдатами или открытые платформы, на которых стояло что-то тяжелое, укутанное в брезент и охраняемое часовым с винтовкой. Ночью я вдруг проснулась от того, что нары, на которых мы спали, страшно трясло. Открыв глаза, я сразу поняла, что наш поезд несется по рельсам как бешеный и услышала рядом, над самой крышей вагона, противный, воющий рев мотора. Женщины в вагоне не спали. В полуьме я разглядела их бледные испуганные лица, напряженные позы. — Мама, что это? — спросила я шепотом. — Спи! — ответила она, и в ее голосе был страх. Но несмотря на сумасшедшую скорость, с какой вел в эту ночь наш состав машинист, спасая нас всех, я незаметно для себя опять уснула, так и не поняв до конца, что это было. А потому не успела во второй раз испытать тоскливого ужаса близкой смерти... Вечером после школы мы с Лидой, как было условлено, заходим к нам но двор. Еще издали, за воротами, слышим мы звуки старой песий: «Синенький скромный платочек...» Мы усаживаемся на бревна, сваленные у сарая, где уже сидят такие же, как мы, зрители. На вытоптанном пятачке кружатся в вальсе две пары: студентка Женя с Витькиной сестрой Машей, работающей медсестрой в госпитале, и Нина с каким-то морячком. Пыль и желтые листочки безеры летят из-под ног, а у морячка, когда он поворачиваетя к нам спиной, плещет на ветру, как синий платочек, широкий воротник. Мы сидим на бревнах и смотрим на танцующих. Наконец Лидка толкает меня в бок: — Пошли!.. Годится,— объявляет она по дороге.— Берем твою Нину. Только ты скорей доставай ее фотографию. Скажи, что она тебе для чего-нибудь нужна. Только про письмо пока ей не говори, она, может быть, тогда не даст. Легко ей было говорить. С Ниной я не очень хорошо была знакома, я только здоровалась с ней, если встречала ее на улице. Думаю, что меня-то она едва замечала. Поэтому я долго колебалась, прежде чем решилась пойти к ней домой и попросить фотокарточку. Хорошо еще, что Нина жила в соседнем парадном. В выходной день рано утром я поднялась к ней на четвертый этаж и позвонила в дверь. В выходной, думала я, она, наверное, будет дома... Мои расчеты оказались верными: Нина, заспанная, одетая в линялый халатик, сама открыла мне дверь. Она чуть ежилась от холода и смотрела на меня с недоумением. — Здравствуй, Нина,— бодро проговорила я.— По поручению школы я собираю в нашем районе фотокарточки тех девушек, которые были на трудфронте. Ты ведь была на трудфронте, правда? — Ну, была,— хмуро отвечает Нина и смотрит на меня вроде бы с подозрением. — Значит, давай фотографию. Ее, может быть, в газете напечатают. Я чувствую, что лицо мое дышит искренностью и вдохновением, и Нина, посмотрев на меня еще раз, пожимает плечами. — У меня хорошей нет,— говорит она,— есть где-то маленькая, на документ снималась, я там уродина... — Это не важно,— говорю я лицемерно, потому что это-то как раз очень важно, уродина Николаю Лучкину не нужна. Нина поворачивается и уходит в комнату, а я остаюсь стоять в темноватом, забитом старыми вещами коридоре. Мимо меня в потемках туда и сюда как заведенные снуют две похожие одна на другую старухи, видно, сторожат, не стянула бы я чего. Наконец в коридоре снова появляется Нина и протягивает мне маленькую фотокарточку. Из-за ее плеча зорко глядят старухи соседки, пытаясь догадаться, зачем я пришла в их квартиру. Я что-то бормочу, благодарю, прощаюсь, а потом бегом несусь вниз по лестнице, останавливаюсь у парадного, чтобы как следует разглядеть карточку. Нинино лицо на фотографии напряженное, застывшее, но все-таки можно понять: никакая она не уродина, а, наоборот, замечательно красивая девушка. Первое наше письмо на фронт, придуманное Лидой, получилось очень смешным. Лида, то есть «Светлана», с большим юмором описывала наш собственный пятый «Б», где она, по ее словам, «работала пионервожатой». Она рассказывала Лучкину про разные смешные случаи, происходившие в нашем классе, и тем самым поднимала его боевой дух. — Здорово! — воскликнула я, переписав ее письмо.— Мне так смешно ни за что не придумать. — Тебе и не нужно писать смешно,— возразила Лидка.— Что он тогда о нас подумает? Идет война, а тут хиханьки да хаханьки. Ты придумай про что-нибудь героическое. Например, про то, как ты провожала отца на фронт. Но отца я на фронт не провожала. Его никто не провожал. Мы вернулись из эвакуации домой, когда война уже далеко откатилась от Москвы. Госпиталь, где отец был начальником, в это время стоял в маленьком городке, в котором когда-то жил великий русский композитор. Отец снял там для нас две комнаты в деревянном доме в двух шагах от госпиталя. Но и здесь мы видели его редко. Он приходил поздно вечером очень усталый, осунувшийся, а ночью я просыпалась от гудков машины под окнами — в госпиталь привозили новые партии раненых. Днем, гуляя по улицам, я видела, как возле здания школы, где теперь разместился госпиталь, строятся в шеренгу бойцы, одетые в новенькие светлые полушубки, это выздоравливающие снова уходили на фронт. И совсем неожиданно для нас, когда мы с мамой и сестренкой поехали на несколько дней в Москву, госпиталь перебросили ближе к фронту. — Буду на месте — напишу,— сказал по телефону отец. Он и правда написал довольно скоро — короткое письмецо, свернутое в треугольник с лиловым штампом на обороте: «Полевая почта». Таких писем от него пришло пять. Шестой была похоронка. Но зачем об этом писать Николаю Лучкину? — Лучше я напишу про что-нибудь другое. Про то, как мы работали летом в подшефном колхозе, хорошо? Вскоре от Николая Лучкина мы получили ответ на наше первое письмо. «Дорогая Светлана,— писал он.— Я так и думал, что ты дивчина веселая и красивая. Передавай от меня и моих товарищей фронтовой привет своим родным. Жму руку и жду твоих писем. Николай». В город наш уже пришла глубокая осень, от частых дождей в нашем дворе разлились глубокие лужи. Танцев здесь больше не было, только Витька Егоров время от времени включал радиолу и слушал свою музыку сам. Нину почему-то я нигде больше не встречала, ни во дворе, ни в переулке. Однажды я спросила о ней Витьку, куда это она подевалась? — Нинка? Да она в больнице,— ответил он.— Недели две назад на «скорой» отвезли... — А что с ней? — испугалась я. — Не знаю, сестра говорила, что-то заразное... Я сразу же схватилась за телефон, чтобы позвонить Лиде и рассказать ей про несчастье, случившееся с Ниной. — Что же нам теперь делать? — спросила я растерянно. — Ничего не делать,— сказала Лида.— А если он, Николай, вдруг приедет, так и скажем: увидеть ее нельзя, она заразная. А еще через неделю, выйдя утром из дома, я вдруг увидела на противоположном тротуаре Нину. То есть сначала я даже не поняла, что это она. Нина махнула мне рукой, и только тогда я ее узнала. О, господи, что это стало с ней? Нина была страшно худа и некрасива, а главное, что меня испугало, это то, что ее прикрытая пестрой косынкой голова была безволосой. «Лысая!» — ужаснулась я и со всех ног бросилась в школу, Лида должна была немедленно узнать об этом страшном событии. Но Лида, как ни странно, не очень расстроилась. — Наверное, она еще потолстеет,— задумчиво сказала Лида.— А вот волосы могут и не вырасти, я про такие случаи слышала... Мне почему-то показалось, что Нинино облысение Лиду ничуть не испугало, к безволосой Нине она готова была относиться лучше, чем раньше. Однако Нина поправлялась очень быстро, а волосы ее к весне отросли почти до плеч. Должно быть, ей пошло на пользу дополнительное питание, на которое Нина, как и я, получила талон. С таким талоном нужно было идти в Староконюшенный переулок, где в подвале рядом с пятьдесят девятой школой устроили столовую, в ней получали обеды ослабленные дети и подростки. Стены в столовой были красиво облицованы кафелем, на столах лежали чистые скатерти. Но почти все ребята уносили свои обеды домой, ведь у каждого из нас были еще сестренки и братишки, также нуждающиеся в дополнительном питании. Раза два я встретила там Нину, но рассказать ей о Лучкине так и не решилась. К этому времени Николай вдруг перестал нам писать. Лида, как всегда, нашла для этого очень простое объяснение: — Там сейчас решается самое важное. Они идут вперед, и писать им некогда, поняла? И все-таки я каждое утро по дороге в школу заглядывала в почтовый ящик и даже на всякий случай отпирала его. Еще совсем недавно, когда раздавался на лестнице звук отпираемого ящика, эхом отдававшийся в гулком парадном, в нашей квартире разом открывались двери всех комнат. Женщины замирали на пороге, на лицах были страх и надежда. Но теперь никто не выглядывал в коридор, когда я отпирала ящик. Некому было писать с фронта в нашу квартиру: студента Мишу, который пошел на фронт добровольцем, убили в самые первые дни войны, Володя Усанов, отец маленькой Ирочки, служивший на границе, погиб в конце сорок первого, мой отец — в сорок третьем, муж Софьи Васильевны, Николай Алексевич, лежит сейчас где-то за Уралом в госпитале. В конце концов мне надоедает открывать по утрам ящик, и очередной треугольный конверт вытаскивает из него соседка. — Какой-то Светлане, — говорит она недоуменно. — А фамилия ваша... Я выхватила из рук у нее долгожданное письмо и бросилась с ним в темную ванную комнату — единственное место в нашей большой квартире, где можно было не бояться, что тебе помешают. Ванной комнатой давно уже никто не пользовался, и она служила чем-то вроде кладовой. В дальнем ее углу высилась, как железная статуя командора, поржавевшая колонка, все стены вокруг были завешены тазами, корытами и детскими ванночками. Штукатурка на этих стенах осыпалась или потрескалась, тусклая сорокасвечовая лампочка освещала пятна сырости на прокопченном потолке. Но имено здесь, за запертой на крючок дверью, девочки поверяли подругам жгучие тайны или целовались с пришедшими в гости мальчиками, а продавщица-спекулянтка Надя вела таинственные переговоры с подозрительными личностями. Сейчас темная комната была свободна. Я повернула выключатель и уселась на бортик ванной читать письмо. Рассматривая треугольный конверт, я заметила, что почерк у Николая Лучкина изменился, буквы адреса были не прямыми и ровными, как раньше, а круглыми, старательно выведенными. Я развернула бумажный листок и на внутренней его стороне обнаружила те же, написанные не очень уверенной рукой буквы. «Дорогая девушка Светлана! — читала я.— Сообщаю тебе, что наш боевой товарищ Николай Лучкин пал смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками за освобождение города Клайпеды. Фронтовой друг Н. Лучкина Иван Рыжов». Я не побежала с этим письмом к Лиде. Ведь она, всегда умевшая найти выход из любого положения, на этот раз сделать ничего не могла... Война окончилась очень скоро. В День Победы мы с Лидой пошли на Красную площадь, но около Манежа потеряли друг друга. Там трудно было не потеряться, столько было народу, такой это был многолюдный, шумный, счастливый день. Но когда потом я одна пошла домой, я вдруг перестала чувствовать себя счастливой. Я шла вверх по улице Фрунзе к Гоголевскому бульвару, а оттуда по Арбату домой, в сторону Садового кольца. И пока шла, всю дорогу думала об одном и том же: об отце, которого я никогда больше не увижу, и о Николае Лучкине, которого я никогда в жизни не видела. |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|