Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Музыка в Скатерном переулке

© Корнилова Галина

Пианино — старинное, с медными канделябрами, с приятной желтизной клавиш, с золотой вязью на внутренней стороне крышки, образующей нерусское слово «Seiller», куплено было перед войной. Возбужденные, счастливые, мать с отцом суетливо руководили грузчиками и, когда огромный, маслено блестевший ящик был взгроможден в комнату, заняв половину ее, замерли рядом в благоговейном молчании.

Родители мои играть на инструменте не умели. Поэтому я долго не могла попять, чему это они так радуются. Понятным это стало позже, когда я подросла. Для матери, выросшей в бедной многодетной семье, и для отца — недавнего деревенского паренька — пианино было символом культурной и богатой жизни, осуществившейся мечтой.

Отец посмотрел на нас с сестрой и громко сказал:

Будем учить детей музыке...

Слова его неприятно поразили меня. Тяга моих родителей к культуре выражалась, между прочим, еще и в том, что с младенческих лет меня определяли в разнообразные «группы». То это была «немецкая группа», руководительница которой — пожилая дама с зелеными, как у русалки, волосами — в совершенстве владела пятью немецкими словами: дер тыш, ди лямпе, ауфидерзейн и и кляйне киндер. За год обучения она успешно передавала свои высокооплачиваемые знания малолетним ученикам. То я оказывалась в «группе ритмики» при клубе медработников, то в «балетной группе» при домоуправлении.

Все эти культурные начинания, однако, кончались одним и тем же. Недели через две я снова носилась по дворам и переулкам с компанией малоцивилизовапных сверстников, упиваясь возвращенной свободой, висла на заборах, лазила по крышам и чердакам.

И это — дочь врачей! — с торжественной укоризной в голосе восклицала мама, очень гордившаяся своим дипломом врача и вовсе не желающая понять, чем горжусь я.

Впрочем, на этот раз честолюбивым планам моих родителей не дано было осуществиться. Началась война, и мы с мамой и сестренкой оказались эвакуированными в далекое заволжское село Плеханы. В том же самом году отец ушел на фронт и через несколько месяцев погиб под Смоленском.

Когда через два года мы вернулись в родной город, в нем все неузнаваемо изменилось. В нашей сделавшейся вдруг тесной квартире нас с сестрой не узнали соседки: так мы выросли. Мы же не узнавали их: так они постарели. Странно постаревшей, уменьшившейся в размерах оказалась и наша комната. Жался в углу узкий выцветший диванчик, на котором я всегда спала, заметно осел вниз буфет-горка, слинял и оплешивел яркий когда-то коврик на стене над детской кроваткой. И только пианино осталось прежним. В надменном одиночестве высилось оно посреди комнаты, сверкало, точно его только что обильно смазали сливочным маслом.

Мать посмотрела на пианино и заплакала.

Отец,— сказала она,— хотел, чтобы дети учились музыке. Это было его заветное желание...

Учительницу музыки нашли мне довольно скоро. Одна из наших соседок знала женщину, дочь которой ходила на уроки музыки в Скатертный переулок и, представьте себе, выучилась играть. Услышав это, мама тут же полезла в шкаф и вытащила оттуда гигантских размеров портфель, черный, с двумя блестящими застежками.

В нем ты будешь носить ноты,— объявила она.— Только, пожалуйста, обращайся с ним аккуратно. Это очень дорогой портфель, из настоящей кожи. Сослуживцы подарили его отцу в день рождения...

Мою учительницу музыки, проживающую в Скатертном переулке, звали Надеждой Николаевной. Это была высокая бледная женщина с остриженными «под мальчика» седыми волосами, с прямым тонким носом и блекло-голубыми, почти бесцветными глазами, заглядывать в которые было почему-то страшно. Ее бескровные губы прочерчивали на лице прямую жесткую линию, и за все время нашего знакомства мне не удалось ни разу увидеть, как она улыбается.

Без намека на улыбку Надежда Николаевна прослушала песенку, которую я сама подобрала и разучила. Но скорее всего улыбаться здесь не было причины. Когда я кончила, она хмуро спросила, знаю ли я ноты. Я отвечала, что про ноты нам объясняли в школе и что я сама играть по нотам уже пробовала. Проверив мои знания, Надежда Николаевна, не вставая со стула, протянула длинную руку к этажерке и вытащила оттуда ноты. Это оказались «Первые шаги» композитора Майкапара. Она раскрыла тетрадь и крестиком отметила этюд, который я должна была разобрать самостоятельно к первому уроку. Я уложила ноты в свой необъятный портфель, защелкнула замки и отправилась домой, вовсе не подозревая еще того, как круто с этого дня жизнь моя изменится к худшему.

Через три дня, усевшись на высокий табурет перед хищно оскалившейся клавиатурой, я начала играть этюд Майкапара. Но не успела я еще покончить с первой нотной линейкой, как над ухом моим раздался вдруг сдавленный крик. Отпихнув меня плечом, Надежда Николаевна бурно, стремительно проиграла весь этюд сама. При этом моя учительница отбивала ритм ногой и энергично встряхивала головой с разлетающимися во все стороны белыми волосами.

Поняла? — свирепо спросила она, уставив в меня свои светлые страшноватые глаза.

Понятно мне было только одно: я играла из рук вон плохо, она же очень хорошо.

Я покорно кивнула.

Тогда играй! — приказала Надежда Николаевна и отъехала со своим стулом в сторону.

Сильно робея, я принялась за злосчастный этюд во второй раз. Однако и теперь добраться до конца его мне не удалось. Я не добралась еще и до половины как услышала над своей головой уже знакомый мне полный ярости крик. После чего повторилась та же самая сцена: ладони мои были сброшены с клавиш и в бешеном темпе она проиграла этюд сама. Взяв последнюю ноту, Надежда Николаевна откинулась бессильно на спинку стула и закрыла глаза. Лицо ее казалось мертвенно-бледным.

Играй! — проговорила она наконец хриплым шепотом.

Охваченная тоской и страхом, не осмеливаясь отказаться, я начала играть. Но теперь уже пальцы совершенно не слушались меня, они деревенели, едва сгибались и попадали совсем не туда, куда нужно было. И тогда случилось самое страшное. Моя учительница вдруг издала глухой вопль, заколотила об пол ногами, затрясла головой, так что дыбом встали ее короткие седые волосы.

Сжавшись в комок от ужаса, я замерла на своем табурете, не зная, что делать. Никогда никто из взрослых при мне не вел себя так. Но, с другой стороны, никому из этих взрослых не доводилось слышать, как я исполняю этюд Майкапара. Может быть, и на них моя игра подействовала бы точно так же.

Хорошо,— сказала вдруг Надежда Николаевна, выпрямившись на стуле и убрав со лба растрепавшиеся волосы,— дома ты повторишь все с самого начала. Через три дня на следующем уроке мы еще поупражняемся.

Голос ее был почти спокоен, хотя и звучал чуть хрипловато.

Не чуя под собой ног, я скатилась по крутой лестнице вниз, преодолев сопротивление тяжелой двери, вылетела в Скатертный переулок. Ясный день стоял над городом, летели в небе самолеты и голуби, сияли на солнце окна, кричали во дворах дети. Жизнь продолжалась, и этой жизни мне было отпущено целых три дня...

Мой путь на уроки музыки пролегал по приарбатским переулкам. Я выходила из дома на Малом Каковинском, шла по Дурновскому, который позже стал называться Композиторской улицей, и попадала на Собачью площадку. Отсюда я сворачивала в Трубниковский, где в древности селились царские трубочисты, в самом конце его пересекала красивую улицу Воровского и тогда уже попадала в Скатертный переулок.

Волоча по самой земле огромный портфель, который был бы вполне уместен в руках солидного совслужащего, а в моих — вызывал неизменно добродушные усмешки прохожих, шагала я дорогой, которая запомнилась мне во всех деталях и подробностях на всю жизнь. Дома с их пестрыми окнами, наличниками, фронтонами, подъездами, цвет штукатурки и ее изъяны, ограды высокие и низкие, глухие и такие, сквозь которые можно было заглянуть в чужой двор. Старушки в белых панамах, хмурые дворники, ничейные собаки, отважно перебегающие улицу, люди в холщовых фартуках, выкатывающие из подворотни пустую бочку, мальчишки, что катаются на распахнутых железных воротах, пьяный, распевающий свою задумчивую песню на пороге магазина «Бакалея»...

Только потому так отчетливо резко вижу я все, что встречалось у меня на дороге, что сама эта дорога вела в черную дыру без дна. Каждый раз, отправляясь на уроки музыки, я чувствовала себя смертником, которого везут по городу к месту его казни. В последний раз жадно и цепко вглядывается он во все, что наполняет этот прекрасный веселый мир, тщетно пытаясь побыть в нем подольше. Всеми имеющимися у меня средствами пыталась я задержаться на улицах как можно дольше, помогая себе руками, которые хватаются непроизвольно за прутья заборов и ручки дверей, теплые еще от прикосновения чьих-то пальцев, глазами — всматриваясь, разглядывая, слухом и обонянием — ловя плывущие в воздухе звуки и запахи...

...От перекрестка летит ко мне через площадь восхитительный, ни с чем не сравнимый запах керосина. Я вижу издали эту лавочку, ее железные настежь распахнутые двери, темный провал входа. Пещера, где Аладдин нашел свои сокровища. Я не раз была в этой лавочке и знаю, что она и в самом деле набита неоценимо прекрасными вещами. Желтая толстая струя выливается из крана, едва прикоснется к нему рука керосинщика — тоже желтая, блестящая, с темными ногтями. Струя глухо застучит о дно подставленного жестяного бидона, который потом затыкается круглой пробкой, обернутой уже пропитавшейся керосином бумагой. А рядом лежат на прилавке ощетинившиеся щетки, огромные замки, крючки и другие совсем уже непонятные металлические вещи, которые тоже смазаны чем-то блестящим и вязким и сияют в полутьме лавки-пещеры.

С трудом тронувшись с места, я шагаю дальше, чтобы рассмотреть в окне следующего дома совсем иную картину. Мне виден стол, накрытый вязаной, в крупных дырах скатертью и на ней белый кофейник с черной ручкой, очки и книга, в которую вместо закладки всунули конверт с каким-то адресом.

В другом окне я замечаю сидящую на подоконнике под веткой цветущей фуксии серую кошку.

Кис-кис,— зову я ее, остановившись.

Кошка глядит на меня из-за стекла недоверчиво, шевелит большой головой, открывает розовую пасть, полную острых зубов, и беззвучно мяукает.

Из ворот соседнего дома в переулок вдруг вылетает самокат. Рыжий, как морковка, мальчишка несется по тротуару мне навстречу, презрительно косится на мой портфель, грохоча, проносится мимо. Как я завидую ему — счастливому, свободному, несущемуся словно ветер неизвестно куда. Как хотелось бы и мне нестись с разгоряченным, вспотевшим лицом по улице и усмехаться при виде тех, что плетутся, согнувшись под тяжестью идиотских портфелей-сундуков.

Все тяжелее и тяжелее делается портфель в моей руке, темнеют и холодеют улицы вокруг. Потому что впереди, совсем уже близко, лежит выгнутый, словно тетива лука, Скатертный переулок и в нем — угрюмый темно-серый дом с единственным парадным.

В дверях этого парадного кто-то приладил необыкновенно тугую пружину. Чтобы открыть дверь, мне приходилось вцепляться в нее обеими руками, одновременно зажимая в них портфель. Когда дверь приоткрывалась, я придерживала ее ногой, а потом прыгала через порог. И сейчас же за моей спиной она захлопывалась с артиллерийским грохотом. Эхо несло грохот к верхним этажам, дребезжали стекла на лестничных площадках, столбом поднималась пыль. Потом наступала тишина, нарушаемая лишь стуком моего сердца, и я начинала подниматься по лестнице.

И как ни медленно я двигалась по ней, однако очень скоро оказывалась в темноватой комнате с высокими потолками один на один с бледнолицей и бледноглазой женщиной.

Впрочем, иногда случалось, что в комнате нас оказывалось трое. Однажды я застала у Надежды Николаевны другую девочку. Девочка, одетая в матроску, сидела у дверей на стуле с продырявленным сиденьем и тихо плакала. Завидев меня, она поспешно вскочила, кинула через плечо длинную свою косу, подхватила с пола папку с нотами и, невнятно попрощавшись с учительницей, выскочила за дверь.

В другой раз я столкнулась на площадке у самых дверей квартиры с другой девочкой — черноглазой толстушкой в берете, сдвинутом на одно ухо. Глаза этой девочки тоже подозрительно блестели, а нос казался немного распухшим. Встретившись, мы обменялись с ней быстрыми сочувственными взглядами. Но она уже была на свободе, ей было лучше, чем мне.

Надо сказать, что сама я на уроках музыки никогда не плакала. Заплакать перед ней мне не позволяла гордость. Но, наверное, было бы лучше, если бы я плакала. От ее пронзительных криков я мгновенно цепенела, тупела и переставала что-либо соображать. На меня в такие минуты накатывало что-то вроде столбняка, и я превращалась в полную идиотку, не способную понять самые простые вещи. Тогда Надежда Николаевна хватала мою руку и больно тыкала мои пальцы в нужную клавишу, и мелко топотала, и прерывисто дышала.

Для чего тебе музыка? — спрашивала она, когда немного успокаивалась.— Зачем она тебе понадобилась?

И я, не раскрывая рта, соглашаюсь: «Ни за чем».

Лучше бы твои родители послали тебя учить языки!

«И языки мне ни за чем,— про себя возражала я.— Тем более, что один язык я уже выучила».

Потупясь, я гляжу в пол и вспоминаю: дер тыш, ди лямпа, ауфидерзейн.

Играй! — приказывает она в ответ на мои безмолвные реплики и отворачивается к окну. Наверное, для того, чтобы не видеть, как я играю.

И я снова сую в клавиши пальцы, потерявшие уже всякую чувствительность, и понимаю вдруг, что силы мои на исходе и сейчас я не выдержу, сейчас произойдет что-нибудь совсем уже невозможное. Но каждый раз не выдерживает все-таки она.

Довольно! Хватит! — яростно кричит Надежда Николаевна и, сделав над собой усилие, понижает голос: — На сегодня хватит...

Неприлично быстро я запихиваю в портфель ноты, спотыкаясь о потертый коврик, вылетаю вон из квартиры.

Отупение, овладевавшее мной на уроках музыки, страх перед Надеждой Николаевной мешали мне как следует рассмотреть комнату, где она жила. Я успевала лишь заметить, что в комнате этой царил странный, как будто навеки застывший беспорядок. Все вещи в ней были сдвинуты со своих мест и в таком положении оставлены надолго. Возле книжного шкафа с вечно полуоткрытой дверцей лежала на полу небрежно сложенная стопка книг. Она никогда не убиралась отсюда, не исчезала, только все заметнее и заметнее становился на ней серый налет пыли. Такой же слой пыли покрывал и голубую фарфоровую вазочку с высохшим давно букетиком цветов, которая стояла на низком мраморном столике у окна. От горлышка вазочки был отбит большой кусок, он лежал тут же, на столике,— голубой черепок, присыпанный пылью. На самом окне косо висела бархатная полузадернутая гардина. Словно кто-то однажды попытался задернуть штору, оторвал ее от карниза да так и бросил.

Были еще какие-то граненые стаканчики, бело-розовые статуэтки пастушков и пастушек, серебряные подстаканники, кольца для салфеток, пуговицы, высыпавшиеся из крошечной лакированной шкатулки. Все это как попало, в общей куче валялось перемешанным на выступе огромного буфета с темными, непрозрачными стеклами на дверцах. Комната эта с ее омертвелым беспорядком, с запахами пыли и плесени, царившими здесь, могла бы показаться нежилой. Однако, может быть, Надежде Николаевне просто нравилось жить в таком беспорядке.

Так, не особенно озадаченная этой проблемой, смогла я подумать в те годы. Но сейчас, когда с большого расстояния прошедшего времени я вновь рассматриваю эту темноватую, с непомерно высоким потолком комнату, что-то тревожит и задевает меня совсем уже по-другому. В ломаных линиях кое-как расставленной мебели, в опрокинутых статуэтках, в обвислой бахроме гардины, в мрачных расплывах плесени на когда-то светлых обоях, в рассыпанных и забытых книгах на полу я вдруг начинаю что-то узнавать. Комната хранила отпечаток внезапного несчастья, превратилась в застывшую маску, вроде той, что надевали на себя греческие актеры, исполняющие трагедию. А густые залежи пыли в ней кажутся мне пеплом, похожим на тот, который засыпал в свое время некогда цветущие города Помпеи и Геркуланум. Несчастье стыло в душном воздухе этой комнаты, глядело диковато из выцветших глаз женщины, обдавало неживым холодом всякого, кто переступал порог ее дома.

Но в те времена, когда судьба неведомо для чего столкнула живого ребенка с печалью чужой жизни, распознать следы драмы в этом доме я не смогла...

Разумеется, уроки в Скатертном переулке не породили во мне ненависти к самой музыке. Просто музыка, которую я люблю, ничего общего с этими уроками не имеет. Тем не менее всегда, когда на улице я встречаю ребенка, несущего в руках папку с нотами, я испытываю мгновенную тревогу. Я оборачиваюсь, гляжу ему вслед, стараясь угадать: не подстерегает ли его где-то там, в конце, черная дыра с гулко захлопывающейся дверью. И каждый раз у меня становится тяжело на сердце.


© Корнилова Галина
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com