Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Московская история.Ч.1.Ермашов.Гл.4.Ломать или ладить?

© Каплинская Елена 1983

Наш сосед-генерал был человеком, достойным всяческого изумления. Он браво и молодцевато донашивал седьмой десяток, оставив далеко позади на конечных станциях всех своих сверстников. Но сам еще даже слегка не прикоснулся к старческим секретам. Притом генерал не видел ничего удивительного в такой своей моложавости.

Существуют люди, — говаривал он, — которые в двадцать пять еще дети, а в тридцать пять набираются ума и только к пятидесяти созревают и становятся молодыми. Им, как правило, не очень везет: они везде опаздывают, и поэтому их обходят вниманием, недооценивают. А между тем это феноменальный дар природы, весьма полезный для общества. Оно часто проигрывает, причесывая их под общую гребенку принятых понятий о возрасте. Посудите: ведь молодому человеку, как правило, делают скидку, ожидая, что со временем к нему придет опыт. Потом опыт нажился — а человек уже стар. Делают опять же скидку на возраст. Все понимают, что силенки уходят. Значит, общество терпит все время некую неполноценность человека. То опыта нет, то силенок. Но считает это нормальным. А теперь смотрите: у такого позднего овоща и опыт пришел, и силенки сохранены, все в наличии, все скоплено природой, сжато в один кулак. Это же для общества чрезвычайно выгодный работник! И только потому, что таких меньшинство, мы их редкостный дар приносим в угоду нашим понятиям о большинстве.

Но власть в руках большинства, это девиз эпохи, — смеялся Женя.

Ах вот вы какой! Тогда уж извините, вот вам слова Маркса: «Когда-то приказывали верить, что земля не движется вокруг солнца. Был ли Галилей опровергнут этим?»

Да, но сам Галилей, он все же неважно кончил.

Спору нет, спору нет. Я горюю о легкомысленном обращении с тем фактом, что мы насилуем природу отдельно взятого человека во имя сомнительных среднестатистических правил. Мы вот берем и делим работу между лучшим и худшим работником поровну. И вроде все справедливо. Но убытки страшнейшие: худшему не имеет смысла подтягиваться (все равно дадут), лучшему трудиться на полную катушку (все равно не дадут). Страшнейшая девальвация возможностей! Отсюда вырастает душевное уродство. Вот вам пример. Приходит ко мне в управление письмо от жителей одного дома, пишут, что соседнее с ними здание ремонтировали капитально наши строители. Въехали во двор с краном, компрессором, накидали бетонных плит в яблоневый сад, который был посажен в честь Победы, в мае сорок пятого года. А строители давай рубить и корчевать яблони... Жильцы, естественно, бросились защищать. Но командир, лейтенант, их заверил: «Клянусь, говорит, партийным билетом, все до деревца восстановим». Партийным билетом, понимаете вы! И не постеснялся. Пенсионеры-то даже оторопели. Что ж, если такая клятва дана. Прошел год, стройка закончилась, вместо садовников приехали асфальтировщики. А лейтенанта и след простыл. В центре города, где и так не густо с зеленью, асфальтированный пустырь вместо сада оставил! Мне доложили о письме, нашел я этого лейтенанта. Вызвал. Входит мальчишка, розовый и уже лысый, улыбка открытая, добрая, подкупающая. «Товарищ генерал, мне служить всего месяц остался. Я строитель, в армии все равно не останусь». Какой же вы строитель, говорю, вы самый настоящий варвар. И тут он... как думаете, что сделал? Засмеялся. Как хорошей шутке.

И все? — спросил Женя. Мне не поправилось напряжение в его голосе.

И все, — сказал генерал. — Но главное, я подумал: не ломать же человеку судьбу из-за нескольких яблонь. Уже поздно. Начинать надо с того, чем занимается во дворе наш уважаемый артист. Но и это уже поздно. Не знаешь, где этот конец ниточки ухватить.

Он сидел в мягком кресле, прямо держа спину, его пружинистая энергия не нуждалась в расслаблении. У него был орлиный профиль и белые, коротко остриженные волосы. Меня пронзило щемящее ощущение: так одиноко и гордо сидел он на своем гнезде...

Начало войны застало нашего генерала в чине майора, занимавшего некрупную должность в наркомате обороны. Он как раз отбыл в командировку с заданием проинспектировать пограничные оборонительные сооружения, попал в Западной Белоруссии под первый огонь, сражался вместе с пограничными частями, отступал, был в окружении, выходил чудом через пинские болота. Именно там и произошло в его жизни крутое изменение. Он, кадровый военный инженер-строитель, проявил недюжинный боевой талант, собрав вокруг себя потерявших свои части бойцов и командиров. Среди прибившихся к нему людей оказалась девушка-радистка, с не женской стойкостью протащившая на себе сквозь все муки отступления рацию. Рация действовала! Благодаря ей майор смог ориентироваться в обстановке, выбирать путь и беречь людей от внезапных столкновений. «Войско» майора росло. Связистка сумела соединиться со штабом армии и доложила о военной группировке в тылу врага. Было принято решение считать соединение партизанским, а майора — его командиром. После одного из удачно выполненных боевых заданий, где здорово пригодилось инженерное образование майора, сам маршал поинтересовался, кто командовал операцией. Узнав, что майор, покачал головой и заметил: «Нет, вы ошиблись. Он генерал-майор».

Так наш сосед стал генералом. Но следует заметить, что с того самого сорок второго года он в звании так больше и не продвинулся. Тут было несколько причин. Во первых, генерал-майор блистал характером. А во-вторых, влюбившись в связистку, соединил с ней навеки судьбу, отказавшись от собственной семьи, что в те военные годы было попранием верности и преданности, на которых держалась разлука многих миллионов людей. Генерал вопреки хранимой, как опора, морали, открыто назвал связистку своей женой и из вражеского тыла потребовал развода. Этого ему не простили.

Был известен и такой поступок генерала. Он представил к награде одного из своих бойцов за выдающуюся храбрость. В ответ неожиданно пришло извещение, что этот солдат был приговорен к расстрелу за дезертирство, но во время бомбардировки бежал. Генералу предписывалось немедленно отправить солдата через линию фронта для исполнения приговора.

Генерал немедленно вызвал к себе провинившегося и спросил: «Как ты мог, как посмел скрыть от меня свое прошлое?» Солдат ответил: «Я не хотел умереть трусом. Я хотел доказать, что это была минутная слабость. Теперь вы знаете, я сражался за Родину честно, как все мои товарищи, и совесть меня больше не мучает. А раньше я боялся, что вы не оставите меня в отряде и я не смогу кровь пролить с честью, а не с позором, потому и скрыл».

Оставшись один, генерал думал до вечера. Думал о жизни — для чего она бывает нужна человеку. Думал о человеческой силе и слабости. И об ошибках. И об их искуплении. Потом в штаб полетела радиограмма. Она гласила: «Не имею возможности отправить осужденного через линию фронта ввиду отсутствия конвоя. Если очень надо, присылайте конвой свой». В конце красовалась подпись генерала. А одновременно в Ставку было отправлено ходатайство о помиловании.

Солдата помиловали. Он пережил войну. Его ждала впереди счастливая судьба. Долгие годы проработал директором крупного совхоза. Родил трех сыновей. И часто писал генералу. Приезжая в Москву, заглядывал обязательно.

Этот случай выпукло представлял генеральский характер. Отчего он так и остался на всю жизнь «майором». Это, правда, его нисколько не тяготило. И вот, пожалуйста, уже семьдесят, но никто и не вспоминает об отставке. И должность в Военстрое крупная. И характерец терпят.

Его моложавая бывшая связистка наполняла квартиру клубами дыма и, насмотревшись хоккея, шла за сбежавшим мужем, находила его у нас и сообщала, что ему «пора домой коптиться».

В последнее время генерал стал приходить к нам особенно часто. Похоже было, что он затосковал, и эта тоска каким-то непонятным образом связана с переменой, наступившей после болезни Жени. Мне даже казалось, что между нами начало происходить некое сближение. Будто бы стена возраста, раньше ощутимо разделявшая нас, — крепостная, толстая, из бордовых кирпичей — оказалась вдруг нарисованной на холсте, как декорация в театре. Спектакль кончился, волшебство представления миновало, предметы вокруг обрели реальную сущность. Мы с Женей догоняли генерала, а он поджидал нас, полуобернувшись, готовый дать разъяснение тому, во что мы теперь вступали.

Мне кажется, — сказал Женя, — что все мы глубоко заблуждаемся, полагая, будто надо искать какой-то конец ниточки. Зачем? Ведь все всегда начинается правильно, в основе лежит здравая мысль. А потом мы сами не так наматываем клубок, путаем порядок нити и безнадежно опускаем руки, когда надо спокойно и просто эту путаницу прервать. Ведь вы же нашли способ сберечь солдата, разорвав нитку клубка? А теперь что? Встретили молодого лоботряса, и у вас недостает мужества «из-за нескольких яблонь» наказать его? Тот солдат за один миг слабости мучился душой и искупил его кровью! А этот розовощекий навредил обществу, долгосрочно навредил, ведь много лет требуется, чтобы яблоньки опять вырастить! И сколько людей по его милости лишились капельки чистого воздуха, плодов, красоты, наконец. И их детишки лишились. И это вы говорите: «Не ломать ему карьеру»! Плохо же вы теперь защищаете Родину, генерал!

Женя! — вмешалась я. Опять то, прежнее, страшное возбуждение играло в его голосе. Нет, он еще не был здоров, еще не вернулся к здоровой прочности духа. Зато генерал меня услышал вмиг и тут же перегруппировался.

Этому есть объяснение, — с логической стойкостью зааметил он. — Издревле россиянин боролся с лесами. Лесов было много, пашни мало. Он рубил, корчевал, расчищал поля, отвоевывал у деревьев место для хлебушка. Русский человек не привык при таком лесном богатстве дрожать над одной веточкой, как европеец, считать каждый листик. Плевал он на воздух и красоту, когда хлеба не хватало. Слишком недавно люди спохватились и еще не умеют увязать сорванную ненужную ветку в общий букет экологической опасности.

Эй, эй, не отступайте, генерал: зачем вы уходите? — усмехнулся Женя. Но тем не менее возбуждение его спало. — Вот и надо хватать за руку, без рассуждений, извините, о драгоценной личности лоботряса. Он не драгоценность. Пора об этом вслух...

Задребезжал звонок в передней. Хоккей кончился, бывает же такое везение. И генерала от нас забрали. «Домой коптиться». Возбуждение Жени еще не улеглось, оно требовало какой-то компенсации. Следуя своей многолетней привычке, Женя снял трубку, чтобы позвонить на завод. Обычно он обязательно справлялся, как заканчивается день на «Колоре». Рапортов никогда не уезжал домой, не дождавшись звонка генерального, — так у них с Женей было заведено с самых первых дней. И сейчас Женя тоже позвонил ему в кабинет — Рапортов был еще на работе.

Это я, Гена. Краматорск не отозвался?

А зачем он должен звонить? — спросил Рапортов.

Надо уточнить, сколько они нам реально дадут металла. Я смотрел сводки, они сильно отстают от предполагаемой картины.

Рапортов засмеялся.

Да вы отдыхайте, Евгений Фомич. Завтра будет день.

Женя бросил трубку и вышел на балкон. Летнее солнце еще цепко держалось на небе, растопырив истончившиеся лучи. Внизу, по капризным коленцам Сивцева Вражка, скользили черные жучки автомобилей. Овощной магазин в старом доме на углу устало вывалил наружу длинный язык очереди. День еще не иссяк, и его остаток тоже был полноценным временем. Нет, не так легко вытолкнуть за горизонт длинный летний московский денек. Раньше все эти часы у Жени были тоже рабочими. Женя еще не знал, что такое досуг и как с ним обходиться,

Знаешь что? — предложил он. — Давай пойдем погуляем. Давно мы с тобой не гуляли, землячка. А?

Мы отправились по Гоголевскому бульвару к метро, и поскольку истинный москвич не понимает прогулки как передвижения на собственных ногах, или «пешко-дралом» (по выражению старшего поколения, боровшегося еще с транспортными трудностями), мы конечно же спустились на светлый перрон беломраморной Кропоткинской и через два десятка минут уже подходили к старому дому на Бауманской. Мы сделали это не сговариваясь. Женя просто вел меня, и я сразу догадалась куда. Это значило, что и он внутри себя действовал точно так, как я, тоже мыслями обращался к нашему прошлому, и там же, где я, теперь вел свой поиск. Нет, мы с ним не разошлись, не разминулись. Повезло нам.

Дом, где прошли наши медовые годы, стоял ничуть не изменившийся. Только улица вокруг, сменив характер, выставила вокруг нашего бывшего обиталища безалаберную толпу высоченных современных балбесов, нарушив их россыпью старинный уличный строй. Великаны растоптали уютные зеленые дворики и уныло млели на асфальтовой лысине между уцелевшими корявыми осинами и стоянками новеньких разноцветных «Жигулей».

Среди своих новых, добротных, благоустроенных соседей наш старенький дом отважно держал равнение по улице всеми своими поотбитыми бордюрами и балконами, карнизами и наличниками. Фасад недавно покрасили в два цвета, в салатовый с белым, и дом глядел вовсе нарядным молодцом.

Поднимемся? — спросил Женя. — А вдруг она еще там?

Мы не видели нашей хозяйки Ангелины Степановны очень давно. В молодости все, что нас окружает, мы покидаем легко, с удовольствием, в твердой уверенности, что нам причитается нечто лучшее. И еще путая по наивности «новое» с «лучшим». Такова психология утрат по собственной вине. Таково бремя молодости. Иначе потом и вспоминать было бы нечего. И сожалеть. И стремиться к очищению.

Мы покинули нашу Ангелину Степановну с триумфом: в заводском доме, построенном по проекту еще «с излишествами», нам выделили комнату в двухкомнатной квартире пополам с Фестивалем. Дом получился просто шикарным, потому что сам Григорий Иванович, не давая «поправить» проект в угоду новым временам, с конармейской лихостью отбивал атаки строительного Прогресса. У нас там были и лепные трехметровой высоты потолки, и двойные рамы, и каменные балюстрады на балконах, и просторные передние и кухни, и звуконепроницаемые кирпичные стены между комнатами, и прочие разности, впоследствии признанные строителями неэкономичными.

И конечно же, заводская молва тотчас же сочинила, как наш директор будто бы ворвался в высокопоставленный кабинет, отшвырнул помощника и референта, и заявил оторопевшему руководителю: «Мне не нужны на заводе работники, истерзанные домашним шумом. Электроника требует сосредоточенности. Мне гораздо выгоднее излишества, чем экономичность».

Дом, построенный таким отсталым методом, отличался спокойным уютом и приятной основательностью. Мы с Женей были на седьмом небе, когда выяснилось, что наряду с Фестивалем и Дюковым, Яковлевым и даже самим Лучичем, решившим переселиться в заводской дом из своей прежней респектабельной квартиры, в списке счастливцев фигурирует и фамилия Ермашовых.

В завкоме, получая ордер, мы выслушали, однако, и едкое замечание неукротимого кадровика-футболиста, что, будь у нас семья побольше, как, например, у некоторых молодых специалистов (где двойняшки), мы бы и на отдельную квартиру могли рассчитывать. Но больно долго думаем. Хотя уже третий год женаты.

Женя слегка побледнел. Мы с ним уже не раз обращали внимание на отсутствие у нас каких-либо сдвигов в этой области.

Как-то перед рассветом, когда мы еще не различали в темноте друг друга, а только ощущали, проводя пальцами по знакомым впадинкам и выпуклостям, обжигаясь прикосновениями, Женя вдруг замер как-то странно на мгновение и произнес:

Однако...

Я затаилась и ждала, чем это кончится. Он не выдержал паузы. И, пряча лицо где-то возле моего уха, немилосердно царапая мне щеку отросшей за ночь щетинкой, продолжал:

Однако, тебе не кажется странным, что у нас... ничего не случается?

Нет.

Ах, вот как. Ты что... это, как его, нарочно, да?

Нет.

Но... другие ведь просто моментально, я хочу сказать, если не берегутся...

Я вырвалась из его объятий как ванька-встанька.

Какие это другие?!

Он хотел словить меня руками, но я отмахивалась, как гребец на байдарке.

Ах, другие! Какие еще другие? Кто у тебя был? Говори!

Он сообразил, что надо спасаться, и юркнул в кусты абсолютно по-мужски:

Я же не вчера родился! Я читал литературу! Если хочешь знать, учебник гинекологии, еще в третьем классе!

Раненько ты начал якшаться с гинекологией!!

Он применил грубую мужскую силу и опрокинул меня в подушки. Это была не очень удобная позиция для дискуссии, скажем прямо. И я смирилась.

Это теория, — фыркнула я. — А на практике... на поверку выходит другое.

Например?

В его голосе уже слышался мир. Поэтому я слегка укусила его за ухо, в виде наказания, а потом прошептала, выдавая тайну, о которой он не мог вычитать в том дурацком учебнике:

Детей-то ведь находят в капусте.

Он опять замер и долго думал. У мужчин туговато с сообразительностью. Потом спросил:

Значит, когда нам понадобится, мы пойдем в капусту?

Конечно. Когда будет бо-о-о-льшой урожай!

С большими урожаями, как известно, существуют трудности. Их не всегда удается добиться, а когда удается, то сложно бывает их сохранить. А потери на дорогах? А система реализации... да, сложно, сложно с большими урожаями.

Молоденькой, зелененький капустки...

Ангелина Степановна, узнав о предстоящей разлуке, в момент первой растерянности подарила нам чудо мебельного искусства, кровать красного дерева конца минувшего столетия.

Можете взять ее себе, — глухо проговорила эта стойкая женщина и прибавила, потеряв обычную бдительность: — Она еще послужит, если ее укрепить уголком.

Каким уголком? — глупо спросила я.

Дружочек мой, уголок — это сорт проката стали.

Я была сражена. Мне казалось, что с Ангелиной Степановной мы поступаем как-то нечестно... вроде бы бежим, оставаясь у нее в долгу. Но ликвидировать долг было нечем.

Дружочек мой, не надо такого остолбенения. Я просто была металлургом, кончила институт стали. Но мы с моим генералом родили сына, и пошла у меня кочевая жизнь командирской жены. Перед самой войной, только переехали в Москву, получили вот эту квартиру. Только устроились... я было задумала в аспирантуру...

Хозяйка подошла к кровати, похлопала слегка по ребристым столбикам, между которыми была зажата монументальная доска спинки.

Это прекрасная вещь. Она еще послужит, послужит...

Сева Ижорцев, помогавший увязывать Женины книги, заметил резонно:

Историческая вещь. Не стоит ее уголком. Некультурно будет.

Сева оказался великолепным помощником при переезде. И даже как бы главным руководителем всех нас, обезумевших новоселов. Он включал нам лифты, невзирая на запреты строителей, как только у дома разгружалась очередная машина с громоздкими буфетами и тахтами, доисторическими предшественниками нынешних шкафов-стенок и навесных посудомоек. Кто-нибудь то и дело застревал между этажами со втиснутым напопа в лифт пианино и аукал сквозь сетчатую клетку шахты, призывая нашего юркого благодетеля. Сева носился со своим чемоданчиком-инструментарием из подъезда в подъезд, тут исправлял проводку, там ввертывал лампочки, у кого-то навешивал люстры. Заглянув в квартиру самого Лучича, он моментально починил там электроплитку выпуска тысяча девятьсот тридцатого года, к которой уже с тридцать первого года никто не мог подобрать спирали и контактов. Жена Лучича хранила ее как сувенир времен зари электропромышленности и не предполагала, что из нее еще можно извлечь какой-нибудь толк.

Но плитка, выйдя из рук Севы, проявила неукротимую варочную способность, что не могло остаться незамеченным в доме, где еще не включили газ. И жена Лучича, маленькая кроткая женщина, ревниво охраняемая толстой собакой, всем встреченным на лестнице соседям смущенно предлагала пользоваться плиткой-ветераном.

Лучичи поселились в соседнем подъезде. Я с любопытством поглядывала на жену величественного человека, двигавшуюся робко, бочком и, как мне казалось, виновато. Толстая бодрая собака таскала ее за собой на поводке, используя прогулку с обожаемой хозяйкой в основном для энергичного добывания сладостей. Черная лохматая дворняга видела насквозь, у кого в сумке или портфеле таились конфеты или печенье. Тот был ей сразу друг, брат и любимый. Она подходила без стеснения, являла свои чувства верчением хвоста и немедленно получала желаемое. На другом конце поводка неслышно и робко молили: «Не надо... у нее ожирение...», но этого никто не слышал, кроме собаки. Сама же собака не терзалась полнотой, ставя удовольствие выше соображений фигуры, и, молниеносно слопав угощение, радостно лизала своей хозяйке руки и лицо. Явно убеждая, что ее муки напрасны.

Почему-то мне казалось, что такая жена Лучичу совершенно не подходит. Я не могла отделаться от впечатления, что тут скрыта какая-то негладкость. Несомненно, мои лаборантки смогли бы вмиг посвятить меня в историю их жизни, но странно: о Лучиче они никогда не судачили. И я не хотела спрашивать их, чувствуя, что этим нарушу закон целомудрия. Есть люди, которых молва не затрагивает. О них все всё знают, но не считают возможным говорить.

Женя, оказавшись перед перспективой переезда на собственную квартиру, страшно засуетился. Он снял все книги с этажерки и расположил их на столе и кровати (антикварной).. На этом его энергия исчерпалась. Если бы не Сева наш дорогой, увязавший книги в стопки, то дело дальше бы и не двинулось. Женя тем временем в коридоре объяснял соседу Шварцу, что для того вовсе не настают, в виду нашего отъезда, времена свободного обращения с Ангелиной Степановной. В случае чего и оттуда, из нового дома, протянется к Шварцу Женина карающая длань и начисто оторвет голову ему и его кошке, если хоть один лишь седой волосок упадет из прически одинокой женщины. На что сосед Шварц, впав во внезапный гнев, захлопнул дверь так неосторожно, что прищемил усы кошке, как раз собиравшейся выйти послушать, о чем разговор... Дальнейшее уже происходило между Шварцем и кошкой на закрытой территории. А мой муж резво проследовал в комнату Ангелины Степановны, где на двадцати пяти открытках написал новый наш адрес, а на обратной стороне три буквы — «sos», объяснив ей, что это пока заменит отсутствующий в новом доме телефон: получив от нее такую открытку, Женя вмиг явится, чтобы покончить со Шварцем окончательно.

Наконец мы взяли чемоданы и книги и банку малинового варенья, преподнесенную нам на прощанье хозяйкой из антипростудных запасов, спустились втроем с Севой вниз, благополучно поймали такси и вскоре входили к себе «домой».

В нашей комнате сидели на подоконнике мои родители и Женина мама Анна Ильинична. В углу стоял комплект складной дачной мебели — знак родительской заботы. Двое неизвестных детишек уплетали пирог с грибами прямо из сумки, которую принесла с собой Анна Ильинична.

Это, как оказалось, был маленький Фирсов с приятелем. Сам Фестиваль, охваченный обычным смущением, окопался в глубине своей пещеры с балконом и не ведал о раскованности своего потомка. А то бы, я думаю, его кондрашка хватила.

На кухне мыла пол жена Фирсова. Окно, плита и раковина уже сияли чистотой. Когда я заглянула туда, она улыбнулась и сообщила:

Меня Таней зовут. Помочь вам чего? Вещички таскать?

Стало ясно, что судьба нам послала ангельских соседей. Фестиваль в личной жизни оказался настолько деликатен, что я долгое время подозревала, не бегает ли он по утрам умываться в общественный туалет на ближайшей площади? Ибо не было заметно, чтобы он пользовался в квартире хоть чем-нибудь, кроме угла в их просторной комнате, где он сидел постоянно и чинил приемники и телевизоры всему дому. Но и тут надо отметить, что из его «мастерской» ни разу не вырвался хотя бы мало-мальски громкий звук музыки или орущий голос певца.

Мне казалось, что бедному Фестивалю тяжко нести бремя такой скромности, и он постепенно истаивает от несвободы жизни с нами в общей квартире. И в один прекрасный день возьмет и испарится вовсе, до корня.

Но я сильно ошибалась. Фестиваль был вовсе не так прост, как выглядел, при этой своей тишайшести.

Однажды я услышала, как он сказал Тане (это было, разумеется, когда он уже настолько притерпелся ко мне, что мы могли присутствовать одновременно на кухне):

Ты сейчас Юрке последний кусок торта отдала? Сама бы съела.

Да не хотелось мне. А ему хотелось.

Мал еще последний кусок себе хотеть.

Таня ничего не ответила, лишь виновато мыла тарелки под краном. Фестиваль был русый, серенький, с коротким носом и мальчишески гладкими щеками круглого лица. У Тани, черноволосой и желтенькой, над верхней губой намечались легкие усики.

Замечание Фестиваля заинтересовало меня. Оно шло вразрез с общепринятым: маленькому — все лучшее. И я спросила:

Отчего так, Валя? Говорят, дети — цветы жизни.

Говорят, да не думают. Цветком он недолго, а потом — лепестки облетели, стоит оглобля, да умеет только «дай, дай, мне, мне». А ему уже не дают, он не цветочек больше. И понять не может, отчего жизнь неласковая стала. Нет, это изречение не иначе как враг народа придумал. Для порчи будущего поколения.

Это была мысль — смелая, острая, независимая. Но Фестиваль и на этом не остановился.

Все лучшее должно быть отдано работнику, он кормилец, и старику — в благодарность за то, что пользу принес. На этом общество держится. На работе и на благодарности за нее. Чтоб человек видел: трудиться стоит. А у маленького — еще все впереди, он должен понимать, что его место последнее, а лучший кусок еще предстоит самому заработать, и тогда тебя на главный стул за столом посадят. Как в деревне было: дед ложкой по башке тому, кто вперед него к миске потянулся. И детишки понимали. Старались трудом уважение завоевать. А если ему смалу лучший кусок да главный стул — куда дальше жить? Если потом все отберут? Это нельзя, это неправильно, это без перспективы.

Я молчала, задумавшись. Фестиваль неожиданно предстал не обычным тихоней, а человеком с позицией, притом довольно жесткой и обобщающей.

Это был его взгляд на жизнь. Многие обходятся без взглядов: живут как заведено, принимая готовую модель понятий. Они в меру полезны и по-своему счастливы.

Фестиваль шел на риск собственного мнения. Я вдруг поняла, что тут-то и кроется причина его робости и смущения...

Он размышлял, смел был в мыслях и поступках, а поэтому так деликатен в поведении.

Он, должно быть, считал, что уже достаточно нашалил и навольничал в мыслях, чтобы держаться самоуверенно.

Такие люди бывают непоколебимо тверды. А их тишайшесть лишь сбивает с толку недальнозорких.

Я сначала думала, что Валя Фирсов вынес свои убеждения из деревенского детства. Такого крестьянски-патриархального, от ржаного каравая, печенного на дубовых листьях, от картошки с простоквашей, каленых орехов с медом. Где все появлялось не вдруг, не сразу готовеньким из магазина, а росло на глазах и требовало труда и терпения, терпения и труда, чтобы сберечь, поднять от земли, дождаться. И только тогда получить.

Но я ошиблась. Наш Фестиваль был таким же горожанином, как и мы с Женей. И деда, о котором шла речь, помнил лишь с довоенного раннего детства, очень смутно. Дед был из середняков, обыкновенное аккуратное хозяйство работящей семьи. Дед стал работать в колхозе. Но сын, отец Вали Фирсова, ушёл вместе с молодой женой в Москву, решив там работать на заводе.

К началу войны было у них пятеро детей, и шестого мать еще носила. Валя, двенадцатилетний, был старшим.

Отец работал на меховой фабрике. А мать была мойщицей колб на «Звездочке».

Жили они в бараке рабочего поселка. В одной-единственной комнате с печкой. Так что Фестиваль и по рождению, и по всей своей жизни был коренным москвичом.

В нашем новом доме постепенно налаживался свой быт. С каждым днем все яснее становилось ощущение, что дом — продолжение завода. Его стены тоже объединяли звездовцев и, по сути, хранили черточки прежнего рабочего поселка.

Квартиру над нами занимали Яковлевы. Дня через три после переезда Женя встретил Владимира Николаевича на небольшой площадке между этажами, где помещался люк мусоропровода. Яковлев был в трусах и тапочках, зато держал перед собой шикарное эмалированное ведро, которым старался компенсировать недостаток одежды.

Женя! — воскликнул Яковлев обрадованно. — Возьмите меня к себе в гости.

Как... прямо сейчас?

Да. То есть вы меня сначала слегка приоденьте. Во что-нибудь подлиннее. Это здорово, что вышли вы, а не кто-то из женщин.

У всех новоселов такое случается: обязательно захлопывается замок, когда вы выскочили из квартиры на минутку, выбросить мусор. Если при этом ключи остались внутри, жена уехала в командировку, близнецы сданы на пятидневку в детский сад, на дворе стоит милый прохладный вечер и даже наш всемогущий слесарь Валя Фирсов работает как раз во вторую смену, — если все это прикинуть одно к одному, то Яковлеву выходил полный резон проситься к нам в гости.

Меня отправили на кухню варить кофе. Я старалась блеснуть. Пока черные зернышки подкаливались на сковородке мне ничего не стоило представить себе институтскую подружку и ее завистливое удивление: вот я хозяйка дома, варю кофе, а наш недосягаемый кумир сидит у меня в гостях и чинно беседует с моим мужем. И дальше: вот открывается дверь, и я вхожу к ним с подносом и тремя чашечками, над которыми вьется дымок. И сама я вроде этого дымка, чудо как хороша и ароматна. Кудрявятся пепельные волосы, длинные ресницы бросают тень на матовые щеки (такою я предпочитала быть в своем воображении), да и еще серебряные туфельки на узких стройных ногах. Но вот только серебряных туфель у меня не было. Равно как и таких ног, какие хотелось бы. Да и все остальное... Ну, ладно. Тем не менее я входила в комнату, придерживая изящно... что именно? Я не успела дофантазировать. Хрупкий творческий процесс прервала довольно громкая беседа, внезапно донесшаяся из нашей комнаты. Та беседа, которая по моим расчетам должна быть «чинной».

Но мой супруг никогда не годился для «чинности». Этого я не учла. Он вертел глазами, как фарфоровый восточный божок, и топал по комнате, как старый еж. Я поспела со своим кофе к самому разгару.

Мы обманываемся! — орал Женька, бочком подступая к Яковлеву. — Нас несет не туда. Мы увлекаемся всеми этими поездками, фирмами, покупками оборудования, а человека мы забросили. А с ним, между прочим, происходит кое-что существенное.

Например?

Он теряет ориентир. А мы еще ему пудрим мозги сладкой сказкой о техническом прогрессе и всеобщем инженерстве, когда кнопка заменит труд. Кнопка эта вроде всех уравняет. И наступит рай для нетрудящихся.

Яковлев улыбнулся мне:

Это Евгений Фомич недоволен, что его цех не получил первого места за квартал.

Давайте уж решимся на что-нибудь одно, — сверкнул глазами Женя. — Если мы уповаем на техпрогресс, то внедрять новую технику должно быть выгодно. Если мы на словах воспеваем рабочую инициативу, то не надо на деле создавать льготные условия в пользу лежебок. Давайте уж добьемся, чтобы призывы совпадали с действительностью. А то одни вкалывают, а по головке гладят других.

Яковлев уже с полгода был заместителем главного инженера. Лучич сам пригласил его на эту должность, после того как проводил на пенсию своего прежнего зама. И я сразу почувствовала, что разговор у них с Женей вовсе не такой дружеский, как это пытался представить Яковлев.

Речь шла, конечно, о «лягушке». То есть о плоском кинескопе. Вернее, приплюснутом. Поэтому его так прозвали, — за звездовцами не залежится. Это была новая разработка лаборатории Ирины Петровны. Женя, естественно, сразу зажегся и наладился внедрять «лягушку» у себя в цехе. Кроме него, никто не рвался. Между прочим, даже опытное производство при конструкторском бюро не рвалось: там были перегружены заданиями, а для «лягушки» требовалась хлопотная переналадка оборудования.

Женя не скромничал. Не куксился там над какой-то переналадкой. А предложил построить в цехе вторую «дорогу». Это прозвучало сразу на весь завод.

Я случайно присутствовала при самом событии. То есть на знаменитом производственном совете. Совет вообще был заводской достопримечательностью. Его еще частенько называли «у Лучича».

По понедельникам, ровно в десять часов утра, в просторном кабинете Лучича собирались все начальники цехов, служб и лабораторий. Сюда приходил и Григорий Иванович.

Каждый понедельник в течение двух десятилетий производственный совет «у Лучича» был главной действующей силой «Звездочки». Здесь обсуждались «на миру» все самые существенные заводские дела.

На этом именно совете Женя встал и заявил, что берется осуществить поточный выпуск кинескопов «лягушка». Для обеспечения советских людей плоскими телевизорами с большим экраном. Так он выразился. Он хочет это сделать именно для них. Чтобы телевизор занимал в современных малогабаритных квартирах как можно меньше места. Чтобы людям жилось удобнее. Люди должны как можно быстрее получать блага современной цивилизации, в том числе и замечательное творение талантливого коллектива под руководством Ирины Петровны Яковлевой. Это первейший долг промышленности, и в этом он, Ермашов, видит свою задачу. В быстром и энергичном внедрении достижений науки.

Я попала на совет случайно — наш начлаб должен был отчитываться по перспективной разработке сплавов стекла с металлом и взял меня с собой для помощи. Как энергоносителя документации. Всего-навсего. Поэтому я скромно притаилась в уголке.

И вот я увидела Женю, побледневшего, и с этими своими «торчащими» глазами, какие у него бывают в решительные минуты. Вокруг него, рассевшись группкой, дружно держались конструкторы из отдела машиностроения. Они уже разработали всю новую «дорогу» до винтика и выставили вдоль стены планшеты с чертежами на обозрение совета. Женя, взяв в руку указку, коротко и делово объяснил, как и в какие сроки «дорога» может быть построена, у него в цехе.

Поднялся, естественно, шум и треск: многие начальники сразу раскинули мозгами и сообразили, сколько фондовых благ потянет к себе в цех Ермашов под такое пышное задание, а им в силу этого придется претерпевать нехватки и мыкаться с обеспечением плана. И хочешь не хочешь возникло обсуждение целесообразности. И прозвучало напоминание, что «Звездочка» как-никак

завод широкого профиля, а есть новые специализированные заводы, и вот туда бы засунуть разработку многоуважаемой Ирины Петровны и еще более уважаемого отдела машиностроения с его металлопоглотительным проектом. Женя в ответ начал высчитывать излишки производственной площади в цехе, освободившейся после реконструкции, — и тут я вдруг отключилась, заметив возле него в непосредственной близости ту самую рыжую технологичку под названием Лялечка. Эта паршивая Лялечка все время что-то писала в блокноте, подсовывая листки Жене под локоть, он вглядывался и слегка, благодарно, кивал ей.

Нет, но все-таки, все-таки... Сотрудничество, оно конечно; и какое-то особое понимание с полуслова, полужеста тоже вполне объяснимо. И ничего тут такого. Но просто неприятно — когда ты, жена, сидишь вот так, в отдалении, в уголке, на самом последнем стуле, задвинутом за чьи-то спины, и сквозь щели обозрения между чьими-то затылками видишь собственного мужа рядом с чужой женщиной, которая ему по всей видимости сейчас нужнее и ближе, чем ты. Нет, такое не может доставить удовольствия. Мне это удовольствия не доставляло. Отнюдь.

Я стала разглядывать Женю. А что, собственно, в нем хорошего? Если смотреть беспристрастно, или, скажем так, честно, то у него оказались жесткие скулы, неприятно выбритые до голубизны. Странная складка между нижней губой и крепким подбородком делала его похожим на зеленое, наливающееся соком яблоко. И потом, эти совсем светлые спереди волосы, прядкой-пером реющие над высокомерным лбом! Нет, ну что тут привлекательного? Женя говорил, двигался, поворачивался из стороны в сторону, будто на теннисном корте гонялся за мячами. Его глаза, маленькие, непростительно умные, режущие со свистом, как гиперболоид инженера Гарина, любую материю чужих мыслей и намерений, уже уходили в свои орбиты, уже переставали торчать, уже светились опалово и победоносно.

Уже никто не вскакивал с места, не просил слова у Лучича, царящего по-прежнему безмолвно за монументальным, на львиных лапах, столом. Пухлые и тонкокожие руки главного инженера, лежавшие на зеленом сукне, шевелили слегка пальцами, как будто Лучич играл себе на рояле, отключившись от кипевших в кабинете страстей. Это все было мелкое, а руки играли свою высокую музыку, где только главные чувства — жизнь, смерть, любовь, ненависть — могли быть причиной душевных волнений. Эти величественные руки так не соизмерялись с происходившим, что мне стало совестно за спор, затеянный здесь, возле таких рук, по вине Жени. Я перевела взгляд на руки моего мужа, чтобы найти в них капельку значительности, и вдруг увидела, как быстрая Женькина ладонь юркнула вниз и крепко сжала запястье бессовестной Лялечки.

Настала полная тишина. В этой полной тишине все смотрели не на Женю, а на Лучича. Смотрели и ждали. А Женя держал Лялечкино запястье. Я вдохнула воздух. Он застрял у меня в горле.

И в это мгновение — как взрыв — вспыхнула спичка. Григорий Иванович поднес ее к заломленной в зубах папиросе «беломор», закурил и перегнулся назад, выпуская дым к форточке окна. Курить «у Лукича» не разрешалось. И директор покашлял в знак того, что он все-таки будет. Но в этом кашле не было и оттенка извинения.

Директор забавно махнул ладошкой, загоняя дым в форточку, как будто шлепал шалопая внука, ласково и не всерьез.

Все сразу задвигались, завистливо зашелестели, завздыхали, заерзали. В этом небольшом шуме прозвучало густое и снисходительное рокотание Лучича:

Купе-е-ец...

Женя вздрогнул — это было видно. И выпустил запястье Лялечки. Ладонь полетела в карман за носовым платком. Лучич повел глазами на директора:

Ну, хватка. С размахом берет, а?

Совет был окончен. Ермашов победил.

И пока его там облепили все его новые друзья, во главе с этой красоткой Лялечкой, я первой выскочила за дверь.

В приемной было пусто. На окнах стояли, распустив пушистые ветки, какие-то экзотические растения. На столе Дюймовочки лежала аккуратно разобранная по стопочкам почта. Из стакана торчали букетиком остро отточенные карандаши.

Я стояла и прикасалась к ним пальцами, чтобы почувствовать острые укольчики графита.

Из кабинета Лучича уже выходили, шумели за моей спиной. Кто-то подошел тяжелым шагом и тронул меня за локоть. Я обернулась.

Перед мной стоял Григорий Иванович. Я первый раз видела его так близко. У него были зеленые, в коричневых точечках, зрачки.

Это твой? — спросил он, кивнув на дверь, откуда только что появился.

Мой.

Ну так держись, милая. Поняла?

Нет. Зачем мне держаться?

Не зачем, а за кого. Такой нечасто попадается...

И он улыбнулся. И даже, как мне показалось, качнулся слегка. В мою сторону.

Это наверное, именно показалось, — но вместе с табачным запахом пронеслась еще какая-то иная, ароматная струйка, чуть-чуть терпкая... острая, настораживающая сердце.

Дверь из директорского кабинета приотворилась — она была как раз напротив, по другую сторону приемной, оттуда выглянула сама Дюймовочка и позвала директора:

Все готово, Григорий Иванович. Идите.

Когда она закрывала за ним дверь, я невольно заметила там на длинном столе бутылку боржоми, стакан и какие-то таблетки на блюдечке.

Это было всего лишь одно мгновение. Но тревожный запах остался. Он реял в воздухе. Как невидимый след беды.

Мы вошли с Женей в пору расцвета. Это был еще только расцвет, за которым должно следовать процветание. И в этом заключалась главная прелесть.

Очарование расцвета я ощутила на себе довольно скоро.

Здравствуйте, — сказал мне как-то незнакомый инженер из цеха светоисточников. Мы для них разрабатывали в нашей лаборатории впайку контактов, но он никогда раньше со мной не здоровался..

Затем возле технической библиотеки мне поклонился механик цеха сплавов. Он отличался высотой, худобой, петушиной головкой, на заводских вечерах гремучим басом читал стихи и был популярен.

Спустя несколько дней в цокольном коридоре «типа тоннеля», по которому мы ходили в большую столовую, со мной здоровался уже каждый третий, и я раскланивалась как заводная, стараясь успеть всем ответить.

Количество знавших меня людей возрастало. И наконец, даже вахтерша на проходной открыла мне вертушку, дав знаком понять, что пропуск — чистая формальность и никакого пропуска от меня, человека известного, не требуется. Не стоит мне даже беспокоиться с предъявлением этого пропуска, милости просим и так.

Но окончательно добил меня сам бывший футболист и начальник отдела кадров, выйдя однажды утром в вестибюль и кивком головы обозначив, что он тоже знает, кто я.

Женя в этот счастливый период запоминался мне как-то больше со спины. Он куда-то спешил и куда-то входил. Кто-то его окружал. С кем-то он удалялся. Дома он, как я успела заметить, теперь жил в углу у Фирсовых, где стоял маленький домашний верстачок Фестиваля. Там они вдвоем шелестели чертежами и вели за полночь тихие беседы.

Фестиваль тоже был одним из главнейших действующих лиц в строительстве «Большой дороги». Но я узнала об этом окольным путем: из заметки в заводской многотиражке. На первой странице и самым крупным шрифтом сообщалось, что «в цехе экспериментального машиностроения слесарь В. Фирсов ведет сборку системы откачных автоматов для новой конвейерной дороги цеха кинескопов».

Одним словом, у меня были все основания считать себя счастливейшей женщиной. Мой муж шел в гору, а это даже несравненно лучше, чем если бы в гору шла сама я. Мне доставались плоды успехов — без сопровождающих их трудов. Я ни у кого не вызывала противоречивых чувств, никому не мешала и не маячила на дороге. «Она куда милее своего мужа, — говорили, должно быть, про меня. — А ему палец в рот не клади».

Женя вполне оправдывал такую характеристику: стоило Яковлеву неосторожно захлопнуть дверь своей квартиры и попросить у нас временного убежища, как Женя уже наседал на него с разговором о «лягушках». Как будто других тем на свете не было.

Да бог с ним, с этим первым местом, — слегка поостыл Женя, пододвигая Яковлеву чашечку кофе. — Что уж я, не найду возможность дать своим людям понять, как ценю их работу на «дороге»? Другое заботит. Недальнозоркость наша. Ломаем мы в человеке прямодушие. Получается так: все время изворачиваться надо. А зачем? Скажите на милость, зачем меня вынуждают изворачиваться? Ведь мы делаем самое важное, внедряем прогресс, весь завод на этом еще выиграет, и люди выиграют, но зачем же создавать неразумные трудности? Кому это выгодно и для чего это надо?

Яковлев, отхлебывая кофе, сдержанно заметил, что вполне разделяет тоску Жени о едином экономическом критерии, который бы стимулировал на производстве прогресс. Но, вообще, считает это прекрасной мечтой человечества, как «точку опоры» или перпетуум мобиле. Впрочем, если не шутя, то стоит прибегнуть к изречению, что путнику не так мешает огромный булыжник на дороге, как крошечный камушек в собственном ботинке.

Вам, Женя, надо просто-напросто вытряхнуть ботинок. А уж булыжник на дороге для вас-то не препятствие.

Вот так он сказал тогда, Яковлев. Но только сейчас, когда я припомнила тот малозначительный эпизод, меня ударила ясная направленность его слов. Уже тогда Яковлев четко видел и возможности, и проблемы, и знал путь, и обозначал направление...

«Малозначительный эпизод»... Почему? Как могли мы оба, Женя и я, столь легко отнестись к его серьезному совету?

Было сказано что-то очень важное. И оно, именно это, касалось самой большой загадки. С некоторых пор эта загадка мучила меня. Раньше все люди определялись для меня своими характерами — в зависимости от них казались мне хорошими или плохими, добрыми или злыми. Теперь вовсе не это становилось существенным, вовсе не это играло роль, годилось для точной их оценки. Теперь я чувствовала, что существует нечто невидимое, но, несомненно, разделяющее людей на разные какие-то категории. Эти туда, эти сюда, и хоть все вместе, их не перепутаешь. Яковлев, Женя, Ирина Петровна — они все были там, где немного раньше оказались Лучич, Директор. А я была здесь, по эту сторону стеклянной невидимой стены, с моими родителями, с матерью Жени, с Aнгелиной Степановной. «Они» были те, кто идут, а «мы» — те, кто следует. Это отличие не давало никому из нас привилегий или гарантий на удачу и счастье, оно было просто различие и больше ничего. Есть такие люди и такие. Яковлев говорил с Женей как с человеком из «идущих». Он хотел ему помочь в пути. И предостеречь.

Вот это и было то важное, чего я не умела тогда понять.

Женя, можно по-разному браться за дело, — говорил Яковлев. — Можно ломать и можно ладить. Ломать и ладить. Ломать или ладить?

Разговор уже перескочил на Лучича.

Я не умею кланяться только заслугам, — кипятился Женя. — Мне еще сам человек нужен. А он расплывается. Он нас тянет копировать западные изделия. Вот во Францию он поедет охотно, в Америку. Чтобы накупить там оборудования и делать самим то же самое, только похуже качеством. У нас и сырье другое, и рабочие, дождись еще, пока это оборудование освоят. А у них оно уже отработанное. Мы же себя в невыгодную ситуацию ставим — зачем? Надо идти своим путем! Они что-то производят — отлично, повторять не будем, будем разрабатывать свое, другое, чего у них нет, чего они не могут. А у них лучше купим готовую продукцию, да первого сорта. А им в ответ предложим свой первый сорт.

Яковлев слушал, наклонив голову, пил кофе, красиво и аккуратно, без прихлебывания, не звякая ложечкой, не гремя чашкой на блюдечке. Женя «приодел» его в новенький спортивный костюм (мой подарок ко дню рождения еще не надеванный), но можно было понять, что Яковлев проводит не самый свой прекрасный вечер в гостях. Мне казалось, что было бы куда лучше и сообразительней просто забыть его в углу, дав ему для развлечения газетку. Но Женя, видимо, твердо поставил раз и навсегда отбить у Яковлева охоту проситься к нам в гости.

Вот почему у нас нет в этом квартале первого места! Мы вразрез с желаниями сторонников закупки заграничного оборудования внедряем свои разработки. Нам никто не осмеливается сказать открыто — мол, да пошли вы. Традиция все же есть традиция, собою мы тоже гордиться не прочь. Вот и приходится мне вертеться: одной рукой по головке гладят, другой — пряник отбирают. А лучше бы уж по шеям, да откровенно за что, оно и по правде будет и сочувствия больше, как потерпевшему. Мм, русские, сердобольны.

Яковлев не выдержал, засмеялся.

Да с вами просто ладят, Женя... а вы все в драку. Пора уже промышленность делать спокойно.

В коридоре задребезжал, зазвякал весело звонок. Тик обычно извещал о своем приходе Сева Ижорцев. Через несколько минут он ловко открыл яковлевский замок, и Владимир Николаевич, вбежав наконец в свою квартиру, обнаружил на кухне выкипевший до нуля чайник. Газовая горелка лучилась синим пламенем, как бы из последних сил сохраняя спокойствие. Завидев хозяина, чайник немедленно отбросил носик и ручку и рухнул сам, залепляя металлом отверстия венчика.

Ну, дела, — заметил Сева, перекрывая газ. — Хорошо еще, что я вовремя пришел. Как чувствовал: надо. А она все: чайку да чайку.

Кто? — спросила я машинально.

Да Ангелина Степановна. Все варенье на стол вытащила.

Ты к ней заходил? Как она там?

Спрашивает, когда кровать заберете.

Мне сделалось неловко. Не из-за кровати, конечно. Из-за доброты, оставленной нами где-то позади...

Но мы так и не выбрались к нашей хозяйке. Ни разу.

До сегодняшнего вечера. Через столько лет.

И вот мы стояли возле дома, где состоялось наше начало. Отсюда мы двинулись в путь, в стремительное движение к переменам, к местам все более значительным, к успеху, к заводу, к возраставшему многолюдью в нашей жизни. Все было поглощено движением, не было времени оглядываться назад. Нет, неправда, не было нужды.

А сейчас нужда — надежда, что вот эти шершавые, бугорчатые от налипшей многими слоями краски, осевшие тяжелые двери ведут к ступеням еще одного пути.

На том первом пути себя выбирать не приходилось — шли, какими были. А сейчас надо было выбирать, каким способом продолжать жить. Надо заново создавать себя. После крушения.

«Ломать или ладить»?..

Так что же ломать в себе, с чем в себе ладить?

...А вдруг она еще там? — сказал Женя.

Многие «старики», сопровождавшие наше начало, уже ушли навсегда. Если она — наша хозяйка — была еще там, она берегла нашу молодость, это была еще надежда. Вот почему мы пришли сюда, к ней, за помощью в выборе, к нашей молодости.

К ней прийти в тяжелую минуту вовсе не было бы совестно. Как не совестишься врача, который дает облегчение.

Ну, что же... попробовать?

Мы открыли дверь и поднялись наверх по обветшавшей за эти годы каменной лестнице, пропитанной особым старческим запахом. Такого запаха в дни нашего житья здесь еще не было. И я испугалась, что мы опоздали.

Но она сама открыла нам дверь.

Повернула выключатель — в квартире еще сохранились прежние поворачивающиеся выключатели с фарфоровой плоской головкой! — и сказала:

А! Женя! Вета! Наконец-то.

Что значит наконец? — изумился Женя. — И это все, за двадцать лет? Так просто?

Наша хозяйка засмеялась. И руками быстро ухватилась за рот. Будто поймала на лету недожеванный кусок.

Ах, шалопай, — пробормотала невнятно, но продолжая смеяться. — Сделал мне такую челюсть... Он молод, он не понимает. Говорит, плевал он на это место в районной поликлинике. Это не шанс, говорит. Наши стариковские челюсти ему представляются ерундой. А мне в них неудобно смеяться!

Тут мы увидели, какие в квартире произошли изменения: Ангелина Степановна повела нас и показала оклеенный нарядными полосатенькими обоями коридор и налепленный в кухне кафель с цветочками, «страшный дефицит, за которым все гоняются». Эти роскошества объяснялись тем, что теперь в комнате соседа Шварца жил слесарь-сантехник ЖЭКа (Шварц умер, кошка его куда-то сгинула). Сантехник был из демобилизованных солдат, приехавших в Москву по вербовке на строительство олимпийских объектов, а потом, чтобы получить комнату, перешедший работать в ЖЭК. Ангелина Степановна называла его «очень хороший мальчик» и, слегка смущаясь, упомянула, что он величает ее «бабусей», бегает для нее, если надо, в магазин, особенно когда гололед. А в Москве эти современные гололеды, с тех пор как упразднили дворников, бывают такого опасного свойства, что помощь «очень хорошего мальчика» просто благо. Вот только одна беда, что мальчик понемногу спивается, иногда даже ползает во дворе, поет и домой стесняется приходить. И она не знает, как мальчика спасти. Уж лучше бы он женился.

Выслушав эти новости, я неожиданно прониклась симпатией к жэковскому сантехнику, заменившему на посту соседа Шварца и его кошку. Эта замена выпукло оттеняла бег времени. Время стало добрее, но и у него были свои трудности.

Наша хозяйка спокойно ладила со всем этим.

Она подвела нас к комнате, распахнула дверь, и мы увидели... ненарушенное наше жилье. Этажерку и бюст Маркса. И под ковриком антикварное изделие в монументальных колоннах красного дерева.

Ну вот, — сказала Ангелина Степановна, любуясь нашими позами на пороге комнаты, — сколько раз вам передавала через Севу, чтоб забрали подарок. И все стоит!

Через какого Севу? — машинально спросил Женя.

Здравствуйте! Ну, через Ижорцева, если хотите.

«Он», упомянутый так внезапно, в таком своем прежнем милом качестве доброго малого, появился в нашем разговоре, видно, лишь для того, чтобы мы с Женей смогли почувствовать, насколько бессовестно оставили нашу хозяйку в мире старых представлений.

Для Ангелины Степановны ничто не изменилось. Кроме мелочей быта. Мир людей, мир их душ, взглядов, отношений остался прежним. Ясный образ добра и зла, правды и лжи не покоробился, не пошел зигзагами, путая черты, перемежая штрихи, смешивая в клубок вулканической массы светлое и темное, где добро и зло уже не враждуют, а вместе творят причины и следствия, вместе грозны и вместе бессильны.

А! — Женя махнул рукой, заранее готовясь к святой лжи, к единственному выходу из молчания. — А! Когда это было.

Ангелина Степановна поставила чайник на стол, жестом продирижировала мне, куда пристроить сухарницу.

Да не так уж давно. Женя, дружок мой, я ведь приставучая. Правда, я могла сообразить, что вам было не до этого антикварного чудища. Я все знаю. И что ты стал генеральным директором, и как новый завод построил, и что получил лауреата, и что на съезде делегатом был. И про орден Ленина. Знаю все, садись, дружок, чай пить спокойно, отпусти пружинку.

Она с удовольствием засмеялась и снова быстренько поймала коварную челюсть руками. Молодой шалопай из районной поликлиники умел напомнить о себе.

Женя отвернулся к этажерке, на которой когда-то помещалась вся его библиотека, и спросил, как будто именно этажерка могла дать ответ:

Он... что же, бывает у вас?

Ну, если это можно так назвать. Бывал. Да почти жил у нас Сева. На кухне частенько заночевывал. Особенно когда ты его в вечерний техникум запихнул. Знаешь, а бедняга Шварц совсем свихнулся. Требовал, чтоб я ему комнату отдала. Каким же образом, говорю? Как он в эту комнату пропишется, вашим методом захвата? Не те, дорогой, времена. И кроме того, моя скромная пенсия удерживает меня от широких жестов, увы. У меня после вас в этой комнате все время жильцы были.

Свербящая, комариная боль возникла где-то в глубине груди, мне захотелось вздохнуть поглубже, развернуть плечи, или, может быть, побежать быстро, напрямик, через окно, перепрыгнуть бордовый скат крыши напротив, перемахнуть над улицей, над троллейбусными проводами и, слегка взбрыкнув ногами, набрать плавный лет и летать так, пока боль не отпадет и рассыплется по ветру, выскользнув из ворота и рукавов.

...А когда он был у вас в последний раз? — продолжал спрашивать Женя. Глаза у него уже вовсю торчали.

Когда, когда... — наша хозяйка хлопотливо наклонила голову, по чашкам с шелестом запрыгал кипяток из чайника. — Да недавно.

Она поставила чайник, выпрямилась и руками сзади потрогала поясницу.

Позавчера. Сказал, что стал теперь генеральным директором, вместо тебя. Ну, садись, Женя, к столу. И ты, Лизаветочка.

Мы пили чай и сидели в этой неизменившейся комнате, куда круг судьбы, завершившись, опять привел нас... Пока мы вертелись на этом кругу, мы не видели себя так ясно, как смогли увидеть здесь.

Понимаете, — сказал Женя, — все доставалось в борьбе. В такой борьбе все шло. Трудно было.

Ты молодец, — похвалила хозяйка. — Я знаю. Завод построил — ого-го! Это не каждый может. Не каждый похвалится, что взял да построил. Целый завод. Ну, квартиру строят, дачу. А ты — завод. Понял? Гордись.

Когда мы уходили, она провожала нас по лестнице, пахнущей старостью, до самого низа. И пообещала, что обязательно придет к нам «полюбопытствовать».

© Каплинская Елена 1983
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com