Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Авантюрный роман (9-16)

© Тэффи (Надежда Лохвицкая) 1931

9

2X2=4.

Таблица умножения

Das ist eine alte Geschichte Dock

bleibt sie immer neu.

H. Heine

[Это старая, но вечно новая история.

Г. Гейне (нем.). — Ред. ]

Да — дважды два четыре.

И всегда останется новой старая сказка.

Через два дня, выходя от Манель, почти прямо против подъезда увидела она кого-то, кто, по-видимому, ждал ее и тотчас стал переходить улицу, направляясь к ней. Она узнала его и не удивилась, даже не очень взволновалась, словно ждала этой встречи. Она только просто очень обрадовалась. Гастон шел медленно, смущенно улыбаясь.

И когда подошел, оба, улыбаясь, долго держали друг друга за руки.

Наташá? — с ударением на последнем слоге спросил он.

Она поняла, что значит этот вопрос. Это значило, что ему все известно и он как бы просит ее согласия относиться к ней не как к выдуманной богатой англичанке, а как к настоящей маленькой служащей из модной мастерской.

Наташа засмеялась и кивнула головой.

Он повел ее в кафе, угостил шоколадом и пирожными и сам как-то по-детски озабоченно выбирал эти пирожные, и потом следил за выражением ее лица — понравился ли ей его выбор. Очень было мило и весело в этом кафе. Сидели долго.

Потом пошли в маленький ресторанчик обедать.

В ресторанчике было уже не так хорошо. Гастон плел про себя какие-то небылицы, путал, сбивался.

Мой отец был выходцем из Болгарии, известный богач...

Выходцем? — перебила его Наташа. — А куда же он вышел?..

В Ригу. Но он был чистокровный француз. А мать моя была красавица итальянка. Это был страшный мезальянс, хотя она и была титулованная.

А как же ваша фамилия?

Та самая, которую я вам сказал.

А как? Я забыла.

Гастон Люкэ.

Он посмотрел на нее, видимо, беспокоясь, что она ничего по этому поводу не говорит, и прибавил:

Я иногда брал артистические псевдонимы...

Вы, значит, артист?

Да. Я кончил консерваторию в... в одном маленьком городке.

В маленьких городках нет консерваторий.

Это была не совсем консерватория, а — вроде. В Румынии.

И потом выступали?

Очень редко.

А вы не играли в оркестре в кафе «Версаль»?

Никогда в жизни, — ответил он очень быстро, помолчал и прибавил: — Может быть, так как-нибудь, в шутку...

«Он стыдится этого, — подумала Наташа.— Он хочет быть в моих глазах независимым светским человеком, сыном какого-то знатного «выходца»...»

Ей стало жаль его, и тихая теплая нежность овеяла ее душу.

«Не надо приставать к нему с вопросами. Не все ли мне равно, кто он? Может быть, больше и не встретимся. Уйдет и не вспомнит».

После обеда прошлись по бульвару и сели за столиком большого кафе на улице.

Наташа чувствовала себя усталой и говорила мало, а Гастон увлекся беседой с алжирцем, продающим ковры. Он без конца шутил с ним и хохотал, рассматривая его товар. И хоть ясно было, что он ничего не купит, алжирец продолжать юлить около.

Такие алжирцы всегда бродят мимо больших кафе с неизменными цветными ковриками, иногда с довольно дрянными мехами или даже с поддельными жемчугами и бусами, но главное, конечно, с коврами. Бродят они также по модным пляжам, где довольно нелепо предлагать товар голым людям. Ну на что голому ковер или лисья шкура? Да и кошелька на голом нет.

И никто, между прочим, никогда не видел, чтобы у такого алжирца кто-нибудь что-нибудь купил. Существование их для всех загадка. Многие склонны даже видеть в них шпионов, но что можно около кафе шпионить? Какие оперативные планы можно продать неприятелю? Загадка.

Вот с таким алжирцем долго посмеивался Гастон. Под конец сказал:

Я хочу совсем крошечный коврик, беленький.

И засмеялся, глядя алжирцу прямо в глаза.

Меньше этих сейчас нет, — серьезно ответил тот. — Дайте задаток полтораста франков.

Сто! — сказал Гастон.

Алжирец перекинул свои ковры на руку и стал медленно отходить.

Он сейчас вернется, — шепнул Наташе Гастон.

И, действительно, алжирец постоял посреди улицы, посмотрел во все стороны, снова подошел к их столику и, сняв с плеча небольшой коврик, поднес его к Гастону. Тот дал ему сто франков и стал щупать коврик. Потом алжирец быстро вскинул коврик снова на плечо и ушел, не оборачиваясь.

В чем же дело? — удивилась Наташа.

Ей показалось, что он сунул в руку Гастону крошечную записочку.

Вам письмо?

Да. От одной интересной испанки.

Отчего же вы не читаете?

Нельзя.

И нагнувшись к ней, шепнул:

Кокаин.

Разве вы нюхаете кокаин?

Нет, это я не для себя. Это для одного знакомого. Он его продает и получает в десять раз больше.

А вы знали раньше этого алжирца?

Ну конечно.

Странный этот Гастон! Впрочем, он так много врет, что, может быть, и не знал раньше этого алжирца. А может быть, это и не кокаин, а действительно записка.

Милый Гастон, — сказала она. — Если бы вы врали не постоянно, то было бы интереснее. Я бы тогда угадывала, что — правда, что — ложь.

Гастон стал серьезным, как будто обиделся. Потом сказал:

Если бы вы могли быть моей подругой, у меня никогда не было бы тайн. То есть — почти никогда. Ведь вы тоже не всегда говорите правду. Разве вы не выдавали себя за богатую англичанку?

Опомнитесь! Я ни слова не сказала.

Не сказали, но и не разубеждали меня. Вы, между прочим, говорили: «мой шофер», «моя машина»...

Точно так же я сказала бы «мое такси»...

Он засмеялся:

Видите, как неприятно, когда вас уличают во лжи! А по отношению ко мне вы только этим и занимаетесь!

Наташе показалось, что он сердится, и она смущенно взглянула на него. Нет, он, по-видимому, и не думал сердиться. Он посмотрел ей прямо в глаза и засмеялся.

Ну как вы не понимаете, — сказала Наташа.— Ведь это тогда была просто шутка, забава, а не обман.

Ну вот, вот, ведь и я тоже шучу и забавляюсь.

А будет ли когда-нибудь правда? — спросила Наташа и сама смутилась, точно вопросом этим выдавала какое-то свое желание, какие-то надежды на дальнейшие встречи, на более сердечные и искренние отношения.

Он ничего не ответил на ее вопрос, только молча поцеловал ей руку.

Они расстались, не условливаясь о новой встрече, но на другой день он снова ждал ее на улице.

И они снова обедали вместе и вечер провели в кинематографе.

Вы, кажется, целый день свободны, Гастон? — спросила Наташа. — У вас нет сейчас определенных занятий?

Наоборот, я очень занят. У меня масса дел.

Каких?

Комиссионных. Я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне сейчас поручили продать один дом. Я на этом деле смогу заработать несколько десятков тысяч. Даже еще больше.

Наташа посмотрела на его детский рот с надутой верхней губой, на розовые щеки.

Не похожи вы, Гастон, на солидного дельца. Сколько вам лет?

Гораздо больше, чем вы думаете, — обиженно ответил он. — Мне уже под тридцать. Я знаю, я очень моложав, но стоит мне надеть очки — я сразу делаюсь на десять лет старше.

А вы носите очки?

Нет.

Она засмеялась, но от разговора этого легла ей на душу легкой пленкой печаль.

«Под тридцать. Двадцать три? Двадцать четыре?.. А мне тридцать пять».

И тут же совершенно ясно видела полную неосновательность своей печали. Не все ли ей равно? Не так она стара, чтобы грустить об ушедшей юности. А если ему даже двадцать, то ей-то какое до этого дело? Пусть хоть пятнадцать. Ведь не замуж же ей за него выходить?

Мысль была совершенно ясная и дельная, но тихой печали с души не сняла.

На другой день перед уходом из мастерской она долго прихорашивалась перед зеркалом и слегка подрумянилась. «Конечно, не потому, что Гастону третий десяток, а просто так. Захотелось...»

И выйдя из подъезда, пошла не как всегда — ленивой и усталой походкой, а легко, быстро, прямо, словно показывала покупательницам новую спортивную модель.

Она дошла до конца улицы, вернулась, прошла снова.

Никто не догнал ее и не окликнул.

Гастон не пришел.

10

Как нимб, любовь, твое сиянье

Над каждым, кто погиб любя.

Блажен, кто принял посмеянье,

И стыд, и гибель от тебя...

Валерий Брюсов

La Du Barry, pauvre, vieille belle,

pleura sur l'échafaud, criant:

Еnсоrе un petit moment, monsieur le bourreau.

Histoire de France

[«Бедная старая красавица дю Барри

плакала на эшафоте, крича:

«Еще минутку, господин палач!»

История Франции (фр.).— Ред.]

He пришел он и на следующий день. Да ведь он и не обещал, что придет...

Стояли жаркие, душные дни. Настроение в мастерской было истерическое.

Продавщица Элиз упала в обморок перед заказчицей. Манекен Вэра вела себя вызывающе, опаздывала и нагло улыбалась, когда мадам Манель делала ей замечания. Очевидно, она нашла себе другое место и старалась вывести Манель из себя, чтобы та сама ее прогнала. Тогда можно было требовать с нее полагающихся в таких случаях «ликвидационных». Но Манель как будто угадала ее маневр и хотя белела от бешенства, но решительных слов не произносила и была таким сладким ангелом, как бывают только от самой крутой злости.

Мосье Брюнето был неуловим, и в какой фазе находились его отношения с Вэра, определить было трудно. Но это последнее обстоятельство выяснилось, когда Вэра пригласила Наташу провести вместе вечер:

Мы заедем за вами ровно в девять. Наденьте открытое платье.

«Кто это «мы»?» — подумала Наташа.

«Мы» оказалось состоящим из Вэра и Брюнето. Заехали они уже не в великолепной «Испано» [Имеется в виду «Испано-Сюиза» — дорогая марка автомобиля. — Ред.] мадам Манель, а просто в такси. Оба были веселы и говорили друг другу «ты».

Поехали в большой ресторан, где обедают с танцами.

Наташе было скучно.

Вэра в счастье своем оказалась очень вульгарна, шлепала Брюнето по щекам, шептала ему что-то на ухо, зажимала ему рот рукой.

Брюнето сидел красный, с блаженно растерянной улыбкой.

С Наташей оба они почти не разговаривали, так что она даже не понимала, зачем ее пригласили.

За столиком, наискосок от них, сидела парочка, на которую все обратили внимание, — дама и кавалер.

Даме было лет под шестьдесят, типа она была английского, дико худа, но с могучими костями, которые точно гремели, когда она плясала, так были голы и страшны. Щеки ее, очевидно подвергнутые эстетической операции, носили легкие следы каких-то не то швов, не то шрамов, густо замазанных белилами и румянами. Через легкое платье обрисовывались все ее маслаки, кострецы, берцовые и прочие кости. Она была страшна. Вообще можно отметить, что безобразно толстые женщины вызывают смех, тогда как безобразно худые, может быть потому, что напоминают о скелете и о смерти, возбуждают истинный ужас. Над ними не смеются, их пугаются.

Вот так страшна была эта старая англичанка. И казалась еще страшнее от соседства со своим кавалером, худеньким, бледным мальчиком лет двадцати двух, с обиженным лицом и красными веками. На мальчике были кольца и три цепочки на правой руке.

Метрдотель, разговаривая с Брюнето и видя, что тот смотрит на странную пару, улыбаясь, объяснил:

Вот сделал карьеру молодой человек. Он был дансером у Сиро. Там пленил эту англичанку, она заплатила все его долги и вот держит его у себя.

Ну какие у него могли быть долги! — засмеялся Брюнето. — Кто ему давал больше десяти франков!

Наташу непонятно волновала эта пара. Она глаз не могла отвести от старухи, страшной, как похоронная кляча, с которой сняли ее торжественную попону, и от этого обнимающего ее мальчика, бледного, с красными веками, какого-то умученного, смущенного и торжествующего. Похоже было на какого-нибудь циркового «человека-аквариум», который глотает перед публикой живую лягушку. Ему физически противно и ему стыдно, потому что занятие все-таки не почтенное — зрителей мутит, но он горд, потому что номер исполняет исключительный и деньги за него получает хорошие.

Старуха — та никаких сложных чувств не проявляла. Она была невозмутима, спокойна и совершенно не замечала ни насмешливых взглядов, ни улыбок. Не хотела замечать, потому что все-таки совсем-то уж ничего не заметить было нельзя: настолько многие из зрителей держали себя нагло и развязно.

Старуха танцевала, пила шампанское, поднимая хрупкие бокалы огромной, как грабля, костистой рукой. Кожа на этой руке так плотно обтягивала остов кости, что трудно было отличить, где начинаются пальцы, и казалось, что они растут прямо от запястья... И как она была спокойна — эта страшная женщина, этот скелет человека, умершего от любви.

«Gloire à ceux qui sont morts pour elle!» [«Слава тем, кто умер за нее!» (фр.).— Ред.]

И мальчик этот как лунатик. Неужели ему не стыдно? И что-то в нем напоминает... Эти слегка приподнятые плечи, когда он танцует. Может быть, даже и не он отдельно напоминает, а вся эта атмосфера, эманация этой пары, этого джаза, утонченно-чувственного, развратного, как тайное сновидение, о котором никогда никому не рассказывают, и запах духов и вина — все это вместе... нет, не напоминает, а как-то дает нервам «его», Гастона.

И вот — последний блик, которого не хватало... Один из музыкантов, толстый и черный, как жук, встал и, приложив ко рту рупор, запел:

«Се n'est que votre main, madame!» [«Только ваша рука, мадам!» (фр.).— Ред.]

Я очень устала, — сказала Наташа. — Отпустите меня домой!

И Брюнето и Вэра до невежливости быстро согласились на ее просьбу.

Брюнето вышел проводить ее и усадить в такси. И когда они уже стояли внизу, к подъезду подкатила большая барская машина, из которой вышел высокий элегантный господин с седыми височками, с розеткой в петличке, в цилиндре и белом кашне и, повернувшись, обождал, пока выйдет из автомобиля его спутник, тоже элегантный, тоже в цилиндре и белом кашне и, взяв его ласково под руку, прошел в подъезд.

Этот второй элегантный господин был Гастон.

Наташа так испугалась, увидя его, что спряталась за спину Брюнето.

Почему она испугалась, она и сама не понимала.

Спала эту ночь плохо. Все думала, что если опять Гастон подойдет к ней, то нужно будет непременно рассказать ему, что ее в ту ночь в притоне обокрали, и спросить, знает ли он Любашу, и еще надо рассказать про зеленые отметины на деньгах. Словом, все. Будь, что будет.

Но, проснувшись, сразу поняла всю бессмысленность этого решения. Если он в это дело замешан, то, конечно, ни в чем не признается, а просто отоврется и уйдет. Навсегда.

Если не виноват, то может почувствовать, что его подозревают, обидится и уйдет. Результат всегда тот же. Зачем же подымать эту историю, раз она не хочет, чтобы он уходил?

Появился он дня через три, но не на улице, как раньше, а пришел прямо к ней.

Это было в воскресенье, и Наташа только что оделась, чтобы идти в ресторан завтракать.

А я про вас что-то знаю, — лукаво сказала она. — Вы три дня тому назад были вечером в ресторане с одним пожилым господином.

Гастон сильно покраснел. Это в первый раз видела Наташа, что он покраснел.

Это неправда, я нигде не был.

Да я сама вас видела.

Ах, да. Вы... про это... Это один друг моего покойного отца...

А разве ваш отец умер?

Нет... Я хотел сказать — покойный друг моего отца.

Наташа стала истерически хохотать, а он даже не понял отчего.

Милый Гастон! Простите меня. Я вас очень люблю... И не обижайтесь, когда я смеюсь.

Но он, кажется, обиделся.

Я очень рад, — сказал он сухо, — что вы такая веселая. Я бы и сам смеялся с вами, если бы понимал причину вашего смеха.

«Какой, однако, болван! — подумала Наташа. — Врет ерунду несусветную, да еще и обижается».

Но все-таки ей было неприятно, что он надулся, и она была очень довольна, когда он предложил вместе позавтракать и оживился, рассказывая о каком-то ресторанчике против вокзала Монпарнас, где чудесные и очень дешевые лангусты.

За завтраком он совсем развеселился и обещал пригласить ее в свое ателье.

Чудесное ателье. Одно из лучших в Париже. У меня там дивный рояль, и я хочу вам сыграть. Сейчас его немножко ремонтируют, это ателье, но на днях все будет готово.

На следующий день он, очевидно, позабыл все, что врал про ателье, и повел Наташу к себе в крошечную комнатку крошечного отеля, около Этуаль. Инструмент, оказалось, действительно у него был, но не рояль — рояль бы и не въехал в его конурку, — а просто пианино.

Кроме пианино в комнате помещались кровать и стул. Даже стола не было. Остальная обстановка состояла из невероятного количества всякого рода башмаков. Их было не меньше двенадцати — пятнадцати пар, и стояли они за неимением места под кроватью, на стуле и даже на пианино.

Освободив стул, Гастон усадил Наташу и стал играть. Играл он, действительно, великолепно.

«Что за чудо! — подумала Наташа. — Оказывается, что он не соврал».

И лицо у него сделалось странное. Точно удивленное. Точно не сам он играл, а с удивлением и восторгом слушал чью-то мастерскую игру.

Но выбор пьес был совсем неладный. После блестяще исполненной прелюдии Рахманинова продребезжал фокстрот, за фокстротом — Скрябин. Потом что-то легкомысленное с неожиданными паузами, во время которых он поднимал обе руки и смеялся, и вдруг снова точно схватывал мелодию двумя руками.

Это мое, — сказал он.

«Врет!» — спокойно решила Наташа.

Но она была потрясена.

Потрясена тем, что он так великолепно играл, а главное — тем, что он не соврал.

От этого последнего факта ей стало как-то еще беспокойнее с ним, с этим странным мальчиком. Прежде она знала, что он все время лжет, и было уже что-то для нее определенное в этом облике. Теперь она сбилась. В периодической дроби, которою была для нее душа Гастона, неожиданно появилась новая цифра.

11

Le roi n'a qu'un homme, c'est sa femme.

Mirbeau

[У короля единственный подданный — его жена.

Мирбо (фр.).—

Ред.]

Это был очень странный вечер, вечер, запомнившийся ей надолго.

Перед этим она не видела Гастона дня четыре. И вот — было уже поздно, около двенадцати, и она собиралась ложиться спать, когда в дверь тихо постучали.

Она даже сначала подумала, что ей показалось, так тих был этот стук, но все-таки открыла дверь. За дверью стоял Гастон.

Я на одну минутку, — сказал он. Вошел, сел, снял шляпу и вытер лоб.

Он был очень бледен. Взглянул на Наташу и странно по-детски застенчиво улыбнулся. Точно ребенок, который что-то разбил.

Наташа, — сказал он. — Вы мой лучший друг, мой единственный друг, и вы можете очень мне помочь в одном деле.

Он был такой какой-то расстроенный, что Наташа невольно подняла руку и погладила его по голове. Лоб у него был совершенно мокрый.

Он снова улыбнулся ей тою же улыбкой и продолжал:

Я вам говорил... я занимаюсь комиссионными делами. Вот мне поручили продать одному покупателю, очень богатому выходцу из... из Аргентины, одну драгоценность. Но дело в том, что покупатель приедет только через неделю, а я боюсь держать эту вещь у себя. Не потому, что... вы не подумайте... то есть просто я боюсь потерять, или ее могут украсть в отеле. Так вот, я хотел вас просить... заложить эту вещь. Понимаете? В ломбарде она будет в сохранности, за нее отвечают. Это все так делают, когда комиссия. Даже имения закладывают.

Он почувствовал, что что-то неладное выходит, и запнулся.

А почему же вы сами не можете заложить?

Я не могу... вы дама, вам удобнее, вещь дамская, браслет. И потом надо заложить сейчас же, завтра утром, как только откроется ломбард, а я с утра буду безумно занят. Я очень вас прошу. Это, может быть, неделикатно, но вы моя подруга... и я тоже для вас все всегда сделаю.

А у вас найдутся деньги, чтобы выкупить, когда этот ваш... «выходец»-то приедет? И почему у вас все выходцы?

Деньги? Да вот эти самые, которые мы получим. Я их спрячу и через неделю, когда тот приедет, и выкуплю.

Ну что же, — решила Наташа. — Давайте ваш браслет, я заложу.

Он бросил беглый взгляд на дверь и вынул из кармана тяжелый массивный браслет без футляра и даже без бумаги.

Ого, — сказала Наташа, рассматривая изумруды и бриллианты. — Да он, пожалуй, тысяч десять стоит.

Наверное, — сказал Гастон. — Мне поручено запросить не меньше пятнадцати. Спрячьте его скорее. Я знал, что не ошибусь в вас. Вы — моя подруга. Правда?

Он посмотрел на нее ласково и был такой измученный, что даже глаза закрывал.

Мы завтра встретимся лучше всего в кафе, — сказал он. — Приходите в кафе «Версаль»... нет, в «Версаль» нельзя. Приходите к Дюпону... знаете? Войдите внутрь и ждите меня за столиком в углу с правой стороны. Спросите себе кофе или что-нибудь, чтобы не было видно, что вы ждете... потому что... это всегда глупый вид, когда ждут. Вы мне там и передадите деньги.

И квитанцию?

Н-нет. Квитанцию спрячьте у себя. А теперь я пойду... я еще не обедал.

Как не обедали? — удивилась Наташа. — Ведь теперь, пожалуй, уже двенадцать...

Он словно испугался.

Двенадцать? Ай-ай-ай! А я пришел... Могут заметить...

Вы волнуетесь за мою репутацию? — ласково улыбнулась Наташа. — Ну, знаете, в этом скверном отельчике ничем не удивишь.

Вы думаете? — спросил он задумчиво.— Так до свиданья. Завтра в семь часов у Дюпона. Не забудьте и не перепутайте.

Он рассеянно несколько раз поцеловал ей руку.

Вы мне самый близкий человек, — сказал он.

«Странно, что он придает столько значения такому пустяку», — подумала Наташа.

Ее гораздо больше интересовало то тревожно-нежное к ней отношение, которое она вдруг почувствовала в нем. Любит ли он ее? Но ведь ни разу до сих пор он ее не поцеловал, не обнял. Чем это объяснить? И чего вообще хочет он от нее? Денег у нее нет, и, кажется, он даже не находит ее очень красивой. По крайней мере, тогда, в первый день знакомства, восхищаясь ею, он ведь все-таки сразу стал вносить какие-то поправки...

«Нужно желтее розовое для щек... — вспомнилось ей.— Ваш жанр должен быть всегда немножко «чересчур»...»

Да, вносил поправки. Значит, не был так потрясен ее красотой. А между тем — ищет ее общества, ходит за ней.

Он хочет, чтобы она была его «amie». У французов это слово имеет определенное значение. Но один раз он как-то сказал «сорinе» [«Amie», «copine» — подруга (фр.). Слова имеют различный смысловой оттенок. — Ред.]... А это уже другое.

Об этом думала она, засыпая, и только на рассвете, в полусне, между сном и жизнью вдруг почувствовала, как толчок в сердце:

«Этот браслет краденый!»

Но тотчас заснула снова.

Утром, выходя из дому, вынула браслет из ящика стола, куда спрятала его на ночь, долго разглядывала его, стараясь вспомнить что-то очень нехорошее, связанное с этой ночью. Но так и не вспомнила.

«Нехорошее» была та самая мысль, которая на рассвете ударила в сердце.

В ломбарде ждал ее приятный сюрприз: за браслет предложили не пятнадцать тысяч, как она собиралась просить, а сорок пять.

«Хорош комиссионер, — улыбаясь, подумала она про Гастона. — Много он в вещах понимает!»

Ей приятно было, что она обрадует его сегодня, и она с нетерпением ждала вечера и побежала в кафе раньше назначенного времени.

К ее удивлению, он сидел уже там.

Ну что? — спросил он вполголоса.

Поздравляю вас! — смеялась Наташа. — Вы удивительно опытный комиссионер! Оцениваете вы замечательно верно.

Гастон посмотрел на нее испуганно:

Вы, кажется, шутите? Неужели не дали даже десяти?

Ей стало жаль его:

Успокойтесь, милый мальчик, ваш хороший друг умеет дела делать. Вот — получайте.

И она торжественно открыла сумку и хотела вынуть деньги.

Нет, нет, — вскинулся он. — Потом, потом!.. Здесь неудобно. Вы только скажите, сколько.

Сорок пять!

Что-о?

Он сильно покраснел и, по-видимому, совсем не обрадовался.

Ай-ай-ай, — пробормотал он. — Начнут, пожалуй, историю. Des ennuis [Неприятности (фр.)— Ред.].

Почему? — удивилась Наташа. — Я думала, что, чем дороже вещь, тем больше вы получаете комиссионных.

Он посмотрел на нее с недоумением, видимо, совершенно не понимая, о чем она говорит. Она снова повторила свои рассуждения. Он поморгал глазами и ответил:

Конечно, конечно. Но дорогую вещь труднее будет продать.

Он стал очень рассеянным, отвечал невпопад и пошел говорить по телефону. Говорил очень долго и, вернувшись, сказал, что у него разболелась голова и он хочет пойти домой и отлежаться.

Наташа обиделась и загрустила. В головную боль она не поверила, а подумала, что он сговорился с кем-нибудь по телефону покутить на эти неожиданные деньги. И грустно ей было, что она так радовалась весь день, думая, что осчастливит его, и надела нарядную шляпу и белые перчатки — так была уверена, что он поведет ее обедать или в театр. А он даже не поблагодарил за услугу. Она хотела упрекнуть его за неблагодарность — она из-за него опоздала на службу, а он даже чашки кофе не предложил. Но он был такой растерянный, что не стоило и разговора начинать.

На улице он кликнул такси и почти молча довез ее домой. Взял деньги, которые она передала ему, вышел вместе с ней и расплатился с шофером.

«Он, верно, хочет подняться ко мне», — подумала Наташа и, так как была обижена, решила сделать вид, что не понимает его намерения.

Зачем же вы отпустили шофера? — спросила она. — Не идти же вам пешком, раз у вас болит голова?

Нет, я поеду, — ответил он. — Только хочу взять там на углу другой автомобиль.

Он рассеянно поцеловал ей руку и быстро скрылся.

Наташа стала тихо подыматься по лестнице.

Ловко, нечего сказать.

Вспомнился знакомый офицер, который говорил в таких случаях, пародируя восточный акцент: «Харашо, душа мой? Получил об стол мордом».

«Это все грубо и глупо и, в конце концов, даже скучно. И чего ему от меня надо? Чтоб я закладывала для него какие-то подозрительные браслетки? «Комиссионные»! Наверно, просто краденые. Ведь этак можно легко запутаться в какое-нибудь грязное дело. Нужно быть совсем дурой, чтобы не видеть, что этот молодой человек — весьма подозрительный тип. Если он завтра явится, я скажу ему прямо, чтобы он на меня не рассчитывал и что вообще... я не хочу с ним встречаться. Быть героиней какого-то авантюрного романа я не создана».

Хотелось есть — она ведь так и не пообедала.

«А, тем лучше. Paris vaut bien une messe [Париж стоит мессы (фр.). — Ред.] . Осталась без обеда, зато отделалась навсегда от этого прохвоста».

Она была очень обижена и на обиде этой, как на прочном цементе, начала спокойно и холодно укладывать свою жизнь.

«Пойду завтра к Шурам-Мурам... Надо возобновить уроки английского... В конце августа поеду в Juan les Pins [Жуан ле Пен — курортное местечко на юге Франции. — Ред.]... Скопирую синюю пижаму сама, сделаю ее в ярко-зеленом...»

12

Когда от Канта ушел его старый

слуга Лампе, огорченный философ

записал в записной книжке: «Забыть Лампе».

Кунофишер Кант.

N'y pensons plus ditelle,— depuis

elle у pensa toujours.

Chanson

Не будем больше думать об этом»,

сказала она, думая об этом всегда.

Песня. Ред.]

«Не надо о нем думать. А чтобы скорее забыть, лучше всего быть с людьми, которые никакого отношения к этому темному типу не имеют», — решила Наташа.

Поэтому визит к Шурам-Мурам исключался, хотя они были очень милые и хорошо действовали на настроение.

Вспомнила о ломбардной квитанции и решила тотчас же отослать ее Гастону. Просто, без всякого письма. Улицу и отель она запомнила хорошо. На обратной стороне конверта надписала свое имя и адрес. Отправила.

После этого три дня сидела дома, «не потому, что ждала ответа или телефонного звонка, а просто так».

И это «неожидание» утомило и измучило, как тяжелый труд.

На четвертый день письмо вернулось с надписью «Inсоnnu» [«Адресат неизвестен». — Ред.] Очевидно, Гастон жил в отеле под другим именем...

Сидеть и «не ждать» стало совсем невыносимо.

Тогда выступил на очередь план: быть с людьми, не имеющими отношения к темному типу.

Вспомнила о мадам Велевич, вышивальщице, работающей и на мастерскую Манель. У Велевич всегда бывал народ, и все такой, из другого мира: бывшие светлые личности — фанатики воскресных школ и волшебного фонаря, учительницы музыки, переводчицы, рисовальщицы по крепдешину, шоферы и дантисты.

На этот раз за чайным столом сидели кроме самой хозяйки, пожилой курносо-русской уютной женщины, еще трое.

Одного из них Наташа уже встречала. Это был дальний родственник хозяйки. Очень высокий, светло-рыжий, с выражением ржущей лошади на лице, он давно жил в Париже и смотрел на все российские дела — советские и эмигрантские — с наивным и даже как бы веселым удивлением. Был он когда-то кавалеристом, потом служил в государственном коннозаводстве и, вероятно, благодаря этой лошадиной линии своей жизни, получил прозвище в память призового жеребца «Отставной Галтимор его величества».

Кроме Галтимора были две дамы. Одна — маленькая, ядовитого типа старушонка, в старинном корсете и высоком воротничке, подпертом серебряной брошкой-подковой.

Вторая дама, что называется, средних лет, с пухлым, дряблым, очень бледным и как бы дрожащим лицом, в черном грязном платье. Странная дама. И звали ее необычно — Паллада Вендимиановна. И была она, очевидно, очень строгих принципов, потому что, когда хозяйка предложила ей варенья, сделала отвергающий жест и сказала твердо:

Ни-ко-гда!

И ясно было, что и под пыткой варенья не съест.

На Наташу взглянула с отвращением, искренним и нескрываемым.

Ну, что нового у вашей Манель? — спросила хозяйка, усаживая Наташу.

Ах! Вы служите у Манель! — почему-то обиделась ядовитая старушонка.

Да, я манекен, — ответила Наташа.

Так скажите вашей Манель, — продолжала обижаться старушонка, — что она платьев шить не умеет.

Вот это здорово! — гаркнул Галтимор, заржал и стукнул ногой.

Да, не умеет. Моя знакомая дама купила себе костюмчик и потом ко мне переделывать принесла. Спину обузили, юбку обузили и запаса в швах не оставили, так что и выпустить нечего.

Наташа вступилась за честь Манель:

Ваши дамы покупают в больших домах на сольдах [Распродажа (искаж. фр.).— Ред.] платья, которые не на них шиты, а потом недовольны. Платье сшито на тоненькую фигурку, а в него лезет пятипудовая бабища и обижается, что плохо.

А почему же не оставляют запаса в швах? На материи выгадывают?

Наташа презрительно пожала плечами.

Запас? В ламэ [Сорт ткани. — Ред.]? Или в прозрачном муслине? И вообще... запас... Это даже смешно. Платье шьется, чтобы его носили, как оно сшито...

Ха-ха-ха! — веселился Галтимор, переводя вопросительно-веселые глаза с одной собеседницы на другую.

Ужас! — воскликнула Паллада Вендимиановна, оттолкнула чашку, расплескав чай, откинулась на спинку стула и закрыла глаза.

Все переглянулись.

Паллада Вендимиановна недавно приехала из России, — смущенно объяснила хозяйка. — И вот все не может привыкнуть к нашей жизни.

И никогда не привыкну! — истерически крикнула Паллада. — Н-не могу! Задыхаюсь! Разве это люди? Это... ламэ! Ламэ! Где чудеса любви? Чудеса самоотвержения? Восторг муки?

Галтимор оглядывал всех, точно спрашивал — пора ли смеяться.

Я уже семь месяцев здесь! — задыхаясь и дрожа лицом, кричала Паллада. — И я изнемогаю! Варенье... ламэ! Ха-ха! Ламэ! Люди что-то шьют, работают, получают деньги, едят, спят сколько полагается. Покупают все, что им нужно... Учатся спокойно... Купит книжку и учится. Ха-ха! Где восторг? Где подвиг? Где чудо?

Позвольте, — вступила ядовитая старушонка. — При чем здесь чудеса? Чудеса в религии, а не в том, что я полфунта сахару куплю.

Да, у вас — да. У вас так, — совсем бешено отвечала Паллада. — А у нас — чудо на каждом шагу. Петр Никанорыч шел по улице и видел — везут Алавердова и Матохина. Везут арестованных на расстрел. И все, конечно, отворачиваются и делают вид, что не узнают. А Петр Никанорыч поднял руку, перекрестил их, снял шапку и поклонился до земли. Малый подвиг, скажете вы. Нет, великий. Его расстрелять за это могли. За этот поклон, за этот крест он жизнью своей платил. Да, да... Видела я: девочка, маленькая девочка, худая, синяя, несет в черепочке немножко патоки — это ей выдали на паек. Идет осторожно и все на патоку смотрит, как бы не пролить. И вот подходит к ней старушка и говорит: «Девочка, мы с тобой старые да малые, слатенькое любим». Так и сказала: «слатенькое». А девочка говорит: «Что же, бабушка, лизни пальчиком, я для тебя не пожалею». И старушка обмакнула палец и пососала. Конечно, это малое чудо любви. Но я видела голубой свет над ними, над их головами... Голубое излучение...

Лицо у Паллады побледнело еще больше, судорога оттягивала углы рта.

Есть у Мицкевича в «Дядах»... Души умерших детей просят, чтобы дали им горчичное зернышко, потому что не вкусили они при жизни горечи и не могут попасть в рай... Наши дети горчичными зернами вскормлены, а единственный свой черепочек грязной патоки другим отдадут. Да. Церкви закрыты, религии нет. Но звон колоколов невидимо гудит под землей, и сам Христос приходит приобщить умирающих.

Ха-ха-ха! — свежо и бодро заржал Галтимор так неожиданно, что все вздрогнули. — Вот так большевики! Какой камуфлет! Уничтожили религию и основали фабрику святых! Ха-ха! В ударном порядке, безо всякой пятилетки, лучший завод в государстве, в планетарном масштабе и работает по двадцать четыре часа в сутки? Ха-ха!

Галтимор веселился.

Нет, действительно, ну на что им церкви? Святым-то?

Паллада, ухватившись за сиденье своего стула, повернулась всем телом прочь от Галтимора.

Жалею, что говорила перед вами... перед таким... — срывающимся голосом сказала она.

Все смущенно молчали.

А мне гадалка нагадала, что я скоро поплыву на родину, — сказала Наташа.

Значит, тоже в святые? — не желая сдаваться, вставил Галтимор, но уже не так браво, как раньше. — Такая хорошенькая святая — воображаю, какие толпы будут сбегаться к вам на поклонение!

Ехидная старушонка покосилась на него неодобрительно.

И все это пустяки, — сказала она.— У нас тоже делают добрые дела. Сколько угодно. Всякие комитеты и все, что угодно. Моей сестре Розенталь пожертвовал швейную машинку. И вовсе он не святой, а просто добрый человек и богатый. И никто не плачет и не умиляется.

Хозяйка почувствовала, что надо и ей как-нибудь вступить в разговор.

По правде говоря, — сказала она, — у нас действительно большая распущенность. Конечно, я не возражаю, комитеты... Но любви к другу и жалости — этого я не наблюдала.

Да чего же жалеть-то? — вступил Галтимор. — Наряжаемся, пляшем, ходим по ресторанам. Вот позвал меня вчера князь Чамкидзе, товарищ по полку, в их кабак. Он — метрдотелем. Битком набито, и все почти русские. А ведь цены умопомрачительные. Видел там нашу неувядаемую Любашу Вирх с какими-то юнцами, дансерами. Тоже профессия — эти дансеры. Существа, грациозно изгибающиеся, между альфонсизмом и уголовщиной.

Она была с французами? — задохнувшись, спросила Наташа, сама не отдавая себе отчета, почему спрашивает и почему волнуется.

Нет, с нашими, отечественного производства фруктами.

Ну, я ухожу, — неожиданно поднялась Паллада и, ни с кем не прощаясь, пошла в переднюю.

Кликуша! — мотнув ей вслед головой, шепнула хозяйка.

Наташа поднялась тоже. Ей почему-то стало тоскливо и беспокойно.

И вы? — всполохнулся Галтимор и, внимательно посмотрев на Наташины ноги, предложил ее проводить.

Вам нельзя идти одной, еще кто-нибудь пристанет.

И все это ерунда, — вдруг заявила ядовитая старушка. — Ведите себя прилично, так никто к вам и не пристанет. Я постоянно одна хожу. По сторонам не смотрю, иду, и никто никогда ничего себе не позволил.

Галтимор обвел всех недоуменно-радостным взглядом.

Пойдемте вместе, — сказала Наташа старушонке. Ей не хотелось идти с Галтимором.

Охотно, — ответила та. — Смотрите-ка, у вас синенькое пальто и у меня синенькое. Подумают, что мы две сестрички.

Наташа рассеянно молчала. Она думала о том, что куда бы она ни пошла, все равно везде будут говорить о Гастоне. И она была бы очень удивлена, если бы ей объяснили что о Гастоне, в сущности, не было сказано ни одного слова...

13

Несчастье бросает тень вперед...

Тэффи. Предел

Все божественной игрою рождено и суждено...

Ф. Сологуб

Фифиса была маникюрша отменная. К Наташе ходила по воскресеньям: в будни Наташе было некогда.

Ну, что нового? Давно не видали нашу красавицу? Я про Любашу...

Фифиса даже ножницы уронила.

Ох, милая моя! Ну и дела! Уж не следовало бы говорить, да вам ведь можно. Была я там третьего дня. Вызвала меня, значит, ногти делать. Ну, пришла я, а самой-то еще нету. Вижу, все благополучно, еврейный лакей двери отпирает, новая собачка бегает, хорошенькая, как купидон. Цветов всюду наставлено гибель, по комнатам англичанка ходит, за прислугами смотрит. Ну, значит, все слава Богу, взят, значит, американец за зебры.

Ну я, значит, в будуарчике села, инструменты достала — жду. И вдруг нежданно-негаданно — звонок, является сам фон-барон, а он теперь, я знаю, за городом работает. Ну, поздоровался, он меня любит, «я, — говорит, — Анфиса Петровна, только Люлечку дождусь, меня в город по делу прислали, и нет ли чего пожевать». Ну и предложила я наскоро яишенку сварганить. И так он простодушно сказал: «Сварганить — так сварганить». Ну, я живым манером, раз-два все ему в столовой на уголок стола поставила — сидит ест. А сама принесла горячей воды, села в будуарчик — жду. И минутки не прождала — влетает моя барынька, веселая, ну прямо купидон. «Живо, — кричит, — Фифиса, я тороплюсь». И не успела она шляпу снять, как слышим — звонок. И вбегает в комнаты, прямо в будуарчик, этот пузан, американский черт. Рожа вся на сторону, губы лиловые, как у медведицы... Не здоровается ничего и прямо: «Я, — говорит, — сам видел, как вы подъезжали и кто вас провожал», — рожа такая наглая. По-французски говорит — баронесса-то по-американски ни кукареку, как и мы, грешные. Баронесса себя сдержала и говорит: «Это что же значит?» — «А то, — говорит, — значит, что вы верно стареть начали, что за мальчишками бегать стали». Ведь это подумать только — такой богатый человек и такие простые слова произносит! Тут баронесса спокойно говорит: «Уходите вон и не смейте возвращаться». А он губы распялил и: «Сами позовете!» Подумать только! И ведь ушел! В передней дверью хлопнул. Только погодите, дело-то еще только начинается. Он, значит, дверью хлопнул, а с другой стороны, слышим, точно кто заикается: «А-а-а... а-а-а...» Оборачиваемся — барон! Лицо задрал — одни ноздри, и в бороде кусок яичницы трясется. Хочет что-то выговорить и не может. Ну до того страшно! Я чего-то особенно этой яичницы в бороде испугалась. Последние, думаю, времена наступили. А баронесса побелела вся, однако смеется: «Грива, Грива, ты чего?» А он все заикается и вдруг: «Кто это у вас сейчас был?» А она, верите ли, растерялась! Ну кто бы подумал! Такая баба умница... Ну сказала бы: «Кто был, того нет» или... мало ли как. А она только «Грива» да «Грива». Тут уж я набралась духу и говорю: «А это, разве не знаете, один тут старичок блаженненький». Тут она немножко в себя пришла и говорит: «Чего ты? Не понимаю. Это нужный человек, он мне помогает на бирже играть». А тот опять за свою волынку: «А-а-а, а о ком он говорил?» А баронесса смеется. «Представь себе, — говорит,— этот старый шут, кажется, в меня влюбился... И во всяком случае, ему, по-видимому, обидно, что я каталась с Верочкой и ее мужем, а его мы в свою компанию не принимаем». Ну и затарантила... Гляжу — он и отошел, улыбаться стал. Потом попрощался и пошел. Все, кажется, обошлось, а тут опять комедь. Баронесса моя глаза закатила, да как завизжит: «Боюсь, боюсь, боюсь!» Ногами бьет, всю ее корчит... Уж и намучилась я с ней — и водой, и одеколоном, — прямо всю даже ботэ [Буквально — «красота» (фр.) — Ред.] с лица смыла, — потом, как пришла в себя, к Кева звонила, скорее мамзель с красотой прислать. И чего она так — понять не могу. Я уж допытывалась, что не того ли она боится, что американец совсем ушел и деньги унес. Так она даже улыбнулась. «Я, — говорит, — его сама больше на порог не пущу. Уж если человек смел таким тоном заговорить, так такой человек больше никуда не годится. Он, как яблоко с червем, не знаешь, как кусить, откуда пакость вылезет». Со мной-то она откровенна, знает, что я никому никогда... Целый день по домам ходишь — мало ли чего наслушаешься, если начать сплетни разносить, тоже хорошего мало.

Чего же она испугалась? — спросила Наташа.

А кто ее знает. Мне уж даже в голову пришло — да уж очень как-то невероятно, — неужели она испугалась, что барон что-то понял? Неужто он и впрямь ничего не знает! Тут перед самым его носом такая, как говорится, щепетильная жизнь, и вдруг он ничего не замечает. Воля ваша — поверить трудно. Что ж он, уже совсем идиот, что ли?

А может быть, так любит, что не хочет видеть? — задумчиво сказала Наташа.

А если не хочет, так чего же вылез? Чего ноздри раздул? Ну и дела! И до чего же все это было страшно! Ну, думаю, Бог с ними и с деньгами. Не пойду больше к ним ни за что, еще в свидетели попадешь. Ну, однако, вчера все как будто утихомирилось. Американец три корзинищи роз приворотил. Она его и на порог не пустила — верно, этого самого червя боится, хю-хю-хю! Ну и дела! Я, между прочим, думаю, что у ней, пожалуй, какой-нибудь другой ерш на прицепе, а то бы так не фыркала...

* * *

Если бы все всё время не говорили о Гастоне, Наташа давно бы его забыла.

Но о нем говорил у Велевич отставной Галтимор, потому что упомянул о Любаше, а у Любаши была стофранковка с зеленым пятном, происхождение которой так и осталось невыясненным. О Гастоне говорила Фифиса, потому что опять-таки рассказывала о Любаше. О Гастоне говорили собственные Наташины руки, потому что Гастон советовал подкрасить ногти...

Внешне жизнь текла обычно и ровно. В мастерской спешно сдавали последние заказы, назначили день для сольд, манекены и продавщицы толковали между собой о каникулах и о том, кто куда поедет.

Манекен Вэра вела себя загадочно, о своих планах никому не рассказывала, но давала понять, что все, может быть, удивятся. Мосье Брюнето был погружен в работу по уши. Он непритворно хлопотал, разъезжал, звонил по телефону, рылся в счетах и торговых книгах.

Что касается мадам Манель — то тут появилось нечто новое. Появилась неожиданная почти нежность к Наташе. Она кивала ей головой, улыбалась, любовно поправляла ей локоны и всячески выделяла из общей стаи легконогих девиц. В своей тоске и тревоге Наташа почти не замечала этой лестной для нее перемены. Дело в том, что в мастерской тоже говорили о Гастоне, потому что говорили о дансерах, а о дансерах говорил Галтимор, когда рассказывал, что встретил Любашу. И говорили о ночных ресторанах, и она вспомнила тот вечер, когда увидела его «с покойным другом» его отца.

Она «прекрасно сознавала, что ни капельки в этого типа не влюблена», но он внес в ее жизнь что-то ядовито-тревожное, замутил, как морская сепия, воду ее жизни, и в этой черной воде где-то шевелилось чудовище, которое погубит ее, и она не видела его и имени его не знала, но чувствовала, что оно здесь, и плакала во сне...

Так прошло время. И настал день...

14

Tes pleurs coulaient pour moi, ma lèvre a bu tes pleurs.

Anatole France

[Твои слезы текли для меня,

мои губы выпили твои слезы.

Анатоль Франс (фр.).— Ред.]

Je t'apporterai un jeune pavot aux pétales de pourpre.

T h é о с r i t e. Le Cyclope

[Я принесу тебе свежий мак

с пурпурными лепестками.

Феокрит.

Циклоп (фр.).— Ред.]

...Такая, я тебе скажу, живодерность

в них сидит, во всех до единой, в этих ангелах,—

то, без которых жить-то нам невозможно!

Достоевский

Братья Карамазовы

Она только что пришла из мастерской, когда он постучал к ней в дверь и, не ожидая ответа, вошел.

Наташу поразил его возбужденный, почти безумный вид. Щеки горели, запавшие глаза были красны и лихорадочно томны.

Я уже два раза был здесь сегодня, — сказал он. — Ходил, ждал перед вашей мастерской и не видел, как вы прошли.

Он вдруг опустился на колени, схватил Наташины руки, прижался к ним лицом и заплакал. Наташа вся затихла и ждала. Ей самой было странно, что вся истерическая тревога последних дней вдруг отошла от нее, и это нежданное и такое удивительное появление Гастона не взволновало и именно не удивило ее, а, напротив, как-то чудесно успокоило.

Он поднялся, встал рядом с ней заплаканный, как ребенок, с припухшим ртом.

Наташа! — говорил он. — Вы одна у меня на свете, вы — единственное существо, которое можно и надо любить. Вы не знаете, какие есть подлые, низкие души. Они не успокоются, пока не сделают из вас негодяя... Нет, этого им мало! Они хотят сделать из вас самого черта и тогда... тогда отшвырнут его... потому что с ним стыдно показаться, все видят его рога и копыта...

Он снова зарыдал.

Наташа ласково гладила его по голове.

Вас обидели, бедный мой мальчик? — спросила она.

Наташа! — бормотал он. — Наташа, полюби меня, удержи меня около себя, не отпускай. Я люблю тебя... Будем вместе с сегодняшней ночи навсегда...

Он плакал и целовал ее солеными от слез горячими губами.

Я не уйду от тебя сегодня... Ты не прогонишь меня? Я такой несчастный... Я пришел к тебе навсегда... Ты не оттолкнешь меня?

Нет, — ответила Наташа очень серьезно и грустно. — Нет. Я ждала тебя.

* * *

Уже светало. На улице гремели жестянки мусорщиков. Постукивая глухим звонком, прошел трамвай.

Гастон спал, закинув голову, стонал и метался во сне.

Наташа нагнулась к его лицу. Оно пылало...

«Он болен?»

Она провела рукой по его лбу. Он открыл мутные, красные глаза и со стоном закрыл их снова.

Ты болен, Гастон?

Ужасно болит голова...

Она встала, поправила ему подушку, прикрыла его одеялом, села рядом на стул и долго, жадно рассматривала его.

Вот он — этот неведомый и жуткий, так странно вошедший в ее жизнь. И во сне у него то же детское пухлое лицо, рот обиженного ребенка, нежная молодая шея. И вдруг она вздрогнула: на подушке рядом с этим милым лицом лежала его рука, огромная, с далеко отставленным, непомерно длинным большим пальцем.

Рука душителя!

Вспомнила чьи-то слова: «Вы и не знаете, сколько бродит по Парижу всяких извращенных, больных людей, чудовищных эротоманов, садистов, душителей. В таком большом городе им легче спрятаться...»

Что она знает о нем, об этом мальчике? Кое-какие догадки, очень нехорошие... Как могло случиться, что она оставила его у себя? Какое-то наваждение...

Гастон вздрогнул. По лицу его пробежала судорога ужаса, и с невыразимой тоской отчетливо сказал он по-немецки:

Ich habe Angst, Mama! («Мне страшно, мама!»)

Наташа вскинулась, точно это ее позвал он на помощь, охватила обеими руками его плечи.

Мальчик мой, бедный заблудившийся мальчик! Я не оставлю тебя!

И в этом слове «мальчик мой» определилась, вылилась в него, как в форму, и отвердела ее любовь.

Женская любовь очень отлична от любви мужской. Мужчина почти всегда знает, кого любит. Он, конечно, может преувеличивать достоинства или недостатки любимой женщины, но тот облик, который он любит, есть облик истинный, украшенный или слегка искаженный, но настоящий.

Он любит свою жену или любовницу, Марию Петровну — докторшу, а не Валькирию, или Елену Павловну — актрису, а не «крошечного котеночка». Женщина, если только она не совсем тускла духовно, берет любимого человека, как тему, которую разрабатывает сообразно своему свойству любить. Есть женщины, создающие из любимого человека непременно великого героя, будь он при этом хоть аптекарский помощник. Есть — ищущие и находящие рыцаря духа в коммивояжере, исключительно своему скромному делу преданному, есть, наконец, — и это самый горький и самый подвижнический лик любви — любовь к возлюбленному материнская. В форму, создаваемую ею, свободно вливаются и отъявленные негодяи — их остро жаль, как заблудших, и люди глупые — глупость умиляет, и ничтожные — ничтожные особенно любимы потому, что жалки и беспомощны, как дети.

Любовь к героям самая яркая, но зато и самая хрупкая. Она с трудом прощает ячмень, вскочивший на глазу героя, его неудачную остроту. Любовь к рыцарю духа, восторженная и чудесная, тоже не очень прочна. Она почти всегда обречена на разочарование. И никакой фантазией не сотрешь карточные должишки, служебные интрижки и всяческую «смену вех»!

Любовь материнская простит все, все примет и все благословит.

«Мальчик мой!» — сказала Наташа и обрекла себя, и заплакала от боли и счастья.

Она встала, приготовила чай, напоила Гастона. Он молча выпил несколько глотков, взглянул на нее мутными глазами, улыбнулся ласково и жалко и снова заснул.

Пора было идти в мастерскую. Но как его оставить такого?

Попросила коридорного позвонить к Манель и сказать, что у нее грипп.

Целый день просидела она около него, жадно прислушиваясь к его сонному бормотанью. Иногда ей казалось, что она улавливает какие-то нефранцузские слова. Но ничего, кроме той фразы: «Ich habe Angst, Мата!» — так и не расслышала.

Под вечер он пришел в себя, жаловался на головную боль и ломоту.

Я не могу уйти от тебя, Наташа, я слишком болен.

Она счастлива была, что он не может уйти. Хотела устроить его поудобнее и предложила съездить к нему в отель за бельем и пижамой.

Нет, туда не стоит, — сказал он. — Лучше съездить на Северный вокзал, там у меня чемодан на хранении. В нем все есть.

Она очень удивилась. Разве он собирался уезжать?

Потом... — устало сказал он и закрыл глаза.

Вечером он дал ей квитанцию, и она съездила за чемоданом. Оказалось, что он был отдан на хранение еще две недели тому назад.

Может быть, там окажется какая-нибудь женщина, разрезанная на куски... — посмеивалась Наташа. Посмеивалась, но не было ей ни спокойно, ни весело.

В чемодане, однако, никаких ужасов не оказалось. Было белье, платье и башмаки.

Гастон, полузакрыв глаза, смотрел, как она доставала его вещи.

Это для любительского спектакля, — пробормотал он вдруг.

Что — для спектакля? Платье?

Усы, — ответил он сонно.

Она не поняла, о чем он говорит, и только, вынув все, увидела на дне завернутые в папиросную бумагу маленькие прядки волос. Это были накладные усики.

На другой день он почувствовал себя лучше, надел какую-то невероятную пижаму в синих павлинах, зеленых драконах и золотых цветах, волнующую и знойную, как восточный сон, и сидел на кровати среди подушек томный, как принц из персидской сказки.

Горничная, убирая комнату, лукаво на него поглядывала, и он улыбался ей, и веселые ямочки дрожали около его рта.

Почему ты держал чемодан на вокзале? — спросила Наташа. — Ты собирался уехать?

Да, кажется, собирался. Впрочем, нет. Я просто менял квартиру, и так вышло удобнее всего.

Он уже не был экзальтированно-нежен, как вечером. Но был очень ласков и много рассказывал всякой ерунды, которая волновала Наташу.

Рассказывал, что у него был брат Жак, очень дурной мальчик. Когда Жаку было шестнадцать лет, он влюбился в цирковую наездницу и все придумывал, как бы раздобыть денег. Он знал, что к женщинам с пустыми руками не являются.

И знаешь, что он сделал? Пришел к отцу портной примерять костюм и оставил в передней свою бобровую шапку. Пока он примерял, Жак успел сбегать и заложить эту самую шапку! И никогда никто об этом не узнал, ха-ха-ха!

А ты же, однако, знаешь, — заметила Наташа и поняла, что брат Жак — это и есть он сам. И потом, много раз слыша о подвигах брата Жака, уже знала, что он рассказывает о себе, но никогда о своей догадке Гастону не говорила.

Через два дня пришлось Наташе пойти на службу. Она боялась, что Манель, обеспокоенная ее долгим отсутствием и болезнью, пришлет какую-нибудь из своих девиц наведаться, и выйдет неловко, если застанут ее здоровую в обществе такого восточного попугая.

Какое милое тепло в сердце — возвращаться к себе, когда знаешь, что тебя ждут!

Мой мальчик, мой милый, нехороший мальчик!

По дороге забежала в магазин, купила ленты для своего халатика — надо быть элегантной. Купила на обед жареного цыпленка, винограда и вина.

Подходя к дому, взглянула, улыбаясь, на свое окно. Оно было темно.

Мальчик спит...

Тихонько открыла дверь, повернула выключатель... Комната была пуста. Огляделась: чемодана тоже не было. Значит, ушел совсем. Ни записки, ничего.

Мосье ушел уже давно, перед завтраком, — ответил коридорный на спокойный вопрос Наташи.

Это спокойствие она очень долго подготовляла, уткнувшись лицом в подушку.

15

...Qu'importent les trahisons,

Des lèvres que nous baisons,

Si ces lèvres sont jolies?..

[Что такое измены, если губы, которые мы целуем, —

прекрасные губы? (фр.). — Ред.]

Французская песенка

Соболиное одеяло

Не согреет мою белу грудь...

Русская песня

То, что Наташа считала исключительным, и немыслимым, и неповторимым, пришло, и повторилось, и основалось, как новый быт ее жизни.

Гастон вернулся через два дня, бледненький, худой.

Это было воскресенье, и Наташа сидела дома.

Он с милой, смущенной улыбкой поцеловал ей руку и прилег на постель, полузакрыв глаза.

Ты еще болен, Гастон? Зачем же ты ушел тогда? И ничего не сказал? Зачем же ты так делаешь?

Я почувствовал себя лучше и не хотел больше стеснять тебя.

Отчего же не оставил записки?

Ах, терпеть не могу! Я же знал, что скоро приду и что ты будешь рада. Ведь ты рада?

Она была рада...

И много раз приходил он так и уходил всегда неожиданно. И, уходя, не оставлял никакого знака, никакого следа своего пребывания. Он иногда курил, но ни разу не находила Наташа окурка в пепельнице. Неужели он уносил их с собой? Он не написал ей ни разу ни одной записки.

Иногда ей казалось, что его вообще нет на свете, что она сама его придумала.

Приходил, уходил. Иногда оставался у нее по два и даже по три дня, иногда полчаса и уходил дней на пять.

Так перебоями, как больное сердце, билось ее странное счастье.

Были минуты, о которых она много думала потом, когда наступили беспощадные дни ее жизни. Была одна ночь. Вся в снах, неуловимых и тоскливых. И от тоски этих снов проснулась Наташа и с плачем обняла своего теплого сонного мальчика и по-русски, по-бабьи, запричитала над ним:

Мука ты моя, любимый мой! Ничего я о тебе не знаю. Откуда ты? Кто ты? Куда тянешь меня? И спрашивать не хочу. И знать не хочу — только больнее будет, потому что все равно уйти от тебя не смогу.

Гастон лежал тихо. Ей показалось, что он что-то понял... Он повернул к ней лицо, бледное в мутном рассвете, и сказал:

Вы очень нервная, Наташа. Зачем вы плачете? Я знаю, что вы меня очень любите и никогда не оставите и, если нужно будет, поможете во всем. Вы моя настоящая подруга, какая мне была нужна.

И еще вспомнила она свой истерический порыв.

Был душный вечер. Они сидели рядом, обнявшись, не зажигая огня. Сладкий и томный запах его духов, всегда беспокойный, к которому привыкнуть нельзя, и тонкий золотистый аромат ветерка, падавший откуда-то сверху, точно это был запах звезд, волновали горько и страстно.

Мальчик мой, — сказала Наташа.

Она называла его «Госс», выходило что-то вроде сокращения от Гастона.

Мальчик мой! Хочешь, мы расскажем сегодня друг другу всю свою жизнь, все без утайки. Откроемся друг другу до дна, и это соединит нас. Я никому о себе не рассказывала. Я в первый раз в жизни хочу отдать себя всю. А ты хочешь?

Да. Хочу, — ответил он равнодушно.

Она крепко прижалась к нему и, закрыв глаза, стала исповедоваться...

Теперь ты расскажи мне о себе. Все. Понимаешь? Так же, как я.

Хорошо, — сказал он, потянулся к столу, закурил и начал:

Отец мой был выходцем из Америки и женился на датчанке, княжеской крови...

Наташа дальше уже не слушала. Она горько смеялась, глотая слезы, гладила его по голове и шептала прерывающимся голосом:

Да, да, мой мальчик, да... княжеской крови... Я слушаю тебя... рассказывай... да, да!..

Он долго тянул какую-то ерунду о каком-то миллионном наследстве, о какой-то испанской графине, влюбившейся сначала в его отца, потом в него самого...

Да, да, — повторяла Наташа, сжимая себе горло рукой, чтобы не разрыдаться громко. — Бедный мой, заблудившийся мальчик! Да... да...

И еще вспоминала она разговор в ресторанчике, за завтраком.

День был серенький, спокойный. За окном дрожал мелкий невидимый дождь.

Два красных квадратных француза ели телячьи головы. Меланхолический лакей в грязном переднике смотрел на облака и не отзывался на оклик.

Все было так просто, буднично, бестревожно. И тот ужасный вопрос, который Наташа готовила столько дней и ночей, вдруг прозвенел так спокойно, естественно и просто, что она сама удивилась:

Скажи, мальчик, у тебя так много всяких знакомых — не встречал ли ты русскую баронессу Любашу Вирх?

Гастон лениво переспросил:

Кого?

Любашу Вирх.

А какая она?

Немолодая... очень раскрашенная, рыжеватая...

Он пожал плечами.

Дорогая моя, я столько видал всей этой шушеры, всех этих русских poules [Потаскухи (фр. жаргон; в буквальном переводе — «куры»).— Ред.], что, право, даже не помню, у какой из них какая рожа. Но имени, которое ты назвала, я, кажется, не слыхал. Верно, что-нибудь не особенно значительное.

Они уже заговорили о другом, но Наташе захотелось снова вернуться к той же теме. Слишком долго думала она о ней, слишком много представляла себе этот разговор, чтобы не насытиться вдоволь преодоленным и нестрашным. Так ребенок, долго боявшийся погладить кошку, потом, радостно смеясь, тянется еще и еще.

Скажи, Госс, ты вообще не любишь женщин этой категории?

Проституток? Нет, не люблю, — ответил он лениво. — Это же скучно. Вообще всякое ремесло скучно. Я лентяй, сам не люблю работать и даже не люблю смотреть, как другие работают. Мне за них лень.

Да, мне тоже казалось, — продолжала Наташа, все не желая отходить от темы. — Мне казалось, что эти продажные женщины неинтересны.

Он улыбнулся странно, как-то снисходительно и в то же время злобно.

Да, когда они продаются, они неинтересны. В этом ты права. Но если сможешь заставить такую женщину полюбить...

У него голос пресекся, так что он даже дотронулся до горла.

...Заставить полюбить, то нет в мире счастья, равного тому блаженству, которое она может дать!

Он чуть-чуть побледнел, словно сразу осунулся, и на лицо его медленно наплывало то выражение удивления и восторга, которое Наташа видела у него, когда он играл Рахманинова.

Ты... — пролепетала Наташа, — ты... зна... знаешь это?

Он обернулся к ней, точно не сразу понял, кто с ним говорит:

Я? Нет, нет. Я ровно ничего не знаю.

Этот разговор она потом, в другие дни, вспоминала чаще всего.

* * *

Думая о Любаше, ища ее в жизни Гастона, Наташа не ревновала его и не ревность заставила ее задать наконец мучивший ее вопрос. Этого горького хлеба она еще не вкусила, он еще хранился где-то на полочке...

Одно волновало ее — все одно и то же: уловить нити, найти, понять, узнать, кто ее любовник. Не для того, чтобы успокоиться — пусть он даже окажется беглым каторжником. Просто хотела из тумана тревог, догадок и подозрений выйти наконец на определенную дорогу и идти по ней с открытыми глазами — на позор, на гибель, но видеть и знать все.

А он приходил неведомо когда, уходил бесследно, как галлюцинация.

После его болезни повелось так, что он сразу ложился, а она хлопотала вокруг него, поила его чаем, бегала за папиросами. Сначала потому, что он действительно был слаб, потом вошло в обычай.

Нехороший обычай.

Люди часто не представляют себе, какое огромное значение в их взаимоотношениях имеет та или другая «обычная поза». Как она отражается в самых тайных глубинах души.

Мужчина, ходящий большими шагами по комнате, заложив руки за спину и круто поворачиваясь на каблуках, какую бы ахинею он при этом ни нес, — он диктует свои директивы, он умница, в том, кто сидит и слушает, — его душевная поза — приниженность, внимание, робкое любование.

Человек лежит на диване и говорит томно:

Передайте мне, пожалуйста, спички.

Другой идет за спичками, приносит, подает, если уронит — поднимает. Он служит первому, нежному, хрупкому, будь тот хоть девяносто кило весу, с бычьей шеей.

Человек сидит в кресле, заложив ногу за ногу, чуть-чуть этой заложенной ногой покачивает, медленно затягивается папироской, отпятив вбок подбородок.

Другой — вертится на стуле, вскакивает, ерошит волосы, путает слова.

Душевная поза первого: спокойный, мудрый джентльмен, для которого вопрос давно ясен.

А между тем, именно сумбурная беспокойная путаница в его тупой башке так поджаривает пятки его умного и дельного партнера.

И не думайте, что дело здесь просто и чисто внешне.

Нет. У нас есть глубокая психологическая привычка искать за формой обычного для нее содержания, и мы непременно должны сделать некое усилие, «дерзнуть», разбить эту форму, отбросить ее, если почуем, что она лжива, и всегда идем на это «дерзание» с трудом и неохотой.

Если вы встретите осанистого старика с великолепной бородой, мудрыми бровями и репутацией крупного общественного или государственного деятеля — как трудно, как до жестокости тяжело будет вам признать, что перед вами просто старый дурак...

Но — довольно об этом.

Гастон всегда валялся. Наташа вокруг него суетилась.

16

L'irritation compose l'atmosphère

de toute vie commune, оù Dieu n'est pas.

Fr. Mauriac

[Раздражение является атмосферой всей

общественной жизни там,

где нет Бога.

Фр. Мориак (фр.).— Ред.]

L'esprit de la plupart des femmes

sert plus à fortifier leur folie que leur raison.

La Rochefoucauld

[Ум большинства женщин служит им

больше для того, чтобы защищать их выдумки,

нежели доводы разума.

Ларошфуко (фр.).— Ред.]


В мастерской начались новости: манекен Вэра укатила в отпуск, прихватив с собой без спроса несколько платьев и купальных костюмов. Прислала из Juan les Pins довольно наглое письмо, что она это сделала в интересах фирмы, так как будет демонстрировать туалеты на пляже.

Мадам Манель, которая рассчитывала на эти вещи для подготовлявшейся дешевой распродажи, очень расстроилась, а от наглости Вэра даже растерялась.

Когда Наташа рассказала об этой истории Гастону, он деловито задумался и сказал:

Видишь, как это все просто! Советую тебе сделать то же самое. Мы поедем куда-нибудь купаться, и тебе нужно быть прилично одетой.

Может быть, тогда лучше попросить у мадам Манель разрешения?

Ерунда. Если будешь просить — наверное откажет. Можешь ей потом прислать очень любезное письмецо, что, мол, ее туалеты пользуются большим успехом и ты уже набрала много заказов. Она теперь такая ошалелая, что ничего не разберет и еще сама тебя благодарить станет.

Отчего ты думаешь, что она ошалелая?

Ну вот! Весь Париж знает. Брюнето с ней разошелся. Бедная крошка страдает — ха-ха-ха! Рекомендуй меня в директора, a? Hein? [Хорошо? (нем.). — Ред.]

Мне не нравятся такие шутки, — сказала Наташа.

Тогда я повторю это серьезно. Так тебе больше понравится?

«Почему я так уродливо связала свою жизнь с этим мальчишкой? — думала Наташа. — Он глуп, он нечестен... Зачем мне все это? Если бы я завела просто пуделя, я не была бы так одинока, как с ним».

Гастон, по-детски надув верхнюю губу, старательно подпиливал ногти. Наташа взглянула на него, и бессмысленная жалость, как теплые слезы, залила ее душу.

Бедный, заблудившийся мальчик. Госс! Отчего ты сегодня такой бледный? Может быть, ты не ел?

* * *

В конце августа Гастон сказал, что должен ехать по делу в Берлин, и предложил Наташе сопровождать его.

В Берлине я получу деньги, и мы поедем купаться в Остенде. Хочешь? Только сделай махинацию с костюмами, о которой мы говорили. Но не бери ничего вызывающего. Ты должна быть барыней, дамой из лучшего общества. Очень глупо выделывать из себя кокотку — только отпугивать людей.

Что это ты, точно торговать мной собираешься? — раздраженно сказала Наташа.

Он надулся.

Ты все понимаешь чрезвычайно глупо.

После этого он скоро ушел и не показывался два дня. И за эти два дня Наташа «одумалась». Действительно, к чему эта русская растяпость? Почему, когда Вэра уволокла костюмы, никто ее не презирает и преступницей не считает? В жизни надо уметь изворачиваться. С чем она поедет в Остенде? С одной пижамой собственного производства и буржуазно-пресным полосатеньким трико. Щеголять такой тетенькой рядом с молодым элегантным мальчиком!.. Нет. Риск слишком велик.

Вопрос о костюмах был разрешен быстро и бесповоротно.

На всякий случай она посоветовала Манель в этом году открытой распродажи не делать. Может, раздать кое-что по рукам. Придумала комбинацию: скажет, что сдала выбранные ею туалеты для продажи, а когда вернется из Остенде, возвратит их Манель и скажет, что покупателя не нашла. А может быть, кое-что из платьев и удастся продать по возвращении в Париж через Луизу Ивановну, через Гарибальди.

Гастон все одобрил, но таким тоном, точно удивлялся ее глупости: разве можно, мол, было сделать иначе?

Последнее время с ним было раздражительно скучно.

Стали готовиться к отъезду.

Платья и костюмы отобраны и потихоньку унесены из мастерской. Маленькое сердцебиение, но в общем все сошло гладко.

Если бы у меня не было такое слабое сердце, мне жилось бы проще.

Прибежала в последний раз Фифиса. Гастон всегда уходил, когда ожидался визит маникюрши. Наташа ценила это как деликатность.

Фифиса, конечно, затарантила и, конечно, больше всего о Любаше.

Наша-то баронесса какого ерша себе подцепила! Итальянец, маркиз, мужчина, как говорится, во всю щеку, и молодой, и богатый. Глазища черные, круглые, ровно деревенское колесо, морда желтая, что брюква — а хорош! И всюду свои портреты развесил. Как в переднюю войдешь — огромадный во весь рост и в шляпе. Улыбается. И в салоне портрет во фраке, и в столовой портрет — сидит на каком-то не то памятнике, не то черт его знает, и яблоки кушает. Это, значит, для столовой. Пошла в ванную руки мыть — и там он. В трико на морском песочке. Я уж даже посмеялась баронессе: чего уж так больно много? А она говорит — это он все сам и приколачивал, сам и развешивал. Такой, значит, уж любитель. Жаль — не все углы обошла, а то бы — хю-хю-хю!.. Ох, грехи! Ей Богу, обхохочешься.

Ну что же, она довольна? — спросила Наташа и подумала: «Может быть, такая-то жизнь и проще, и приятнее...»

Очень даже довольна. Новый рояль получила, и вместе, говорит, романсы поют. Тот-то ведь, американец с червем, совсем уж Квазиморда был. А тут она мне с улыбкой на ушко шепотком (она ведь знает, что я никому...): «Он мне, говорит, нравится». Ну что ж, это хорошо. И человек богатый, и нравится. А то у нашей сестры все больше так, что, как понравится, так, значит, деньги и вытащил...

* * *

Выехали в Берлин как-то безрадостно. Гастон был рассеян, отвечал невпопад. Наташа, усталая и грустная, закрывала глаза и молчала. И даже думать ни о чем не могла. Душа ее свои глаза закрыла тоже.

В Берлине пробыли только сутки. Гастон ушел, едва успев переодеться, и вернулся только к утру.

Мы сегодня же уедем, — сказал он Наташе. — Поедем в Варнемюнде. Это, говорят, очень хорошенький немецкий пляж. Посидим там дней десять, мне за это время пришлют деньги, и мы сможем поехать в Остенде или Довилль. Хорошо?

Наташа устало согласилась.

© Тэффи (Надежда Лохвицкая) 1931
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com