НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Толстая Александра 1979 ПРЕДИСЛОВИЕ Неужели прожита только одна жизнь? А кажется, что их было много и ни одна из них не была похожа на другую. Первый и самый лучший период моей жизни — жизнь с отцом, которая длилась 26 лет, может быть, лишь 6—8 лет сознательной, а может быть, и не совсем сознательной жизни. Но этот период был не легкий. И когда отец умер, все на время остановилось и казалось, что жизнь кончена и дальше жить не для кого и незачем. Пустота, которую я не умела заполнить. Но разразилась мировая война, и я отдала всю свою энергию на работу сначала сестрой милосердия, а потом уполномоченной Земского Союза. В 1917 году — революция, и вся жизнь перевернулась. Ничего не осталось от традиций, веры, в которых я воспитывалась, снова нужно было искать новых жизненных путей. 12 лет я билась, чтобы найти возможность творчески работать в создавшихся условиях. Наконец, мне удалось организовать культурный центр в Ясной Поляне. Был образован музей из дома и комнат, где жил мой отец, и, кроме того, второй музей, наполненный его вещами, фотографиями и портретами из бывшей школы, а в Москве создано, вместе с группой ученых и академиков Срезневского, Шахматова, профессоров Грузинского, Цявловского и других, товарищество по изучению творений Толстого. Это нашей многолетней работой воспользовался Госиздат, чтобы напечатать первое и единственное Полное собрание сочинений моего отца в 92 томах. Это 92-томное издание Советы выпустили под своим именем и редакцией, и, насколько я знаю, оно было напечатано в одной тысяче экземпляров, так что купить его могли только очень богатые люди и большие заграничные университетские библиотеки. Трудно было работать в толстовских музеях в Ясной Поляне, где все было создано в духе учения Христа и веры в Бога, а теперь было окружено атмосферой, пропитанной идеологией марксизма, отрицающей божественный дух в мысли и творчестве, в музеях, в школах, в колоссальной пропаганде атеистического материализма, который всеми силами старались внедрить большевики. Я спешила все бросить и уехать. Я оторвалась от родной земли, где прожила 45 лет своей жизни, оторвалась от родных, друзей, от всего, что было мне дорого, от родного отцовского гнезда, его могилы... Я прожила 20 месяцев в Японии, где я не знала ни языка, ни обычаев, ни людей. А теперь я хочу рассказать, как я сюда приехала, как постепенно привыкла к стране. Хочу рассказать о тех замечательных людях, которых здесь встретила, чему я научилась в Америке и как постепенно полюбила эту страну, которую теперь считаю своей второй родиной. Но родину я не забуду никогда. 1. КАК РАСТУТ АНАНАСЫ На пароходе, каком-то «Мару», — неплохо. Кабинка на четверых, рядом ванны — морская вода. На палубе чисто, публика разная, большей частью японцы, филиппинцы. В нашем третьем классе европейцев мало, два русских коммерсанта из Китая. Прошли полпути. Земля. Гонолулу. На пароход взбираются тонкие, великолепно сложенные, ловкие, как обезьяны, смуглые мужчины в одних трусиках. Пассажиры первого класса бросают в море монеты. Гавайцы, как утки, ныряют в море и через секунду выплывают с монетой в зубах. На берегу вереницей выстроились громадного размера некрасивые женщины, увешанные гирляндами цветов, похожих на гардении. Не успели мы оглянуться, как толстые женщины и нас увесили цветами, от приторного запаха которых кружилась голова. Тепло, но не душно, дышится легко, на душе весело и свободно, ничто не давит, будущее впереди, надежда на лучшее, а пока что в нашем распоряжении 12 часов, чтобы осмотреть все что можно в этом раю и... выкупаться. На пляже достали купальные костюмы на прокат. Вода теплая, мягко катятся одна за другой ласковые волны. Молодежь скользит по волнам на морских лыжах. Вдали яхты, парусные суда, а вдоль берега жестко шелестят листья пальмовых деревьев. — Бананы, настоящие бананы, — кричит Мария в полном восторге. — Красные бананы... А вот это что такое? Это манго — очень сладкий, но приторный плод. А когда мы расстались с морем, захотелось увидеть, как растут ананасы, и, подойдя к полицейскому, мы спросили, как далеко до ананасовых плантаций. Полицейский удивился, но все-таки очень вежливо нам объяснил, что надо сесть в трамвай, проехать до конца города, а там идти миль шесть пешком. Далеко, но нам уж очень хотелось видеть, как растут ананасы. Другого такого случая в жизни уже не будет... Шли мы долго. Начался дождь. Брызнул и через минуту перестал. И так несколько раз. Мокли и сейчас же на жарком солнце высыхали. Должно быть, мили три прошли, видим, на правой стороне шоссе ферма, дом, пасущиеся рядом в поле коровы. Решили зайти спросить, далеко ли до плантаций ананасов. Но только стали подходить к дому, как на нас бросилась свора собак: все разные — маленькие, большие, лохматые, гладкошерстные, с висячими, стоячими ушами, черные, белые, рыжие... Мы остановились. — Что вам угодно? — спросила вышедшая из дома женщина. — Мы хотим видеть, как растут ананасы, — сказали мы робко. — Вы не выращиваете ананасов? Она рассмеялась. — Нет, у меня молочная ферма. Плантация ананасов гораздо, гораздо дальше, вы, пожалуй, не дойдете... Мили три... — Но нам очень хочется посмотреть! — Так идите прямо по шоссе... Мы поблагодарили и побрели дальше. Мария уже приустала, но мы упорно шли вперед. Несколько автомобилей нас обогнали. Один из них остановился. — Хелло! — В машине сидела точно такая же дама, как на молочной ферме с собаками, только немного тоньше и моложе. — Моя сестра сказала мне, что две дамы с девочкой хотят посмотреть, как растут ананасы, и я решила подвезти вас. Мы рассыпались в благодарностях, влезли в автомобиль и покатили. В первый раз в жизни я видела, что машиной управляет женщина. — Кто вы? Откуда? — спросила дама. Мы рассказали, что мы сейчас из Японии, но что мы беженцы из России, направляемся в Америку. — Вот совпадение, — сказала она. — А я только что читала книгу русского писателя, «Анну Каренину». Вы, наверно, знакомы с ней? — Да, — сказала я. — Много раз читала ее. Эту книгу написал мой отец. — Что? Что вы сказали? Дж-ж-ж-ж... заскрипели тормоза, и машина круто остановилась. Дама повернулась лицом ко мне и в упор уставилась на меня своими серыми ласковыми глазами. — Что? Здесь, в Гонолулу, я встречаю на дороге женщину, которая хочет видеть, как растут ананасы, и она оказывается дочерью того, чью книгу я только что кончила и которой я так восхищалась! Это поразительно! Amazing! Мне даже показалось, что она сразу мне не поверила. Мы разговорились. К концу дня мы совсем подружились, многое узнали друг про друга и провели день так интересно, что он долго жил в нашей памяти. Кусты ананасов были похожи на крупные артишоки с колючими, острыми листьями. А я-то думала, что ананасы — большие, красивые растенья! Мы были разочарованы. Но сколько их было! Акры и акры. Они росли здесь в таком же количестве, как у нас капуста или картошка. Милая американка повезла нас затем на плантации сахарного тростника, оттуда на сахарный завод, и закончили мы день у директора сахарного завода, который угощал нас чаем. На другое утро мы уже плыли дальше. Наша каюта была увешана целыми стволами бананов, благоухали манго, ананасы, которых мы накупили за гроши и которые были сладки, как сахар. Прощай, Гонолулу, чудесный город! Прощай, милая американская дама! В ней впервые почувствовала я доброту и гостеприимство, которыми впоследствии мне пришлось столько раз пользоваться в Соединенных Штатах. 2. ПЕРВАЯ «ЛЕКЦИЯ» НА АМЕРИКАНСКОЙ ЗЕМЛЕ В Сан-Франциско нас встретила миссис Стивенсон, представительница моего лекционного менеджера Фикинса, с которым списывалась по поводу моих лекций Джейн Аддамс [Американская общественная деятельница, создавшая колонию для бедных г. Чикаго, Jane Addams (1860—1935).]. Много, много лет тому назад, когда мне было только 11 лет, Джейн Аддамс была у моего отца, и я только очень смутно ее помнила. Но из Японии я писала ей и просила ее устроить мне какой-нибудь заработок в Америке. Мне казалось, что самое лучшее и, пожалуй, единственное, что я могла делать, если не говорить о простой физической работе, это читать лекции на тему о моем отце и о Советской России. Миссис Стивенсон — очень милая, живая американка лет 50-ти, с умными карими глазами, в которых мелькал огонек не то юмора, не то насмешки над дикими русскими, которые никак не подходили под трафарет приличных американок. Ей, наверное, никогда не приходилось встречать лекторов, так бедно одетых, приехавших в третьем классе. Поговорив с нею, я поняла, что рассчитывать на какой-либо более или менее существенный заработок от лекций невозможно. По-видимому, безработица коснулась не только рабочего класса, но отразилась и на психологии людей состоятельных и интеллигенции. Американцы поприжали деньги; клубы и организации уменьшили число лекций, и миссис Стивенсон удалось устроить только одну лекцию об отце в городском зале Сан-Франциско. Смущение наше усилилось, когда оказалось, что нас, как третьеклассников, не выпустят сразу, как выпускали весь первый и второй класс, а повезут на «Ангельский остров». Мы были возмущены. Почему такая несправедливость? Почему нас посылают на остров, в то время как перво- и второклассников выпускают сразу на берег? Нам объяснили, что всех, кто приехал из Японии в третьем классе, проверяют, нет ли у них глистов. В Японии поля удобряются человеческим навозом, и очень часто люди заражаются глистами. Прежде чем впустить иммигрантов, американские власти должны убедиться, что у них нет глистов. — Но почему же глисты не смеют заводиться у богатых, а предпочитают жить в третьеклассниках? — спросила я. Но этого никто объяснить мне не сумел, даже миссис Стивенсон. Маленький пароходик привез нас к «Ангельскому острову». Вдали круглый, как мне показалось, остров, Алькатрас — тюрьма. Одноэтажный дом. Чистые комнаты, аккуратные кровати, ни пылинки нигде. На окнах решетки. «Как в тюрьме», — подумала я. Горько мне стало. Опять вспомнилась Советская Россия... «Но ведь мы не допущены еще в Америку», — утешала я себя. Наконец, мы выдержали этот первый экзамен — к вечеру нас выпустили чистенькими: мы не могли заразить глистами Соединенные Штаты. Но испытаниям нашим далеко еще не было конца. Проверяли глаза. Заставляли читать буквы, слова. Ольга и Мария легко прошли экзамен, со мною было несколько сложнее. — Но вы же ничего не видите, — сказал мне врач. — У вас только 26 % зрения. Чем вы будете зарабатывать себе на жизнь? — Я буду писать, читать лекции... — Да... Ну, пожалуй, для этого зрения у вас достаточно... Пропустил. Но и это было не все. Иммиграционные власти должны были убедиться, что мы не заразим страну большевизмом. «Ну, здесь все пойдет просто и легко, — подумала я. — Я приехала в Америку, чтобы бороться с коммунизмом, читать лекции против большевиков, и они, конечно, это понимают и немедленно нас отпустят». Но не тут-то было... Сначала начальник, который меня спрашивал, был очень строг. — Я не понимаю, — говорил он. — Почему, раз вы такая противница большевизма, вы могли прожить на свободе 12 лет и большевики вас не тронули? И мне пришлось рассказать ему, как я пять раз была арестована, как мне помог Ленин и как вышел декрет о том, что толстовские учреждения избавляются от антирелигиозной пропаганды в память Л. Н. Толстого. — Почему же все-таки они в конце концов решили вас отпустить? Я рассказала, как мне пришлось обмануть власть, обещая вернуться через несколько месяцев, сказав, что мне надо, как директору яснополянской Опытно-показательной станции, изучить школы в Японии и Америке. Я рассказывала о положении русских крестьян и рабочих, о репрессиях... Я говорила около двух часов. Это была моя первая и, пожалуй, самая трудная лекция в Америке. Чем больше я говорила, тем больше начальник меня расспрашивал. Теперь уже он был не один, а позвал своего помощника, который также с громадным интересом слушал мои рассказы, и, когда я кончила, они оба улыбались. — Теперь я вам признаюсь, — сказал главный начальник, когда допрос был закончен, — что я никогда не слыхал ничего более интересного. Вы меня познакомили, как никто другой, с положением в Советской России. Я рад, что вы попали в США, и я надеюсь, что вам будет хорошо в этой стране и вы сможете просветить наш народ в вопросе коммунизма. Но теперь еще один последний вопрос, — добавил он, помолчав. — Вы хотите заявить о вашем желании сделаться американской гражданкой и взять первые бумаги? — Нет, — сказала я и в ту же минуту почувствовала, что я сделала ужасную вещь. — «Теперь я пропала, не пропустит», — подумала я. — Что? Почему вы не хотите стать гражданкой? — спросил он сурово. — Вы плохо относитесь к нашей стране? — Нет, нет, — поспешила я сказать. — Но как же я могу сейчас заявить о своем желании быть гражданкой, когда в душе я еще русская, я живу интересами своей страны, я все еще надеюсь, что пройдет, может быть, год, два, три, десять, но что кончатся большевики, и тогда я вернусь в Россию. Как же я могу обманывать ваше правительство? Взять бумаги, сделаться гражданкой, а потом уехать обратно в свою страну? Нет, я этого сделать не могу. Когда я поживу, когда я врасту в эту страну, узнаю ее, полюблю, как свою, и только тогда — я заявлю о своем намерении сделаться американской гражданкой. Я замолчала. Молчал и начальник. Потом он повернулся к своему помощнику. — Что вы об этом думаете? — Постановка вопроса очень оригинальная, но по-своему она права, — сказал помощник. — Мне хотелось бы, чтобы все въезжающие в нашу страну относились так же серьезно к этому вопросу, как она. — Я тоже так думаю, — сказал главный начальник. И наконец мы легально вступили на американскую землю. Америка нас приняла. Миссис Стивенсон повезла нас в первоклассную гостиницу, оплаченную менеджером. Это было в начале сентября 1931 года. 3. ПОГОНЯ ЗА ШЛЯПОЙ Положение наше было серьезное. От 750 долларов, полученных в долг от мадам Майриш в Японии, оставалось уже очень мало. Надо было во что бы то ни стало одеться. Я сразу поняла, какое имеет значение в Америке одежда. Надо было купить пальто, шляпу, перчатки, башмаки... В магазинах разбегались глаза. Вот наконец я оделась. Черное шелковое платье, но уже не со стоячим воротником, а с открытым, модное; башмаки, пальто с дешевым крашеным мехом и коричневая шляпа «to match» [«в тон» (англ.)], как говорят американцы. Но когда мы выходили из магазина, сильный порыв ветра сдул мою драгоценную шляпу, и понеслась она прямо на середину улицы. Я бросилась ее спасать, чуть сама не попала под заскрипевшую, зарычавшую тормозами машину. Все уличное движение остановилось, высунувшиеся из окон шоферы ругались, но я видела перед собой только шляпу... На секунду ее бег приостановился, но как только я хотела ее схватить, новый порыв ветра ее подхватил, и она, подлая, покатилась дальше и попала прямо под проезжавший автомобиль! Очень было досадно. Шляпа сплюснулась, превратилась в блин. Расправив ее, как могла, сдунув с нее пыль, я опять водрузила ее на голову. Нельзя же было покупать новую! Но можно ли будет в ней читать лекции? Надо было искать заработка. Наняли квартиру в три комнаты за 60 долларов. Мария пошла в школу, Ольгу пригласили молокане, русские сектанты, живущие на высокой горе в Сан-Франциско, учить детей русскому языку. В молоканах меня поразил невероятный контраст между старым и молодым поколением. Бородатые старики громадного роста, благообразные, спокойные, придерживающиеся своей веры, не курящие, не пьющие; женщины в платочках, раздобревшие на жирных щах и русских ватрушках, и худенькие барышни с накрашенными губами и ногтями; юноши с нездоровыми лицами и папиросками в зубах. — Пойдем, сестра, ко мне, — приглашал меня бородатый молоканин громадного роста, косая сажень в плечах, — я тебе покажу, как мы живем. «Кара» [Русифицированное английское слово «саг» — автомобиль; то же см. далее: «furniture» — мебель (англ.).] у меня новая, дом я купил на выплату, а «форничур» самый модерный я уже выплатил. Вечером было собрание на частной квартире одного молоканина, и меня просили рассказать о России. Зная, что молокане в прошлом крестьяне, я старалась в своей беседе осветить тяжелое положение крестьянства в Советской России, описала им коллективы, невозможность крестьянства пользоваться своими продуктами и продавать излишки, о запрещении передвигаться с места на место, уходить на заработки в города, если они того пожелают. Когда я кончила, на меня набросились несколько человек из молодых. За два года отсутствия из России я отвыкла от этих агитационных, трафаретных большевицких речей. Захлебываясь от волнения, нервно закуривая одну папиросу за другой, они громко и витиевато доказывали, что все, что я говорила, — была неправда. Крестьяне никогда не жили так хорошо, как теперь. Народ освободился от царских наймитов, помещиков, которые эксплуатировали рабочий класс. Народ свободен, правительство снабжает крестьянские колхозы машинами. И вспомнила я, как через Москву-реку, по мосту, везли бочку с патокой. Одна бочка скатилась, упала на мостовую и раскололась. И не успела я оглянуться, как десятки людей, спеша, обгоняя друг друга, бросились к этой патоке, собирали ее с мостовой в чашечки, жестянки, в ладони и тут же поглощали... Ольга начала свои уроки на молоканской горе. И каждый день она приходила усталая и расстроенная. — Ты даже и представить себе не можешь, — говорила она мне, — что это за дети — распущенные, испорченные, ругаются, плюются во время уроков, а вместе с тем у девчонок ногти накрашенные, мальчишки курят... Я не думала, что мне придется иметь с ними дело. Но так случилось, что Ольга подвернула себе ногу, не могла ходить, и, чтобы не терять заработка, я отправилась на молоканскую гору учить детей. Начали мы с диктовки. Но не успела я произнести первую фразу, как вдруг с задней скамейки мальчишка с необычайной ловкостью запустил в стену жевательную резинку. Я сделала замечание. Один раз, два. В третий раз в меня полетела ореховая шелуха... Тогда я взяла одного мальчишку, двух девчонок, виновных в беспорядке, и, потрясши каждого основательно за ворот,— выставила за дверь. Водворилась тишина, и я продолжала диктовку. Я была очень счастлива, когда Ольга выздоровела и смогла возобновить занятия. — Да ты больно с ними стесняешься, — говорили Ольге родители. — Ты лупи их как следует, в американской школе и то их лупят, а иначе разве с ними справишься? Энта учительница лучше умела с ними справляться. — Ты энту толстую к нам больше не пущай, — жаловались Ольге дети, — она дерется. Я должна признаться, что в Сан-Франциско меня поразила распущенность молодежи. Никогда ничего подобного я не видела. В Советской России, правда, многие женщины курили. Но чтобы курить на улице или при всем честном народе целоваться и прижиматься друг к другу в парках, в автомобилях, было дело неслыханное. Я уже не говорю о Японии, где я не видела ни одной курящей женщины и где поцелуи считаются высшим неприличием, а если и целуются, то делают это тайно. — Портовый город, — думала я. — Наверное, на востоке лучше. — Боюсь за Марию, — говорила Ольга. — Уж очень тут нравы распущены. 4. АМЕРИКАНСКАЯ ТЮРЬМА Миссис Стивенсон познакомила нас с мистером Барри, человеком лет 50-ти, корреспондентом одной из сан-францисских газет, радиокомментатором. Мы очень с ним подружились, и он стал часто заходить к нам, расспрашивая нас о Советской России, о нашей прошлой жизни. Может быть, кое-что из наших сведений он употреблял в печати или на радио. Тем временем я подготовлялась к лекции: «Мадам Чэрман» (председательница)... — я, став в позу, громко повторяла бесчисленное число раз одно и то же. Бедная Ольга не знала, куда ей деваться от моих речей. Она затворяла двери, но квартира, маленькая, все было слышно. А тут еще м-р Барри взялся меня учить, как надо произносить речи. И я зубрила, как ученица, часами, — без конца повторяла одну фразу за другой. И вот наконец наступил день лекции в городской зале (Таун-Холл). Публики было полно. В первом ряду сидел мой учитель — Джон Барри, не сводил глаз с меня, что никак не содействовало моему спокойствию. Так было страшно, что я не помню, как я читала, что говорила, знаю только, что от волнения забыла все уроки Джона Барри. Публика аплодировала, а я кланялась, но Джон Барри был не очень доволен и сказал, что было не плохо, но что я не обращалась к последним рядам, как он учил, а к первым, и несколько раз под конец фразы говорила «ит». М-р Барри нас часто возил по городу, знакомил с жизнью в Америке. — Хотите посетить американскую тюрьму? — спросил он меня. — Да, мне было бы очень интересно сравнить ваши американские тюрьмы с советскими, в которых мне пришлось сидеть. И на другой день мы поехали в Сейнт-Квентин, одну из самых больших тюрем в Америке. Громадные серые здания, часовые кругом, но их немного, гораздо меньше, чем в советских тюрьмах. Чистота. Большинство заключенных ходят каждый день на работу. Нас провели не то в контору, не то в приемную и туда же привели несколько человек заключенных. М-р Барри сказал им, что я приехала из Советской России, что я дочь большого русского писателя Толстого и что, может быть, они хотят мне задать вопросы на интересующие их темы. Как всегда в таких случаях, люди не знали, с чего начать, переминались с ноги на ногу, и всем было неловко. — Да, — сказала я, — знаю, как должно быть трудно, тяжко ежедневно смотреть на ту же самую стену, изучить все царапины и трещины на этой стене, знать, что каждый день повторится одно и то же, что вы увидите тех же людей, которые скажут вам те же слова, видеть один и тот же кусочек неба из камеры... — Да почему вы-то все это знаете? — вдруг перебил меня один из заключенных постарше. — Потому что я все это испытала... — сказала я. — Я сидела в тюрьмах при большевиках. — Так, значит, вы наш товарищ по заключению, — сказал пожилой, хлопая меня по плечу. Лед был разбит, и заключенные, перебивая друг друга, стали задавать мне бесчисленные вопросы: за что меня посадили в тюрьму? Как долго я там сидела? Каков тюремный режим? — Чем вас кормили? — Утром, — рассказывала я, — полфунта сыроватого хлеба с мякиной, которого должно хватить на целый день. Пол чайной ложки сахара на целый день. Жидкий чай. В обед суп из мороженой картофельной шелухи, плохо отмытой, так что надо было ждать, пока грязь не осядет на дно тарелки, прежде чем начать его есть, сухая вобла. — Надо было объяснить, что такое вобла и как надо было бить рыбу обо что-то твердое, прежде чем можно было ее укусить.— На ужин иногда тот же грязный суп, иногда пшенная каша без масла. Вот и все. Заключенные переглянулись. — А мы получаем даже мороженое по воскресеньям. — А какие были кровати? — Не было кроватей. Нары. Три плохо сбитые доски. Тоненькие тюфяки, набитые стружками, которые проваливались в широкие щели, края больно резали тело. Я подкладывала под бок подушку, а то образовывались пролежни. — А у нас удобные кровати, — сказали заключенные. — Но все же жизнь кончена для нас, — сказал, сильно покраснев, очень молодой белокурый мальчик с наивными голубыми грустными глазами. — Я учился, был в колледже, теперь приходится отсиживать три года. Молодость пройдет, отвыкну заниматься. Пропала жизнь... — Жизнь не пропала, — сказала я. — Конечно, не знаю, что у вас на совести... — Чек подделал, — просто сказал юноша. — Ну, вот видите... Все мы в жизни спотыкаемся, даже падаем. Но это не значит, что мы и останемся в этом лежачем положении. Вы споткнулись, почему же вам в жизни не поправиться и не начать ходить твердо, стараясь в дальнейшем не спотыкаться? Используйте это время. Я знала одного прелестного юношу в Москве, который был заключен в тюрьму на пять лет только за то, что он был князь. И за пять лет своего сидения он закончил полное университетское образование. Почему же вы не сделаете того же и не продолжите ваши занятия, чтобы потом экстерном держать экзамены? Мы расстались с заключенными друзьями, юноша долго тряс мою руку. — Я вам обещаю заниматься, даю слово... — Видимо, ему нужно было дать это слово для самоутверждения, чтобы самому убедиться, что он его сдержит. Было уже 12 часов. Мы пошли в женскую столовую. Чистота, светло, раздавали суп, на второе какое-то мясо с зеленью. «Как в ресторане», — подумала я. И невольно воображение рисовало советские тюрьмы... Нам позволили посетить и некоторые камеры пожизненно заключенных. Одна камера меня особенно поразила. Это была чистенькая, светлая комнатка. На окне с решетками распевала канарейка. Повсюду множество книг, чистая, удобная кровать. И молодая, очень молодая девушка, пожизненно заключенная за убийство. Я пробовала с ней заговорить. Она не ответила. По сжатым губам, серьезному, почти злому выражению лица я видела, что наше посещение ей было неприятно. Когда мы уходили, Джон Барри мне сказал, что группа мужчин, с которыми я говорила утром, просила, чтобы разрешили мне вечером прочитать лекцию большой группе заключенных, но смотритель не позволил. 5. МОРМОНЫ От лекции и от Ольгиных уроков накопилось немного денег, и мы двинулись из Сан-Франциско на восток. У меня была лекция в Солт-Лэйк-Сити, в царстве мормонов. На вырученные с этого выступления деньги мы должны были ехать дальше, я — в Чикаго, где у меня предвиделись еще две лекции и где я была приглашена остановиться у знаменитой Джейн Аддамс, а Ольга и Мария — прямо в Филадельфию, к одной американке и ее племяннице, где обещали стол и квартиру в обмен за работу по хозяйству. Солт-Лэйк-Сити совсем особенный город, расположенный около большого свинцово-серого солончакового озера, с серыми, скучными, плоскими, точно мертвыми, берегами. В городе чуть ли не самый громадный в мире храм «Табернакл», построенный мормонами, в котором с утра до ночи играл первоклассный музыкант классические вещи на колоссальном органе. Воображение рисовало этих сильных, но страшных людей, которые, руководимые своими вождями, Джозефом Смитом и Бриггамом Юнгом, преодолевая бесконечные трудности борьбы с природой и людьми, дошли до этого места, названного штатом Юта, и основали удивительный город. Здесь мормоны окончательно оформили свою секту, назвав ее Church of Jesus Christ, церковь во имя Иисуса Христа, и хотя исповедовали христианство, но признавали многоженство. Только гораздо позднее правительство Соединенных Штатов запретило многоженство и стало строго преследовать тех, кто преступал этот закон. Встретила нас небольшого роста, гладко причесанная, живая, энергичная старушка, Сюзи Юнг Гайтс, одна из младших, оставшихся в живых, 56 детей мормонского вождя, Бриггама Юнга. Она сразу покорила наши сердца, такая она была милая, ласковая и интересная старушка. Она старалась все нам показать, возила нас по разным красивым и историческим местам и показала дом, в котором она родилась и в котором жили в свое время все 17 жен и 56 детей ее отца. — Ссорились жены между собой? — спросила я. — Нет, жили дружно. Да, впрочем, я была тогда очень еще маленькая и плохо помню. Меня интересовал вопрос, насколько молодежь придерживается сейчас законов веры мормонов, запрещающих курить и пить? Я скоро получила ответ на этот вопрос. Один раз, когда мы в поезде возвращались с одной из наших поездок с миссис Гайтс, в наше отделение подсел молодой человек лет 20. Он узнал миссис Гайтс, почтительно ей поклонился, и они перекинулись несколькими словами. Юноша происходил из мормонской среды, миссис Гайтс знала его отца. Во время разговора она вдруг наклонилась к юноше. — Дыши, дыши на меня! — закричала она сердито. — Нечего задерживать дыхание, не отворачивайся! Табачищем от тебя несет... Мормон тоже... Если бы твой отец знал... Уходи отсюда! Видеть тебя не хочу! И юноша молча, потупя голову, вышел. Лекцию я читала в мормонском храме, в котором помещалось 2—3 тысячи людей. Кафедра была такая высокая, что пришлось подниматься на нее по лестнице. Таких я никогда еще не видела. Я посмотрела вниз, увидала эту громадную толпу и... испугалась. Заиграл орган... «Боже, Царя храни!» И мне вдруг стало весело. «Для меня, русской, национальный гимн играют,— думала я. — Как мило с их стороны». Вот прошло еще несколько минут, и страх мой совсем рассеялся... орган весело играл «Очи черные!» «Очи черные, очи страстные, очи жгучие и прекрасные», — пела я внутри себя. Знает ли мормонский пастор слова этого романса, знает ли он, что это цыганский романс, исполнявшийся во всех русских кабаках? Я уже никого и ничего не боялась, сосредоточилась на своей теме «Толстой и русская революция» и без всякого усилия использовала уроки моего милого учителя Джона Барри. А в газете «Миннеаполис Трибюн» появилась заметка: «В конце концов гигантский экономический и государственный эксперимент в Советской России должен рухнуть, так как он основан на исключительно материальной концепции и движется только насилием, — заявила графиня Александра Толстая, дочь великого русского писателя, графа Льва Толстого». 6. ЛИБЕРАЛЫ И ПАЦИФИСТЫ В Чикаго я приехала уже вечером. Шофер такси помог мне втащить мои многочисленные вещи в большую, просторную переднюю. Меня немедленно окружила целая группа старушек, и в первую минуту я никак не могла понять, кто — кто? Хозяйка дома, мисс Смит, друг мисс Аддамс, сказала мне, что Джейн сейчас нет, она в Хулл-Хауз, но что она очень рада со мной познакомиться и иметь меня гостьей в своем доме. С первого момента, как я ее увидела, я полюбила Мэри Смит. Лицо спокойно-красивое, почти классическое, чудные, ласковые серые глаза, естественно волнистые седоватые волосы. Ничего искусственного, мелкого, повседневного. Ее царственная, высокая фигура спокойно двигалась по дому, и видно было, что все — и горничная Анни, и кухарка, и другая мисс Смит, которая жила с ней в доме, но которую звали Элеонора Смит, — все ее обожали. Элеонора была совсем другого типа. Грузная, высокая, с крупными чертами лица и низким раскатистым голосом. — Вещи ваши придется оставить здесь до завтра, — сказала Мэри Смит. — Истопник придет завтра топить и снесет вам их, а пока что Анни возьмет наверх все, что вам необходимо на ночь. Пойдемте, я покажу вам вашу комнату. Она дышала тяжело, когда поднималась по лестнице, у нее была астма. Я вымылась, причесалась, но, спустившись вниз и увидав груду своих безобразных вещей — тут были и русские портпледы, и японские корзинки, и старые чемоданы, решила, не дожидаясь истопника, освободить переднюю от этого хлама и, взвалив тяжелый чемодан на плечо, потащила его наверх. Когда я снова спустилась, в передней уже собрались все старушки. Анни увидала, побежала за кухаркой, потом пришли обе мисс Смит. — Оставьте, зачем вы это делаете! — в ужасе воскликнула Мэри Смит. — Я никогда ничего подобного не видела. Как мужчина! Ужас! — возмущалась Элеонора. И они стояли и наблюдали до тех пор, пока я не перетаскала все вещи, вскидывая одну за другой на плечи и забавляясь их удивлением. На другой день в Хулл-Хаузе я познакомилась со знаменитой Джейн Аддамс. — А я вас помню девочкой с косичками в Ясной Поляне, когда я была у вашего отца. Вам было лет 11, — сказала мне мисс Аддамс. — Вы вбежали в комнату, где мы разговаривали. Отец ваш повернулся ко мне и сказал: — А это моя младшая — Саша. Мы обе расхохотались. Мисс Аддамс спрашивала меня, как я намерена устроиться в Америке, и вызывалась всячески мне помочь. Жила она в отдельной небольшой квартирке, показавшейся мне очень темной, в Хулл-Хаузе, со старинной, немного потертой мебелью. Горел камин. Поговорив с мисс Аддамс и познакомившись с ее окружением, я поняла, какое влияние она имела на окружающих. Слово ее — закон. Она управляла людьми, не приказывая, подавляла без желания давить. Хулл-Хауз — это Джейн Аддамс. Джейн Аддамс — это Хулл-Хауз. Она царила не только в Хулл-Хаузе. Дом Мэри Роз Смит, обе мисс Смит жили и существовали только для Джейн Аддамс. Очень скоро я поняла, что политически мы расходимся с мисс Аддамс, и я почувствовала, что она разочаровалась во мне как дочери величайшего гуманиста и либерала — Толстого. Я не скрывала своих убеждений. Для меня пацифизм отца, его любовь к народу, желание облегчить его участь было искренним, глубоким убеждением, основанным на годами продуманном религиозном мировоззрении. Если говорить об уничтожении насилия, то всякого насилия; капитализма — то всякого капитализма, включая государственный капитализм; если говорить о пацифизме, то только о пацифизме, основанном на словах Христа «не убий», а не только когда это выгодно одному атеистическому, беспринципному правительству, которое говорит о пацифизме, потому что не готово к войне. На эту приманку пацифизма и ловит наивных американских либералов советское правительство. Умные, живые глаза мисс Аддамс омрачились, когда я сделала несколько подобных замечаний. Джейн Аддамс считала, что при всех недостатках в коммунистическом режиме путь к свободе им открыт, что заслуга революции в том, что она раз и навсегда опрокинула монархический строй, лишила возможности помещиков и капиталистов эксплуатировать крестьян и рабочих. Но главное достижение — это было стремление большевиков к миру. К пацифизму надо стремиться при всех условиях, добиваться мира какой угодно ценой... Что касается признания советского правительства, то тут не могло быть вопроса — признание, с точки зрения мисс Аддамс, было необходимо, так как это признание гарантировало мир. Я очень скоро поняла, что убедить Джейн Аддамс, заставить ее понять ужас большевизма — невозможно. Она была окружена тесным кольцом интеллигентных людей — профессоров, ученых, штампованных либералов и пацифистов. Мисс Элеонора Смит рассказала мне, как Хулл-Хауз посетила бабушка русской революции, Брешко-Брешковская. Бабушка жила в Хулл-Хаузе и направо и налево пушила коммунизм. Но этого было мало... Бабушка захотела прочитать лекцию для Хулл-Хауза и его опекаемых. — Но тут, — как рассказывала, смеясь, мисс Элеонора, — случилось нечто совершенно ужасное. Узнали, что бабушка будет говорить против большевизма, и в зале начался невероятный шум. Рассвирепевшая толпа кричала, люди повскакивали с мест и бросились к эстраде, и если бы не Джейн Аддамс, то бабушке бы не сдобровать. Ее увели с эстрады, и она так и не смогла прочитать свою антибольшевицкую лекцию. Я была счастлива, что не жила среди этого левого окружения Хулл-Хауза, а сидела в доме мисс Мэри Смит и писала свои тюремные воспоминания. Мисс Элеонора Смит была хорошей пианисткой, и ее работа в Хулл-Хаузе заключалась в том, что она давала бедным детям бесплатные уроки музыки. Я сказала ей как-то, что музыка всегда вдохновляла моего отца, особенно Шопен, и что я унаследовала эту черту от отца. Под влиянием музыки полет мысли выше, яснее, образы ярче. И мисс Элеонора каждое утро играла мне, большею частью Шопена и Моцарта, а я писала под ее музыку. Давно, давно не жила я в таких условиях тихой, патриархальной обстановки, с таким комфортом и уютом. Комната убиралась, вовремя подавалась прекрасная еда. Тихо, еле слышно двигались по дому великолепно выдрессированные служащие, состарившиеся вместе с хозяйкой. И я писала... Иногда мои хозяйки помогали, когда я искала английские слова или выражения, так как писала я по-английски. Но один раз мы все зашли в тупик и пришлось нам обратиться за помощью к... истопнику. Дело в том, что в этой главе книги я описывала скверную ругань и драку двух проституток в тюремном лагере, где я отсиживала свое наказание. Но хотя в русских тюрьмах я в совершенстве изучала весь лексикон ругательств, английских ругательских слов я совершенно не знаю. Старушки переглянулись между собой и оказались еще более беспомощными, чем я. А истопник, когда старушки его спросили, рассмеялся, закрыв рот рукой, и сказал: «Perhaps «bitch» is good enough. (Может быть, «сука» достаточно хорошо). Так «bitch» и осталась в книге. По вечерам я читала старушкам вслух написанное, мисс Элеонора тихонько утирала слезы, а на другое утро снова играла мне Шопена и поправляла мой английский язык. Мои тюремные рассказы прочла и мисс Аддамс, одобрила их и начала переговоры с несколькими журналистами об их напечатании. Но, увы, все кончается на свете. Кончилось и мое райское житье в Чикаго. На заработанные с лекций деньги я купила железнодорожный билет и, распростившись со своими милыми хозяйками, двинулась в Филадельфию. 7. БЕЗДУШНЫЙ НЬЮ-ЙОРК — Нет, нет, не четыре и не шесть, а ровно пять, — говорила Ольге ее хозяйка. — Вы не понимаете, если четыре дырочки, то сыпется слишком мало порошка, если шесть или семь, то слишком много, you waste too much [Вы слишком расточительны (англ).], верьте моему опыту, надо точно пять... Ольга покорно брала банку с порошком «Бон Ами» для чистки эмали и пробивала ровно пять дырочек. Целый день или г-жа X., или ее тощая, с поджатыми губами и тоже старая дева племянница делали бедной Марии замечания: — Мария, не сутулься, держись прямо. Мария, ты ешь слишком быстро, так у нас не едят в Америке. Не качайся на стуле! Убери книги! Не только Марии, но и нам, взрослым, было чему поучиться. Американская система, применяемая г-жой X. в хозяйстве, была выработана в совершенстве, ни одного лишнего движения. Необычная во всем точность. Надо было научиться, как стелить постели: в России подушка накрывалась отдельным покрывалом, здесь надо было стелить по-другому, по-другому накрывать на стол, знать, сколько каких тарелочек, маленьких, средних и больших, с какой стороны раскладывать ножи, вилки, ложки. Все было по-другому, и всему придавалось необычайное значение; и вот этого-то мы, беспорядочные русские, усвоить никак не могли и никак не могли вызвать в себе большого интереса к этим новым открывающимся нам горизонтам. Харчи и кров для себя и дочери давались Ольге не легко, платы за свою работу она, разумеется, не получала. Она питалась с Марией и имела комнату с ванной. Я была большей частью в разъездах, в лекционном турне, но когда я изредка приезжала, то видела, что Ольге тяжело не столько физически, сколько морально. Мы мечтали о собственном угле. Следующая моя лекция была в Нью-Йорке, в Таун-Холле. По рекомендации Джейн Аддамс, которая написала письмо своей приятельнице Лилиан Волд, я поселилась в Хенри-Стрит-Сеттлмент, где-то в самом бедном еврейском районе. Кругом — базары, лотки со всевозможными овощами, фруктами, дешевыми вещами первой необходимости. Здесь пахло луком и чесноком и можно было слышать не только еврейский жаргон, но иногда и русскую речь. Грязь, беднота. Я обрадовалась, когда со мной заговорили по-русски, но скоро поняла, что и здесь многие евреи не знали, что черту оседлости в России, так же как и процентное ограничение для студентов-евреев, уничтожило Временное правительство. Они думали, что это заслуга большевиков. В Хенри-Стрит-Сеттлмент я столкнулась с теми же либеральными, просоветскими идеями, как и в Хулл-Хаузе. Лилиан Волд заставляла меня много рассказывать о Советской России, внимательно слушала, и иногда черные умные глаза ее удивленно смотрели на меня. «Я никогда не думала, что там до такой степени плохо!» Нью-Йорк меня подавил. Давно я не испытывала такой гложущей, жуткой тоски одиночества. Самое страшное одиночество — среди толпы чуждых людей. Люди, люди... спешащие, холодные, равнодушные, с изможденными, усталыми лицами. Я ходила по бесконечным улицам, ездила на автобусах, терялась в собвеях, наблюдала... На некоторых молодых лицах уже лежит печать порока, зрелости. Тяжелый опыт жизни наступил, прежде чем успела расцвести молодость. На улице женщины курят, спешат на ходу затянуться, в собвеях с тупым выражением лица жуют жвачку, на остановках толкаются. Один поток людей сменяется другим, все спешат, никому нет дела до другого, у всех печать заботы, тревоги на лицах. И глядя на эту толпу, невольно думалось: «А есть ли у них души?» И становилось страшно. В Хенри-Стрит-Сеттлменте было легче. Здесь жизнь людей была поглощена тем, чтобы помочь другим, дать совет, отвезти роженицу в больницу, проведать тяжелобольного, помочь детям со школами, но все же иногда грызла тоска одиночества, и, сидя в своей комнате, я плакала. Плакала о том, что оторвана от родного гнезда, о том, что большевизм так глубоко проник в свободные страны... О том, что кругом все чужие... Стук в дверь. — Можно войти? И передо мной выросла высокая широкоплечая фигура большого бородатого человека. — Илья! — Ну и ну! Покажись-ка! Какая ты стала, старая? Ну, еще ничего, молодцом... Как ты попала в эту трущобу? Он сыпал один вопрос за другим, вероятно, чтобы скрыть волнение, а у меня в зобу сперло, сказать ничего не могу. За эти двадцать лет, что мы не виделись — он уехал в Америку до большевистской революции, — он стал еще больше похож на отца. Те же серые глаза, только больше, те же широкие брови, широкий нос, оклад бороды, только выражение лица и рот другие. С чего начать разговор после двадцати лет разлуки? Я знала, что он еще в России сошелся с какой-то женщиной, на которой, получив развод от прежней своей жены Сони, женился. Это мне было неприятно. Вся наша семья была привязана к Соне и очень огорчилась этой женитьбой. Постепенно разговорились. Ему было трудно материально. Во время депрессии он не мог найти заработка. Ему было уже 65 лет. Жил он здесь, в Нью-Йорке, с женой Надей. Говорили о России, о семье, родных и чем дальше, тем ближе. Он очень изменился, помудрел, ближе подошел к отцу в своих убеждениях. Не было у нас разногласия и в вопросе коммунизма. Он ненавидел его так же, как и я. И когда мы расстались, он только сказал: — Саша, я очень доволен. И в тон ему, едва сдерживая слезы радости и волнения, я повторила его слова: — И я тоже очень довольна. Мы пожали друг другу руки и расстались. Я уже не чувствовала себя одинокой — в Нью-Йорке у меня был брат. 8. ЛЕКЦИИ Милейший был у меня менеджер, м-р Фикинс, веселый, остроумный. Закинув голову, покатывался со смеху, когда я ему рассказывала про Джона Барри и про мою лекцию в Солт-Лэйк-Сити. — Я хочу вас познакомить, — сказал он мне, — с господином, для которого вы будете читать в очень аристократическом районе под Нью-Йорком. Он очень требовательный, этот господин. Долго расспрашивал меня про вашу личность и сможете ли вы дать правильную картину жизни в Советской России, хотел знать, каков ваш английский язык. Он никак не может решиться вас пригласить, потому что гонорар довольно высокий и он хочет быть уверенным, что вы подойдете ему как лектор. Свидание было назначено. Мистер Н., упитанный старичок с розовым гладким лицом, рыжими седоватыми волосами, подстриженными ёжиком, встретил меня в конторе Фикинса, и мы пошли завтракать. — Не переходите улицы, пока не зажжется зеленый свет, — поучал он меня. — Ну вот, теперь быстро, надо торопиться, потому что на поперечных улицах зеленый свет только полминуты. Скорей, скорей переходите, а то нас задавят... Странный какой-то джентльмен, думала я. Чего он так волнуется? В ресторане у меня даже пища стала поперек горла. Мистер Н. сверлил взглядом в течение всего завтрака выворачивал меня наизнанку, расспрашивал о моей жизни, взглядах, привычках, планах на будущее. Впоследствии мне Фикинс, смеясь, рассказывал, что господин Н. даже пошел слушать мою лекцию в Таун-Холле и только после этого решился пригласить меня читать лекцию в свой клуб. — Ну, смотрите же, постарайтесь, говорите громче, у вас в аудитории есть глухие, не торопитесь. Дайте картины из советской жизни, — говорил мне стройный джентльмен перед самым моим выходом на эстраду. Я всегда волнуюсь перед выступлением, особенно в начале лекции, а тут я была уже так напугана, что все дрожало во мне. Мистер Н. представил меня как «блестящего» лектора, великолепно владеющего английским языком, что тоже всегда действует очень плохо. С первых же слов я почувствовала, что провалилась. Хотела поправиться, взглядывала на свой конспект, руки дрожали, в глазах было темно, прыгали строчки, и я ничего не могла разобрать. Чтобы выиграть время, я все повторяла well... А мистер Н. сидел в первом ряду и не сводил с меня глаз... Немного поправилась в ответах на вопросы. Это был настоящий провал, и я решила, что моя карьера лектора — погребена навеки. Каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получила от м-ра Н. следующее письмо:
Дорогая Графиня, Я не думал, что упущу целую неделю, прежде чем напишу вам о том, какое огромное удовольствие доставило вашим слушателям ваше выступление в прошлый четверг в Соммит. Администраторы Атенеума даже бранили меня за то, что я не предоставил больше времени для вопросов после вашей речи. Точность ваших утверждений и понимание положения в России были крайне поучительны. Многие сказали мне, какое удовольствие и какую пользу они извлекли из вашего доклада. А сегодня утром я встретил в поезде приятеля, который прожил в России два года и продолжал с тех пор внимательно следить за всем, что там происходит. Он инженер и, как таковой, приходил в соприкосновение со многими официальными лицами. Он всецело поддерживает ваши утверждения. ...Если вас интересуют отзывы газет о вашем докладе, я с удовольствием пришлю их вам. Еще раз благодарю вас за то, что вы дали возможность членам Атенеума выслушать вас, и остаюсь вас уважающий и преданный вам (Подпись)
Следующая лекция была назначена в Соммит, Нью-Джерси, в очень богатом женском клубе. Я взяла себя в руки, подготовилась, приоделась и отправилась в клуб. Одни дамы, очень просто, хорошо одетые. Простая, хорошо сшитая одежда в Америке очень дорога. Небольшая аудитория на 300—400 человек. Полно. В первом ряду сидела молодая дама и вязала. Почему-то это меня задело. «Ты перестанешь у меня вязать, если я чего-нибудь стою»,— сказала я ей мысленно. На этот раз лекция была удачна, и, когда я вспомнила про вяжущую даму и посмотрела на нее, я увидела, что вязание ее упало к ней на колени и она, перегнувшись вперед, внимательно слушает. Я была удовлетворена. Следующая лекция состоялась в Бостоне. Внук поэта Лонгфелло, Генри Дэна, приезжавший в Ясную Поляну на празднование столетнего юбилея со дня рождения моего отца в 1928 году, пригласил меня у него остановиться. М-р Дэна встретил меня на вокзале и привез к себе в дом — чудный особняк, бывший дом поэта Лонгфелло, с большими комнатами с высокими потолками, старинной мебелью, громадной библиотекой. Когда за чашкой чая мы разговаривали и Дэна вспомнил о своей поездке в Ясную Поляну с Цвейгом и другими иностранцами и сказал мне, что снова собирается ехать в Россию, я поняла, что он сочувствует советскому правительству. Опять те же псевдолиберальные суждения, которые приводили меня в отчаяние. «Куда я попала», — думала я. Мне стало не по себе в этом большом историческом доме. Дэна был также очень разочарован, увидав во мне такого непримиримого врага советской власти. Мы сразу же горячо поспорили, и я решила на другой день уехать из его дома. — Я пойду на вашу лекцию в Форд аудиториум, — сказал он. — Будьте осторожны в своих словах, иначе I will heckle you badly [Я вас здорово освищу (англ.)]. Тема моя была: «Толстой и русская революция». Зал был набит до отказа. Публика самая разношерстная — интеллигенция вперемежку с простыми рабочими. Председателем собрания был пастор лет 60-ти, кругленький, розовенький, лысый и очень доброжелательный человек. Первая часть лекции, где я говорила об убеждениях отца, прошла благополучно, но когда я дошла до коммунистического эксперимента и описала жизнь в России после революции и как большевики исказили теорию самого Маркса (я знала, что в зале много социалистов), то почувствовала, что в зале уже началось беспокойное движение и недовольство. Когда я кончила, поднялся неистовый шум. Часть зала бешено аплодировала, другая шикала, свистела, выкрикивала какие-то оскорбительные слова. Бедный пастор, как шар, метался по эстраде, не зная, как успокоить публику. Начались вопросы. Сколько у меня акров земли и какое состояние я имела перед революцией? Был ли у меня графский титул, которого я лишилась? Преследовались ли религиозные секты в старой России? Я отвечала. Но вот вскочил какой-то человек и злобно, грубо закричал: — Лектор, а чем вы объясняете, что вы приехали, как вы говорите, из голодной страны Советской России, а вы так хорошо упитаны, вы верно весите около 200 фунтов? Пастор замахал руками: — Я не позволю здесь никаких вопросов, касающихся личности спикера, — сказал он. — Разрешите, я отвечу, — попросила я. — А вот почему, товарищ, — сказала я, смеясь. — Из голодной Советской России я поехала в капиталистическую Японию, где прожила 20 месяцев. Здесь, в другой капиталистической стране, Америке, я нахожусь уже тоже несколько месяцев, вот и я отъелась на капиталистических харчах. Снова поднялся невероятный рев. Часть публики хохотала, другая часть шипела. — Лектор, — вскочил еще один «товарищ», — будьте добры, объясните, почему в Советской России мы не слышим про гангстеров, киднаперов, всяких жуликов, а здесь их так много... Чем вы это объясняете? — А это очень просто, товарищ, — ответила я. — В Америке преступников сажают в тюрьмы, а в Советской России они управляют страной. Опять рев, аплодисменты, хохот, шиканье... Пора было заканчивать лекцию и уходить. На эстраду лезли люди, улыбающиеся, ласковые, взбешенные, с искаженными злобой лицами, лезли со всех сторон, круг замыкался. Маленький пастор подбежал ко мне. На голову он быстро нахлобучил мне шляпу, накинул пальто и протиснул меня сквозь толпу на улицу... Дэна следовал за нами. — Почему же вы не задавали вопросов, я ждала их? — сказала я ему. — Вопросов было достаточно без моих, — ответил он. Хотя я и чувствовала, что лекция прошла хорошо, но на душе было тяжело. Я никак не могла свыкнуться с мыслью о том, что западный мир не только не может избавиться от большевиков, но что почти во всех свободных странах — неблагополучно. В Америке — депрессия. Во всех европейских странах — недовольство; в Англии — голодные демонстрации, организованные коммунистами, в Японии — террористические убийства, война с Китаем, захват Маньчжурии; в Испании — назревающее недовольство... Наивно было думать, что русский народ может с какой-либо стороны ожидать помощи. Общественное мнение? Лидеры?Знаменитые писатели, как Стефан Цвейг, заигрывающий с Москвой; Бернард Шоу и леди Астор, которые поехали в Москву; Ромен Роллан, находящий всяческое оправдание большевизму и оправдывающий насилие тем, что народ против его желания надо вести к счастью и благополучию... Надежда на избавление, которая составляла главную цель и смысл всей моей жизни, постепенно испарялась... Церковь? Протестантские секты? Католики? Да, одна лишь католическая церковь продолжала свою постоянную борьбу с большевизмом. Я обрадовалась, когда узнала, что папа Пий XI установил неделю молитвы и поста во имя борьбы с коммунизмом и атеизмом. 9. СИЗИФОВ ТРУД Г-жа X. познакомила нас с четой Макаровых. Он — русский, она американка, очень добрая, общественный деятель, принимавшая участие в работе Нэйборхуд Лиг [ Neighborhood League — Объединение соседей (англ.).]. Как-то раз мы с Ольгой были в гостях у Макаровых, разговорились и рассказали им, как мы мечтаем жить самостоятельно где-нибудь на ферме. Прошло некоторое время, и вдруг, чего мы никак не ожидали, Макарова к великой нашей радости сообщила, что через Нэйборхуд Лиг можно бесплатно получить, правда, довольно разрушенную, ферму. Там никто не живет, и хозяева разрешают делать с ней что угодно. Но то, что мы увидели на ферме, превзошло всякие понятия о «разрушенности». В доме все стекла были разбиты, провалились полы, везде грязь: паутина, вероятно, не сметалась годами. На маленьком курятнике клочьями моталась бумажная крыша, от сарая остались лишь три каменные стены. Рядом с домом сильный, холодный, как лед, источник. Нам потом объяснили, что он служил холодильником для молока и ледником. Он был разделен бетонными стенками на несколько отделений, и над ним, по-видимому, когда-то было целое здание. Теперь оставалась одна стена, покрытая зеленым мхом. Все на ферме нам казалось очень поэтичным: поле, заросшее бурьяном, внизу, под горой, журчащий ручеек, вокруг дома несколько старых деревьев, вдали лес... Была весна, душа тосковала по природе, по физической работе и, главное, по своему углу. И мы переехали со всем своим скарбом на эту ферму, вблизи Ньютаун Сквера в Пенсильвании. Надо было срочно вставлять окна, чинить крышу, мыть дом. Со страшным рвением мы принялись за дело. Но плотницкой работы мы делать не могли и попросили нашу благодетельницу, Макарову, прислать нам поденного рабочего. В то время рабочие были дешевые, пять долларов в день. Но нам казалось, что пять долларов в день — целое состояние. Как-то утром — а вставали мы, конечно, очень рано — в восемь часов к ферме подъехал господин на прекрасной, блестящей машине. Мы очень удивились, так как на полторы мили кругом решительно никого не было. — Что вам угодно? — спросила я. — Как что угодно? — переспросил господин с удивлением.— Вы же меня, кажется, вызывали работать. Если я не ошибаюсь, это то самое место и вы те самые русские лэдис, о которых говорила Макарова. Господин-рабочий работал необычайно добросовестно и быстро. Очень скоро наш дом приобрел жилой вид. Вставлены были окна, появилась какая-то мебель, которую нам пожертвовали миссис X. и Нэйборхуд Лиг. Мисс Мэри Розет Смит — друг Джейн Аддамс — прислала нам кровати, ковры, кресла из своего деревенского дома, который она ликвидировала. Начали обрабатывать огород. Пахать нечем. Копали вручную. Весь огород был полон громадных камней. Зарывать их было трудно. Каменистая почва не давала возможности глубоко копать. Приходилось эти тяжеленные камни поднимать рычагом, постепенно подкладывая под большой камень маленькие, пока, наконец, он не выкатывался наружу. Это была сизифова работа, но одолели и ее и посеяли огород. Иногда, редко, кто-то забредал в наши владения. — Вы не знаете, где тут живет графиня Толстая, the Countess? Здесь она сейчас? Можно ее видеть? А я в это время сражалась с каменьями или копала землю, обливалась потом, и одежды на мне было очень мало. — Не знаю, — бурчала я, — здесь никакой графини нету. Проезжали иногда верхами элегантные дамы с кавалерами, а ближе к осени скакали по полям охотники в красных мундирах. Осенью Ольга отправила Марию в школу, в Филадельфию, и мы остались вдвоем на ферме. Я часто уезжала читать лекции, и Ольга оставалась одна. Все наши друзья в Филадельфии считали, что нам, двум женщинам, небезопасно жить вдвоем на ферме, и особенно страшно жить Ольге, когда она остается совсем одна. Кто-то нам сказал, что в Филадельфии живет одинокий старый казак, который сейчас попал в безработные и с удовольствием пошел бы за стол и квартиру к нам жить и помогать работать, жалованья не надо, только немного карманных денег и табак. Казак серьезно отнесся к своим обязанностям, потребовал револьвер, который нам достал один знакомый американец, а когда приезжали чужие люди, он вырастал как из-под земли и стоял молча, расправляя усы, до тех пор, пока не убеждался, что люди эти не большевики и не опасны. Казак был громадного роста, широкоплечий, с седоватыми волосами и усами с проседью, которые он постоянно тщательно закручивал. Ну совсем гоголевский тип, мы его так и прозвали Тарасом Бульбой. Ноги у него были с выгибом, вероятно, согнулись от постоянного сидения в седле и так и остались кривыми с круглым просветом. Разговор его был простой и короткий. — Ох, как спина болит, — иногда жаловались мы вслух. — Ну и щож? — хладнокровно замечал казак. — Это не смэртэльно. И возражать было нечего. Нэйборхуд Лиг пожертвовал нам тяжеленную чугунную плиту, которую можно было топить и углем, и дровами. — Надо будет попросить Макарову прислать двух-трех человек поставить эту плиту на место, — сказала я. Казак только рукой махнул. Когда мы с Ольгой пришли с огорода, плита стояла на месте. Как он ее сдвинул — до сих пор не понимаю. В другой раз нам прислали громадную старомодную ванну, теперь таких не употребляют. Я попробовала ее сдвинуть — невозможно. — Не думайте ее ставить на место, — сказала я казаку, — надорветесь. — Ну и што? — ответил казак. И когда мы ушли, он каким-то способом и ванну водрузил на место. Один наш знакомый рассказывал, что несколько лет тому назад казак не мог найти работы. Его товарищ повел его к «контрактору», разрушающему дома. — Мне рабочие не нужны, — сказал контрактор. — А вы его попробуйте. Вон у вас там четверо людей бьются, рушат стену, дайте этому человеку задачу ее свалить. — Ну так щож, — сказал казак, которому перевели разговор. Он, разумеется, не мог ни «да», ни «нет» сказать по-английски. — Попробуем. Как хватил молотом в стену, так стена и рухнула. Звали казака Федор Данилович Гамалей. Мы купили несколько кур, и яйца были у нас свои, постепенно вырастали овощи, и для полного благополучия недоставало только коровы. Травы было много. И мы стали узнавать, где можно купить корову. На большой соседней ферме разводились маленькие породистые красавицы джерси. У нас разбежались глаза. Цены были жуткие. Сотни и сотни долларов за одну корову. Мы очень огорчились — цены были нам недоступны. Но вот управляющий показал нам несколько коров. — Этих я могу вам продать, они у нас предназначены на убой. — Но почему же? Они не молочные? старые? — Нет, нет, они молодые и прекрасно дают молоко, только у них в крови «бруцелозис». Мы не знали, что такое «бруцелозис». — Это вредно для людей? — спросила Ольга. — У меня 12-летняя дочь. — Нет, нет, это совсем не опасно для людей, но эти коровы часто не могут растелиться, у них мертвые телята... Чỳдная была одна коровка с выпуклыми, большими, томными глазами и с курносым носиком. Мы сразу в нее влюбились и купили ее чуть не за 50 долларов. Теперь у нас было уже вволю молока, масла, сметаны и творогу. Мы пили, ели эти молочные продукты и не подозревали, что мы могли сами заболеть «бруцелозисом», тем, что называлось у нас мальтийской лихорадкой, трудно излечимой, опасной болезнью. А затем семья наша еще разрослась. Одна американка подарила нам чудную черную собачку — щенка шести месяцев — бельгийскую овчарку, которую мы назвали Вестой. Вместе с собачкой шофер привез от дамы меню собачки: полфунта мяса в день, два желтка, морковь, еще что-то. Одним словом, собачкины харчи были куда роскошнее, чем харчи, которые мы могли себе позволить; так что записку мы разорвали, собачку приняли с благодарностью и стали ее кормить овсянкой, что нисколько не повлияло на живость и страстность ее натуры, и, как только ей минуло 9 месяцев, вся наша усадьба подверглась осаде десятков собачьих женихов всякого размера, пород и возрастов. И теперь в лавочку, в Ньютаун Сквер, который находился от нас в полутора милях и где мы получали почту и закупали продукты, мы ходили уже в большой компании. Впереди, когда она бывала дома, шла Мария, за ней Веста тянула маленькую тележку, в которой мы возили продукты, за ней шла Ольга, я, и шествие замыкала корова. Пока мы делали покупки, корова стояла в углу леса, никогда не выходила на большую дорогу и терпеливо ждала. Обратно мы шествовали в том же порядке. Мы были довольны своей жизнью. Материальные условия, лишения, физические трудности нас не пугали. Мы с Ольгой получили хорошую тренировку в Советском Союзе. Угнетали мысли о России. 10. «НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ!» Не думать, только не думать. Не думать о России, о тех, кто там остался, о крестьянах, с которыми я была очень дружна, которых раскулачили, сослали в Сибирь только за то, что они не были пьяницами, умели хозяйничать и со своими сыновьями работали и расширяли хозяйство. Только не вспоминать брата, родных, друзей... Касаться всего этого было так больно, как обнаженный нерв, который трогать, бередить нельзя. Чтобы меньше страдать от всех этих мыслей и воспоминаний, надо было что-то делать, бороться... Но как? Мои лекции против коммунистов давали некоторое удовлетворение — я тогда еще наивно думала, что они на кого-то повлияют. Но этого было мало. Я была очень счастлива, когда мои тюремные рассказы, написанные в доме у мисс Розэт Смит, появились в «Пикториал Ревью». Ейль Юниверсити Пресс приняло к печати мою книгу «Жизнь с отцом». Книга эта впервые была напечатана в Японии, и теперь она должна была появиться на нескольких языках и по-русски в журналах «Современные записки» и в «Последних новостях», издававшихся в Париже. Круг наших знакомых постепенно увеличивался. Особенно близко мы сошлись с профессором музыки и пианистом Ал. Ал. Сваном и его женой. Сван преподавал в соседних колледжах и жил недалеко от нас. Через них мы познакомились с несколькими другими семьями. В конце 1932 года всех нас, русских, потрясло известие о расстреле 1200 казаков, восставших на Кубани. Расправа была жестокая, убивали женщин, детей. 45000 человек сослали на север... — И напрасно вы молчите, с вашим именем можно выступить, и вашу статью напечатают, — говорили мне мои друзья. Особенно горячились наши русские знакомые Вороновы: — Пишите, пишите, мы дадим американцам исправить английский перевод и поможем вам поместить статью в газеты. Я взяла заглавие статьи, которую мой отец написал в 1908 году против смертной казни: «Не могу молчать». Вот выдержка из этой статьи: «Когда в 1908 году царское правительство приговорило нескольких революционеров к смертной казни, из уст отца вырвался крик: «Не могу молчать». И русские люди подхватили этот крик в дружном протесте против смертной казни. Теперь, когда на Северном Кавказе происходит жестокая расправа и когда тысячи казнены, а другие ежедневно ссылаются, и моего отца нет в живых, я чувствую, что я должна поднять свой слабый голос против этих злодейств, тем более что я работала 12 лет с советским правительством и видела, как на моих глазах террор увеличивался с каждым днем. Но мир молчал. Миллионы были сосланы, многие умерли в тюрьмах или концентрационных лагерях на севере России, тысячи были расстреляны на местах. Большевики начали со своих классовых врагов, старых священников, просто верующих людей, профессоров, ученых, теперь они дошли до крестьян и рабочих. И опять мир молчит. 15 лет люди живут в рабстве, терпят холод и голод. Советское правительство обворовывает народ, отнимает у него хлеб и все, что он производит, и посылает это за границу, так как ему нужна валюта не только для того, чтобы приобретать машины, но также и для большевицкой пропаганды. А если крестьяне протестуют, прячут хлеб для своих голодных семей, расправа короткая — их расстреливают. У русских людей нет сил терпеть это дольше. То тут, то там вспыхивают восстания. Тысячи голодных крестьян, бросая свои дома и хозяйство, бегут с Украины, где им грозит голодная смерть. Что же делает советское правительство? Издает декрет о высылке сотен и сотен тысяч людей из Москвы (одну треть всего населения) и карает восстающих крестьян и рабочих пулями и ссылками. Даже времена Иоанна Грозного не ведали таких жестокостей. И теперь, когда казаки, населяющие юг России, взбунтовались, советская власть организовала страшное, неслыханное по своей жестокости истребление целого народонаселения. Целые семьи казаков были расстреляны. 45000 людей, с женами и детьми, — были сосланы, по приказу Сталина, на верную гибель в Сибирь. Неужели и сейчас мир будет молчать? Неужели и сейчас правительства будут спокойно подписывать торговые договоры с большевицкими убийцами, укрепляя таким образом их положение и подрывая собственные страны? Неужели Лига Наций будет спокойно обсуждать вопрос о мире всего мира с представителями власти, главная цель которой — мировая революция, основанная на терроре и потоках крови? Неужели возможно, чтобы такие идеалисты-писатели, как Ромен Роллан, который так тонко понял души двух величайших пацифистов нашего времени, Ганди и Толстого, и другие, как Андре Барбюс или Бернард Шоу, будут продолжать хвалить социалистический рай? Неужели они не понимают того, что они несут ответственность за распространение этой заразы большевизма, которая грозит разрушением и гибелью всему миру? Неужели возможно, что люди до сих пор верят, что кровавую диктатуру группы людей, стремящихся уничтожить мировую культуру, религию и мораль, можно назвать социализмом? Кто кликнет клич на весь мир: «Не могу молчать?» Где вы, проповедники любви, правды и братства? Где вы, христиане, настоящие социалисты, пацифисты, писатели, социальные работники, почему вы молчите? Неужели вам нужны еще доказательства, свидетельства людей, цифры? Неужели вы не слышите криков, молящих вас о помощи, или, может быть, вы сами думаете, что можно достигнуть счастья путем насилия, убийства, лишением свободы целой нации? В этом своем призыве я обращаюсь не к тем, чьи симпатии к большевизму куплены за деньги, которые советское правительство украло у русского народа. Я обращаюсь к тем, кто верит в братство, равенство людей, к религиозным людям, к социалистам, к писателям, к социальным и политическим деятелям, к женам и матерям: откройте глаза, соединитесь в одном протесте против мучителей 160 миллионов беззащитных людей! Александра Толстая. 13 января 1933 года». Ответы на мою статью были самые разнообразные. Было несколько писем с просьбой прислать мой автограф. Было письмо от одной американки, возглавляющей литературный клуб. Она сообщала, что ее клуб изучает Россию и что они устраивают завтрак, на котором они хотят прочитать мою статью. Но они не знают, что им приготовить к завтраку, и просят меня составить для них меню. Отставной «черносотенец», как он подписывается, пишет: «Необходимо сказать, что пятнадцатилетнему страданию русского «революционного» народа и его ни в чем не повинного поколения виновна только та безвольная царская власть, которая не имела в свое время гражданского мужества Вашего папашу со всей вашей семьей и всех подобных ему российских пророков посадить в сумасшедший дом...» «Я очень одинок, — пишет какой-то американец из штата Нью-Йорк, — и хотел бы с вами переписываться». Американка из Портленда пишет: «В. Дюрант в «Сатердэй ивнинг пост» от декабря 24 1932 года пишет, что Россия под Лениным сделала необычайные успехи и продолжала счастливо жить и под руководством Троцкого. Правда ли это? Нам казалось, что Россия сделалась беспомощной скоро после большевиков. Среди нас, рассеянных по всей Америке, есть группы лиц, настроенных против коммунизма, но эти группы обвиняются в милитаризме...» Очень интересное письмо было получено от молодого еврея. Привожу выдержки. «Я пишу вам только несколько слов. Это слабая попытка поаплодировать вам за вашу статью... Мир в целом против евреев и употребляет всевозможные средства, чтобы нападать на евреев. Необразованные, невежественные евреи, беря сторону коммунистов, ухудшают положение евреев в целом. Коммунистическая деятельность должна быть прекращена, даже если надо будет употребить крайние меры. В конце концов эта деятельность приведет к мировому кризису, если энергичные меры не будут предприняты немедленно». Получено было и несколько телеграмм. Вот одна из них: «Ваше полное благородного пафоса воззвание глубоко волнует душу русских и будит совесть иностранцев, не совсем еще поддавшихся влиянию нашего похабного времени. Воззвание необходимо и своевременно, ваш отец поступил бы так же. Честь и слава русской женщине, низкий поклон достойной дочери достойнейшего отца». Очень меня также тронуло письмо от «Русского общества помощи национальной России». «Глубокоуважаемая Александра Львовна, Русское общество помощи национальной России услышало Ваш громкий голос в защиту русского народа, который уже 16 лет проливает кровь от коммунистов-палачей. Десятки, сотни и тысячи русских невинных людей гибнут от руки изувера Сталина и его шайки. Считаем своим долгом принести вам свою искреннюю благодарность за Ваше честное и справедливое заступничество в защиту угнетенного народа. Мы верим и надеемся, что Ваше веское и авторитетное слово разнесется по всему земному шару и будет услышано цивилизованным миром, как некогда было услышано слово Вашего покойного отца, всеми нами уважаемого Льва Николаевича. Мы верим в то, что многие сильные люди последуют Вашему примеру». Подписи. «Очень немногие понимают, что такое в действительности коммунизм, — пишет американец из Чикаго. — Мое искреннее желание, моя надежда, что ваша умелая статья не только заставит людей думать, но скорее даже заставит их действовать и поднять голос протеста против самих ужасающих условий, против этих людоедов и убийц, против уничтожения русского народа, против разрушения религии и русских семей. Да благословит вас Господь и да поможет он вам в вашей работе». А вот выдержка из письма русской женщины: «Мне было отрадно прочитать в газетах ваше воззвание. Вы высказали то, что каждый русский (не продавшийся) чувствует, но не всякий может, по многим причинам, говорить открыто, да и не всякий умеет это делать. Приветствую вас и желаю успеха в дальнейшем...» Вот выдержка из письма студента колледжа: «Я прочел с удовлетворением и полным согласием с вами вашу статью, где вы обличаете коммунизм. Мне кажется, я родился с врожденной ненавистью и страхом ко всему, что напоминает деятельность, которую ведут коммунисты в настоящее время в России... Я бы очень хотел активно участвовать в борьбе против этой современной цивилизации». Меня очень заинтересовали письма учеников средних школ. Привожу выдержки из этих писем. «...В апреле в нашей школе будут устроены дебаты по вопросу: принято решение, что Соединенные Штаты должны официально признать Советскую Россию. Но американские молодые юноши и девушки слишком невежественны в этих вопросах и причинах, почему надо Советскую Россию признать или не признать». И в конце письма юноша просит меня его принять, чтобы дать ему информацию по этому вопросу. «Я стою за непризнание, но мне очень хочется найти веские аргументы в пользу моего убеждения». Другой ученик средней школы пишет: «Мы обсуждаем вопрос: постановлено, что Россия теперь в гораздо лучшем положении, чем при царе...» Получены были сотни писем, но я привела самые интересные. Видимо, вопрос об отношениях с Советами волновал более сознательную часть американцев. Но когда в ноябре 1932 года громадным большинством прошли демократы и президентом был избран Франклин Д. Рузвельт, стало ясно, что признание советской власти — неминуемо. 11. ЖИЗНЬ В ДЕРЕВНЕ Я только читала о том, как лопались банки и как люди богатые, рабочие, фермеры, всю жизнь копившие гроши и рассчитывавшие на спокойную старость, за один день оставались нищими, но мне никогда не приходилось этого ни испытывать, ни видеть. Когда прошел слух, что банки один за другим лопаются, я помчалась в Филадельфию, но... было уже поздно. У меня было всего около 1400 долларов, полученных за книгу и рассказы. 1000 долларов друзья посоветовали мне положить на почту, а 300 с чем-то долларов лежали в банке, в Филадельфии, на текущем счету. В банке собралась толпа людей. Женщины плакали, мужчины нервно курили, банковские чиновники — просто исчезли. Все окошечки были закрыты, мы видели, как за решеткой ходили люди, но они с нами не разговаривали и добиться каких-либо объяснений было невозможно. Меня особенно поразил один старый, высокого роста, костлявый и загорелый фермер в рабочей одежде. Вероятно, как услышал ужасную новость, так, как был, сел в машину и примчался в банк. Он стоял, прислонившись к стене, беспомощно глядя по сторонам и как-то странно выкидывая руки вперед, точно желая объяснить что-то. «Не может этого быть. Здесь какое-то недоразумение, чего-то мы не понимаем», — говорил он соседу. «Никакого недоразумения, — огрызнулся тот. — Пропало все. Банк объявил себя банкротом...» — «Да, но я работал, тяжело работал... Здесь труд всей моей жизни... Как же я скажу жене, она этого не выдержит?.. I can't face my wife» [Я не могу смотреть в глаза жене (англ.).] Смятение было ужасное. Американцы не знают, что значит терять имущество. Что имущество?! Терять семью, страну, терять все! Но хоть я и привыкла к потерям, должна сознаться, что и я была расстроена, для меня 300 долларов было большими деньгами, особенно теперь они были нам очень нужны, так как мы снова оказались бездомными бродягами. Когда мы привели в порядок ферму, вложив в нее столько труда и денег, хозяин потребовал с нас такую высокую арендную плату, что мы не в состоянии были ее платить. Три года спустя я проезжала мимо фермы, там никто не жил и она была еще более разрушена, чем до нашего прихода. Опять надо было искать угол, но тут судьба сжалилась над нами. Надо сказать, что к нам редко заезжали люди. Мы жили версты полторы от главной дороги, к нам же вела проселочная грунтовая дорога. Как чуть дождик — машины застревали, поэтому каждый приезд был событием. Никогда не забуду, как наша приятельница и переводчица моей книги «Трагедия Толстого», Елена Варнек, гостившая у нас летом, искала закрытого места, где она могла бы принимать солнечные ванны. Устроилась она около дома, выкосивши себе площадку среди высокого бурьяна, «в крапивке», как она говорила. И вот как-то в самую жару она блаженствовала «в крапивке», как вдруг — «Аге you the Countess?» [Это вы графиня? (англ.).] — прозвучал над ней мужской голос. — Нет, нет, уходите, пожалуйста. Но корреспондент, так как этот господин, конечно, оказался корреспондентом, ничуть не смущаясь ее видом, добивался, чтобы Елена ему сообщила, где же Countess?.. Мы взволновались, когда в один прекрасный день к нашему дому подъехал великолепный новенький автомобиль с прекрасно одетой дамой и двумя юношами. — Саша? Вы? Как я рада, how happy I am... Знакомое лицо... Но где? Когда? Мысли побежали назад, 10, 20 лет назад... Революция, первая мировая война... Меня командировали сестрой милосердия на Турецкий фронт. Знойно, жарко, безоблачное, глубокое, темное, как в плохих картинах, синее небо, высокая, густая, темная, жирная трава... Шесть лошадей, расседланных и по-кавказски стреноженных, быстро наедают себе круглые бока. Двое братьев милосердия, один из них мой племянник, ординарец и санитар отдыхаем под кустиками, дающими скупую, жидкую, прозрачную тень. Мы устали, уже пятый день в походе. Все в барашковых серых папахах, защищающих нас от солнечного удара, в запыленных черкесках с револьверами на кавказских ремнях. От солнца, перехода через снеговые горы лица загорели, почернели, со лбов и носа хлопьями слезает обожженная кожа... И тогда, как и теперь, подъехала элегантная дама в чудной машине: «Аге you the Countess Tolstoy?» И countess смущенно поднялась с травы, отряхивая черкеску и широкие шаровары. Jane, Jane, Yarrow... «Yes! Как я рада, что нашла вас! Вот это мой второй сын Майк, помните, он тогда только родился, а это Эрнест, младший, его тогда еще на свете не было». Сидя на террасе за чашкой чая, мы вспоминали прошлое, перебивая друг друга, захлебываясь от воспоминаний. А вспомнить было что. Ярроу были миссионерами в Турецкой Армении, в городе Ване, на озере Ван. Я работала там сестрой... В бывших трех зданиях школ 1500 курдов и турок умирали от всех видов тифа, дизентерии... Стоны, призывы о помощи, грязь, тут же на полу испражнялись, воды нет, ни холодной, ни горячей, умирающие женщины. Вши везде, даже у американцев. Первым заболел тифом доктор Юшер, потом Джейн. Муж ее, Сайм, умирал. Когда мы к нему пришли с русским военным доктором, у него уже был цианоз. Вливали соляной раствор, впрыскивали камфору, дигиталис... Спасли. Все американцы выжили, но заболели оба мои брата милосердия... — You saved our lives [Вы спасли нам жизнь (англ.).], — говорили Ярроу и Юшеры, и мы на всю жизнь сохранили дружбу. И вот Джейн разыскала меня и теперь, как когда-то ее муж разыскал меня, когда я была в тюрьме в Москве, и принес мне богатую американскую передачу. Джейн приехала с определенным предложением. Друг Ярроу и их ближайший сосед нашли маленькую ферму по соседству с ними в Коннектикуте. Ферма продавалась за тысячу долларов: маленький домик, два курятника, семь акров земли. Свой угол! Земля! Что могло быть привлекательнее! Мы не долго думали. Поехали, посмотрели. Кругом штатный лес-парк, домик маленький, три комнаты, маленький огород, старый разрушенный хлев, несколько тонких кривых березок, не таких, как в России, но все же березы. Наняли громадный грузовик, нагрузили его мебелью, клетками с курами, чемоданами, сами поехали поездом в Мериден, Конн., откуда нас подвезла Джейн Ярроу. В багажном вагоне ехала Веста со своим семейством, слепыми еще щенятами. Корову продали — Коннектикут не позволял привезти корову с «бруцелозисом». Это было для нас большим ударом. Эта корова была для нас как член нашей семьи. На ферме было два так называемых дома. Главный дом состоял из трех комнат: две спальни и гостиная. В гостиной поднимался люк, и по крутой приставной лестнице вы спускались в кухню. — Владелец этого дома был моряком и построил его в виде парохода с трюмом, — сказал нам сосед, старик дядя Джо, который пришел с нами познакомиться, не один — за ним шли, как собачки, две козочки, которых Веста немедленно прогнала домой. В этом «большом» доме поселилась Ольга. В маленьком, бывшем брудере [Англ. «brooder». Это не только печь для обогревания выведенных в инкубаторе птенцов домашних птиц, но и помещение, в которое ставятся брудеры.], поселилась я. Впоследствии казак настелил мне новые полы, покрасил, сделал перегородку, разделив домик на две крошечные комнаты — в одной была спальня, где помещалась одна кровать и шкаф для платья, в другой — письменный стол, кресло и шкаф для книг. Было тесно, но это был мой собственный угол. Кругом нашей фермы — холмы, покрытые лесом, внизу, за полторы мили от нас, большая река Коннектикут, в лесах множество ягод, грибов. Устроили нам заем в банке, мы купили маленьких цыплят, и началась наша фермерская жизнь. 12. США ПРИЗНАЕТ СССР! Когда я вспоминаю эти первые месяцы и годы своей жизни в Америке, я невольно думаю, какая я была наивная, надеясь, что могу кого-то убедить. Когда на своих лекциях я говорила, что в царские времена в России народу было гораздо легче жить, чем теперь, мои слова встречали недоверчивым молчанием: «Конечно, она монархистка, она не признает никаких социальных реформ», — наверное, думали они. Или: «Разве может графиня, бывшая помещица, думать иначе! Она, верно, мечтает получить свое имение и имущество обратно!» То, о чем я говорила, понимали по-настоящему лишь немногие. Мы так созданы, что у каждого человека должна быть какая-то цель в жизни, и я вбила себе в голову, что цель моей жизни — передать западному миру все, что я знаю про Советы, предупредить его о грозящей ему смертельной опасности большевизма. Я знала многое, чего свободный мир не знал, надо было только уметь передать. И я проводила бессонные ночи, обдумывая лекции, статьи, письма к президенту. Я говорила в залах, аудиториях, на форумах, в дамских клубах, я заставляла людей смеяться, плакать, и, видя женщин, утирающих слезы, когда я рассказывала про жуткую жизнь в Советской России, нищету, тюрьмы, пытки, голод, я верила, что я достигаю своей цели. — Но все же жизнь стала лучше для рабочего народа? — спрашивали меня после лекции. — А разве вы не находите, что при Советах стало гораздо больше школ, университетов? Ведь при царе 90 % было безграмотных. — 45 % безграмотных, — поправляю я. — Правда, что школ и университетов больше, но уровень образования ниже. — А как надо выговаривать: Анна Карéнина или Каренѝна? — вдруг огорошила меня неожиданным вопросом очень накрашенная и чудно причесанная дама. Я отвечала, трясла тысячи дружественных рук, но иногда думала с отчаянием в душе: «Безнадежно... они не смогут понять...» Меня один раз, в одну из моих лекционных поездок, пригласили на заседание, посвященное Лиге Наций. Просили сказать несколько слов. — Когда моего отца пригласили на мирную конференцию в Стокгольм в 1909 году и он туда не поехал, то не жалел об этом, так как позднее узнал, что часть заседания была посвящена разоружению, но часть — вопросам о вооружении для защиты. Лига Наций не может способствовать миру. Все страны, начиная с Советской России, усиленно вооружаются. Настоящего, христианского отношения к войне, особенно при участии представителя Советского Союза, который не нападает на свободные страны только потому, что еще недостаточно силен, быть не может. В то, что Лига Наций может иметь серьезное влияние на ход мировых событий, я не верю. Вежливое американское молчание было мне ответом, но моя карьера среди американских либеральных кругов раз и навсегда была загублена. Разве эти люди, часто упиваясь своим красноречием во дворцах, залитых светом, люди свободные, не знавшие рабства, нищеты и голода, разве они сознавали, что сейчас, сегодня сотни тысяч крестьян пухнут и умирают от голода, искусственно созданного теми самыми лидерами, которые рассуждают с ними в Лиге Наций о мире? Разве они верили, что миллионы умирают сегодня на принудительных работах? Либералы западных стран верили еще в сохранение мира, в возможность добрых отношений с Советами, верили, что беднейшее население произвело революцию в Испании, они радовались отречению Альфонса XIII, сочувствовали и материально помогали лоялистам, не подозревая дьявольской руки коммунистов, руководившей восстанием. Пусть грабят, разоряют католические храмы под руководством коммунистов, пусть режут буржуев, национализируют частное имущество — это не важно. Важно одно — лоялисты добились свободы, демократии. Как объяснить правду? Неужели, если бы увидать Рузвельта, только что избранного президентом и все ему рассказать, он не понял, не поверил бы? И я писала президенту Рузвельту, прося свидания. Но напрасно, он был слишком занят... Я тогда верила еще в то, что люди руководствуются логикой, я тогда еще сомневалась в том, что теперь я уже твердо знаю, что люди верят только в то, во что им хочется верить. Мне было обидно, что русские эмигранты не соединятся в едином дружном протесте против зверств советской власти, как это делают евреи, протестуя против зверств только что захватившего власть Гитлера. Ведь устроили же 20000 евреев в Нью-Йорке грандиозный протест против гитлеровских зверств, которые принимали все более ужасающие формы и размеры. Увольнялись все еврейские интеллигентные работники, конфисковались деньги и имущество евреев, в том числе конфисковали деньги Эйнштейна. Справедливое возмущение против наци и Гитлера росло в Америке. Почему же такое же, еще большее возмущение не растет против Советов? Наоборот, все чаще и чаще, настойчивее и настойчивее растут слухи о том, что новый президент Рузвельт, поддержанный либеральными кругами Америки, признает советскую власть. Президент Рузвельт хочет мира, президент Рузвельт обращается к 54 нациям, включая Советскую Россию, предлагая разоружение и соглашение о ненападении. И я продолжала наивно верить, что все это увлечение высокими идеями, миролюбивыми предложениями советского правительства, сочувствие испанским лоялистам происходит только по незнанию. Стоит людям узнать действительную правду, и люди поймут, что Советы злейшие враги капиталистической Америки, что испанские лоялисты не что иное, как шайка большевистских наймитов-агентов. И я писала и говорила всем тем, кто, по-моему, имел влияние и вес. Писала квакерам, секретарю их организации, Кларенсу Пикету, прося квакеров протестовать против зверств на Кубани и против признания советской власти Америкой. Пикет ответил, что у квакеров будет собрание 22 марта 1933 года. «Американские квакеры глубоко проникнуты значительностью дела, которое я представляю». На этом собрании в Филадельфии было человек 30. Сначала, по обычаю квакеров, все склонили головы в молчаливой молитве. Вероятно, я молилась, потому что когда я встала и заговорила о страданиях русского народа, о голоде, ссылках, расстрелах, то говорила не я, а кто-то во мне. Я почти физически ощущала, переживала страдания своего народа. Я говорила минут двадцать и под конец так разволновалась, что перехватило дыхание и говорить я больше не могла... Квакеры молчали. — Мы вам сообщим наше решение, — сказал мне Кларенс Пикет. Затем я получила от него письмо следующего содержания: Дорогой Друг, Я получил ваше письмо и документ, который вы приготовили для печати. Как вы могли уже заметить, он привлек внимание в печати Филадельфии. Одно обстоятельство смущает меня в данное время. Я, конечно, полностью возражаю против тех преследований, которым теперешнее правительство подвергает как вашу, так и другие религиозные группы в России. Однако в настоящее время протест на этой почве будет на руку самым реакционным и консервативным группировкам нашей страны, как тем, например, которых представляют «Паблик Леджер» и «Бюллетень». Наша группа в своем большинстве поддерживает признание правительства России — не потому, что она сочувствует тому, что оно делает, а потому, что это установившееся правительство, и потому еще, что нельзя влиять на правительство, которое мы не признаем. Мне лично кажется, что в данное время целесообразнее было бы содействовать признанию советского правительства, с тем чтобы затем иметь возможность официально и неофициально протестовать против его действий, когда мы им не сочувствуем. Наше правительство не станет в настоящее время протестовать против действий советского правительства, потому что оно не признает самого существования Советской России. Признание, конечно, несколько задержит наши существенные усилия в борьбе с тем угнетением, которое практикуется в России, но, в конце концов, я думаю, что это будет полезнее. Думаете ли вы, что я безумец? Я с удовольствием поставлю этот вопрос на решение комитета в ближайшем его заседании, если бы вам хотелось узнать его мнение. Искренно ваш Кларенс Пикет. На это я ответила ему следующим письмом: Дорогой Друг. Я не смею говорить, что вы «безумец», но думаю, что вы и ваши друзья жестоко ошибаетесь. Не потому, что вы «безумны», а потому, что вы не знаете. Прежде всего: советское правительство не является «установившимся» правительством. Оно захватило власть вопреки воле русского народа как раз накануне того Учредительного Собрания, которое должно было избрать правительство, угодное воле народа. Оно не «установившееся», главным образом, потому, что народные массы русского народа — 160 миллионов душ — стремятся его сбросить. Восстания, всюду в России возникающие, достаточное для этого доказательство. Такое восстание было в Иваново-Вознесенске — оно было усмирено пулями и газом. Серьезные восстания возникли на Северном Кавказе — 45000 местного населения было сослано в Сибирь и многие расстреляны. Вы говорите, что протест против действий Советов — казней, массовых истреблений крестьян, ссылок, голода, истязаний детей и женщин — будет на руку реакционным и консервативным группам вашей страны. Я думаю, что, если вы признаёте убийство недопустимым, вы должны это сказать. И добро никогда не родит зло. Вы говорите, что ваше правительство не станет протестовать в настоящее время, потому что оно не признает самого существования Советской России. Может быть. Но я очень сомневаюсь в том, что, признав советское правительство и установив с ним сношения, оно заявит протест. Англия такового не заявляет. Но когда я обращаюсь к квакерам, я не думаю о правительствах. Я обращаюсь к тем, кто верует в Учение Христа, как верил мой отец, к тем, кто понимает, что значат любовь и братство и страдание, кто верит в святость духа в человеке, кто помогает страдающим и обездоленным, кто протестует против зла и жестокости. И еще... вы пишете мне, что ваша группа, в большинстве своем, поддерживает признание советского правительства России. Признание убийц. И, таким образом, сама того не сознавая, ваша группа содействует деятельности Советов и затягивает петлю на шее русского народа! Что означает признание какого-либо правительства? Дружбу или, по крайней мере, доверие к тем, с кем ваше правительство имеет сношения. Готовы ли вы были бы признать или довериться или иметь дело с бандой грабителей и разбойников? А если да, то не думаете ли вы, что это послужило бы поощрением их деятельности? Советы много хуже разбойников и грабителей! Ибо, ничем лично не рискуя, имея в руках власть, оружие, пушки и газ, они поработили русский народ и ограбили его, они грабят и убивают беззащитных людей. Большевики являются самыми страшными капиталистами в мире, ибо, ограбив народ, превратив его в нищего, они сосредоточили весь капитал в руках немногих. Они самые крайние консерваторы, потому что они против какого бы то ни было вида свободы. Как я жалею, что моего отца нет в живых! Может быть, люди прислушались бы к его голосу и он сумел бы объяснить им, что, как в прошлом инквизиторы прикрывались именем Христа, так советские убийцы прикрываются увлекающей идеей социализма! Потерпев неудачу с квакерами, я все не унималась и написала письмо Джейн Аддамс с изложением своих мыслей, прося ее ходатайствовать перед президентом о непризнании советской власти. На это я получила следующий ответ: Дорогой Друг. Я вам очень благодарна за ваше письмо. Вы знаете, как мне неприятно расходиться с вами в вопросе, в котором вы знаете куда больше моего, и мне хочется объяснить вам мою точку зрения. Та группа пацифистов, к которым я принадлежу, почувствовала с самого начала, что признание правительства России де-факто скорее приведет нас к умиротворению народов, нежели отношение враждебное. Мы, может быть, ошибались, но во всяком случае правительства, которые применили другие методы, не избежали того безобразного положения, в котором мы теперь оказались, и, может быть, время для мирного разрешения и упущено. Но так как я с давних пор ратовала за признание и настаивала на этом еще недавно, в июне, в программах обеих политических партий, то мне невозможно отказать в своей подписи на той петиции, которая подается новому президенту. Я, может быть, сочту это когда-нибудь ошибкой и буду горько об этом сожалеть, но в настоящее время мне кажется, что пацифистам в этой стране нужно преследовать именно эту цель. 13. СВОЙ УГОЛ Жизнь наша на ферме была трудная, но счастливо-ясная, без страха, без угнетенности. Вставали рано. Бывало, только солнце покажется из-за лесистых холмов, на кустах переливаются, блестят тысячью огней крупные капли росы, нежно благоухает цветущий виноград или с лугов несется запах скошенной травы, бежишь в курятник за ведрами, натаскаешь из колодца воды, раздашь курам корму и идешь в свой домик к письменному столу... Тишина. Только слышишь, как кудахчут куры в курятнике, да Веста громко лязгает зубами, стараясь поймать пристающих к ней мух. На чугунной плите в «большом» доме варятся борщ и каша. Казак стучит молотком, что-то ремонтирует или строит. Еды было довольно. Яиц, овощей сколько угодно — свои выращивали. Даже дыни были свои. Грибов и ягод — малины, ежевики, голубики — в лесах было полно. Покупали мясо, масло и молоко, пока снова не обзавелись коровой, рыбу, чай, кофе, сахар. Цены были низкие: 11—12 центов за фунт рыбы, 16—17 центов фунт лучшего молотого мяса, 12—13 центов за кварту молока. Но зато мы на яйцах тоже не разживались, продавая дюжину по 15—17 центов. Но главное — ни с чем не сравнимое, блаженное чувство свободы. Что хочешь, то и делаешь и никого и ничего не боишься. Хочешь — работаешь, хочешь — идешь за грибами или книгу пишешь. После обеда и до самой поздней ночи мы работали. Вычищали навоз из курятников, подсыпали в кормушку муку, работали в огороде. Вечером чистили, просвечивали и укладывали яйца на продажу. Постепенно мы расширили свое хозяйство. Одна тысяча кур, весной — 2500—3000 цыплят. Две коровы, огород; летом подрабатывали еще тем, что собирали по болотам и лесам голубику и продавали ее по хорошей цене нашим богатым соседям. Богатые жили внизу, на берегу реки Коннектикут, а бедняки наверху горы, вроде нас. У Весты появился красавец муж, которого я привезла от своего брата, — Мики, или, как мы его прозвали, Митька — большой серый полицейский пес, которого Веста полюбила с первого взгляда и которому осталась верна до гроба. Собаки жили на свободе, охотились, изредка приносили нам зайца, а раз как-то Веста принесла нам куропатку, которую мы вычистили и с удовольствием съели. Охотились они и на скунсов. Помню, как однажды я проснулась от страшной вони. Когда я вышла из своей избушки, то увидела, что у порога сидит Веста. Она облизывалась и с победоносным видом смотрела на меня. Перед самым моим домиком, на лугу, лежали в ряд загрызенные, мертвые скунс и трое деток. Пришлось скунсов закапывать, а собак мыть... Очень хорошие у нас были коровы. Одна — чистокровная джерси, мне подарил ее приехавший из Италии муж моей племянницы, дочери сестры Татьяны, Альбертини. Вторая корова родилась у нас. Джерси, как полагается породистой леди, была тихая, скромная, похожая на ту, которая была у нас в Пенсильвании, с грустными, выпуклыми, большими глазами и курносая. Молодая была озорная и умная, она несколько раз портила нам огород. Чтобы проникнуть за проволоку, которой была загорожена кукуруза, она падала всем своим грузом на забор и приминала его к земле. Затем вставала, переступала через повалившийся забор и спокойно паслась на кукурузе. А джерси стояла как вкопанная и смотрела на озорницу томными глазами, не смея перешагнуть через забор. Но этого было мало. Молодая корова повадилась залезать в курятники. Рогом она поддевала крючок на калитке, входила в курятник, съедала весь куриный корм, опрокидывала кормушки и, вдоволь наевшись, рогом же отворачивала кран, пила воду и принимала холодный душ. Пришлось переменить все запоры, укрепить заборы. Иногда наши интеллигентные посетители пугались наших громадных собак и коров. «Собаки не кусаются, — говорили мы. — Не бойтесь. А коровы не бодаются. Нет». Коровы были очень общительные и как только видели людей, так, к ужасу наших городских друзей, шли к ним. Теперь казак наш часто уезжал. Мечта его жизни была — жениться, на скопленные деньги купить небольшую ферму и жить там с женой. — Поеду в Филадельфию, — как-то сказал он нам. — Дело есть? — Да шо там. Може, и выйдет дело. Казаки невесту сватают. Уехал. Прошло около недели, возвращается казак наш домой злой. Не разговаривает, спросишь что-нибудь — молчит, только рукой машет. — Федор Данилыч, ну что невеста? Расскажите. Понравилась? — Да шо там! Нечего рассказывать. Какая там невеста. Никудышняя баба, кривобокая... — Но, может быть, женщина хорошая? — Хорошая, хорошая, — передразнил он нас. — Кривобокая, опять же астма, дышит, как запаленная лошадь... — и казак тяжело вздохнул. — Вы бы американку взяли, — сказала я. — Американку. Шо я с ума, што ли, сошел! Американку... Што от них толку? Американку... — с презрением фыркнул он. Одним из самых знаменательных событий в нашей жизни была покупка автомобиля: 65 долларов, да еще регистрация, страховка. Для нас это было целым состоянием. Никогда, даже когда с годами я приобретала новые «форды», ни одна машина не казалась мне такой красивой, уютной, удобной! Это был маленький черный старый двухместный спортивный автомобиль. Училась я ездить без учителя, сама. Ездила по двору взад и вперед, сшибла один столб, чуть не задавила Весту, которая немедленно приревновала меня к машине и, когда машина трогалась с места, со страшным визгом и лаем хватала зубами передние колеса. Но мне необходимо было ездить. Мой брат Илья серьезно заболел, нужно было его навещать, а добираться до него на автобусе или поезде было очень сложно. Рядом с нами жила эстонская семья; старший сын, юноша лет 18-ти, иногда возил нас на автомобиле. — Альберт, — сказала я ему, — можешь ты поехать со мной завтра к моему брату в Саутбери (за 70 миль) ? — Почему нет, если заплатите. — Заплачу, но ставлю одно условие: я буду править. — Но вы же не умеете... — Не умею, вот ты и будешь меня учить. Юноша задумался. Через минуту согласился, под условием, что я буду его беспрекословно слушаться. — Конечно, но теперь я поставлю тебе условие: мы выедем в половине четвертого утра, когда на дорогах никого нет. Он согласился, и мы поехали. Чудное было утро, свежее; солнце еще не всходило, и на прозрачном серо-голубом небе потухали звезды, блестела трава, седая от росы. Громко зарычал, получивши слишком обильную порцию газа, мой черный «фордик», но я обеими руками крепко уцепилась за руль, и все, кроме дороги, перестало для меня существовать. Казалось, что я непременно влечу в каждый придорожный столб, в каждое дерево. Ехали мы медленно, 25 миль. В Мериден, первом городе на нашем пути, кое-где стали встречаться и обгонять нас грузовики. В следующий большой город Вотербери — 50 миль — приехали часам к семи. Градом катил с меня пот, промокло насквозь белье. — Альберт, — сказала я юноше, — я изнемогаю, — и мы переменились местами. Но на обратном пути я правила одна все 70 миль, а через несколько дней сдала экзамен в ближайшем городке Миддлтаун, куда мы вместе поехали с Джейн Ярроу. Брата я застала в тяжелом состоянии. Я заезжала к нему и раньше, месяца три назад, по пути из Бостона. Тогда он еще был молодцом, лихо вез меня на машине, сам колол дрова для печки. Жил он почти всегда один. Надя, его новая жена, постоянно ездила в Нью-Йорк. В доме грязь, мухи, везде сор, никакой еды... Подоткнув свое городское платье и повязав голову платком, я целый день мыла, скребла, выносила сор. За то время, что я его не видела, брат очень изменился, похудел, жаловался на боли в боку, двигался с трудом. И опять был один. Дом был еще более запущен. Сеток в окнах не было, рои мух, полная ванна нестиранного, намоченного белья, в леднике посеревшая, несвежая свекла. И снова я стирала белье, убирала, истребляла мух, ездила за провизией, готовила... а брат улыбался, он был рад, что не брошен, не один... Я вызывала врача из Нью-Хейвена. Осмотрев брата, доктор вызвал меня в сад и сказал, что думает, что у брата рак и что надо его свезти в больницу. Когда доктор уехал, я вошла к Илье. — Ну что, рак у меня, Саша? — спросил он. Я молчала. — Не надо скрывать, я хочу, я должен знать! Глаза наши встретились, и как ни тяжело было сказать правду, я поняла, что лгать нельзя. — Он не знает еще, тебе надо лечь в больницу на исследование. — Но по всей вероятности — рак... — с трудом, запинаясь, повторил он и закрыл глаза. Я знала, чувствовала, что он должен был переживать в эту минуту. Он так любил и умел наслаждаться жизнью. Говорить он не мог, молчал. Я заплакала, тихо вышла из дома и пошла в лес по дорожке, мимо насаженных им цветников, фруктовых деревьев, березок. Все это он так любил... Тихо в лесу, пахнет перегнившими листьями, то тут, то там виднеется изъеденная улитками шапочка белого, торчащего из мха гриба, подберезовик с пестрой ножкой, аккуратный, с коричнево-красной головкой подосинник. Я сняла с себя головной платок, набрала грибов и пошла домой. — Я рад, что ты пришла, — сказал он мне и широко улыбнулся. — Ты не волнуйся, он уже у меня в руках. — Кто? — Илья Толстой. — И помолчав. — Да будет Его воля... Какие чудесные грибы! На другой день приехала Надя, и мы решили отвезти брата в нью-хейвенскую больницу. Ему нужен был уход, лечение. Я еще надеялась, что его можно спасти. Когда я вернулась домой, мне Ольга сообщила, что приезжал господин, с ним еще двое. Господин назвал себя капитаном Макензи и сказал, что был в Москве, виделся с моим братом Сергеем и привез мне от него поручение. — Ну и что же? Ты узнала, когда он приедет, его адрес? — спросила я. — Нет... Я рассердилась: — Но как же так? Мне это так важно! — Да ты меня выслушай, Саша, — спокойно перебила меня Ольга, — я не расспрашивала этого господина, потому что и он, и те, кто с ним приехали, показались мне очень подозрительными. Прошло недели две. Было часов 9 утра. Я сидела в своем маленьком домике за письменным столом, писала. Веста лежала у меня в ногах. Вдруг она свирепо зарычала, поставила шерсть дыбом и бросилась к двери. Почему-то я испугалась. Встала и быстро повернула ключ в двери. Стук. — Кто это? — Я продавец персидских ковров, хочу показать их вам. — Мне не надо ковров, да и денег у меня нет. — А вы только посмотрите... Если не хотите покупать, не надо... — Торговец коврами говорил по-английски с русским акцентом. Застучала наружная ручка двери, торговец, видимо, пробовал ее открыть. Дверь трещала, сыпалась сухая краска. Я выдвинула ящик, достала револьвер, взвела курок. Веста, стоя у порога, рычала. Все внутри у меня дрожало; я молча выжидала, не спуская с двери глаз. Но вдруг исчезло напряжение, Веста отошла от порога, дверь уже больше не сотрясалась, слышен был шум подъезжавшего автомобиля. И через несколько минут Ольга была уже у двери и звала меня. — Саша, Саша, отопри! Уехал капитан Макензи! Тот самый, который на днях приезжал, якобы с поручением от твоего брата Сергея! Это же был он!.. — Макензи... уехал... что случилось? — И не успела я спросить, как вижу, что посреди двора стоит грузовик. Это наш мясник со своим помощником привезли нам мясо. Громадная черная машина с тремя мужчинами — я заметила, что один был с бородой и в картузе, — быстро катила вниз по дороге, под гору. — Скорей, скорей, звонить в полицию! — Но полиция за 17 миль! Пока дозвонились, пока полиция поняла, в чем дело, а быть может, и не поняла и не поверила нашему рассказу, капитан Макензи, он же персидский торговец коврами, он же товарищ коммунист, со своими спутниками был уже далеко. 14. СМЕРТЬ ИЛЬИ ЛЬВОВИЧА Жизнь — сон, смерть — пробуждение. Л. Толстой Мой брат Илья умирал в нью-хейвенской больнице. Он сильно страдал от боли в печени, задыхался. Постепенно это сильное большое тело разрушалось, разъедаемое раком. Он был один. Надя, его жена, жила в Нью-Йорке и только изредка навещала его. Я старалась приезжать к нему как можно чаще. В Нью-Хейвен мне было ближе ездить, чем в Саутбери, где жил мой брат. Он всегда трогательно радовался моим приездам. — Саша, — как-то сказал он мне, — ты уже не можешь мне помочь жить, помоги мне умереть. Сначала трудно было, — продолжал он, — вот жил, надеялся, что заработаю изобретением одним, получу деньги. Посадил фруктовые деревья, ждал, когда плодоносить будут, а теперь ждать от жизни нечего — надо умирать. Все думаю, перед кем я был виноват в жизни, и у всех у них мысленно прошу прощения. Очень виноват перед... — И он мне рассказал целую историю.— Если когда-нибудь встретишь этого человека, скажи ему, попроси простить меня. Диктовал мне письма всем родным... прощальные, и тоже у всех просил прощенья. Как-то раз я приехала, а он радостный такой. — Саша, новое занятие себе придумал, — сказал он. — Жить я уже не буду. Себе желать ничего не могу. Так вот я и придумал. Я теперь всех перебираю близких и думаю о том, что каждому из них нужно, чего бы я для каждого из них пожелал, и вот лежу и думаю. — По-видимому, он не хотел говорить слова «молился». Мысли, слова выросли для него, превратились в его святая святых, которой касаться надо было бережно, осторожно. В другой раз он мне сказал: «Знаешь, Саша, на меня страшное впечатление призвела смерть Семена» — Семен был друг детства моих старших братьев, крестник моей матери, и всю жизнь, до революции, Семен был у нас поваром. Он умер в Ясной Поляне от рака печени. Умер с ропотом, со страшным душевным страданием, не смирившись. — Я должен смириться, принять как посланное... В другой раз я пришла к нему, он был очень расстроен. — Слушай, — сказал он. — Сосед, слышишь? Вот так продолжается часами, днями. Иногда среди ночи криком кричит. Тяжко... — О Господи, Господи! — раздавалось в следующем отделении. — Господи, я не хочу умирать. Не хочуууу! — Голос повышался до крика, затем снова понижался. — Подумать только... Такая красивая машина, только что купил погребец, холодильник... И мы едем с женой во Флориду... Взяли провизию, кофе в термосе... А там солнце, тепло, пальмы, море... Мы ходим в одних купальных костюмах по пляжу... Ах, как жжет солнце... — И вдруг снова крик: — Не хочууу, доктора, позовите доктора! Иногда он затихал, но ненадолго, и снова начинал кричать: — Проклятие, проклятие... — Голос прерывался стонами, дрожал. — Почему Бог такой злой... Я не хочу умирать. Мы только что собрались. Ах, если бы знали, какая у нас машина... Купили для Флориды. — Бедный, — говорил Илья, — бедный, как Семен повар, не может смириться! А вечером пришел доктор. И было еще хуже. — Спасите меня, спасите, — кричал старичок. — Аааааа.... ааааа... — кричал он с пронзительным визгом. — Дайте лекарство, помогите! К чему вы приходите, если не можете помочь! — И так шло до тех пор, пока не впрыскивали морфий, тогда он затихал, брат тоже успокаивался, и мы могли разговаривать. А говорили мы так, как можно говорить только перед лицом смерти, то есть перед лицом Божиим. Без прикрас, без сентиментов, всегда имеющих место в разговорах здоровых, нормальных людей. Говорили о смерти, мы оба верили, что смерти нет. Я знала, как напряженно думал брат, как глубоко и основательно он готовился к переходу. Каждое слово его было веско и значительно, и невольно он заразил меня этим настроением. Я изо всех сил тянулась вместе с ним, так насыщена я была его серьезным, каждую минуту приближающимся к Богу душевным состоянием. Страдал он ужасно, и хотя Надя, его жена, уговаривала его впрыскивать морфий, он избегал его. И видя тот духовный процесс, который он переживал, на вопрос, надо ли впрыскивать морфий, я ему ответила, что я бы морфий избегала, и, точно поняв мою мысль, он тихо про себя сказал: «Много я грешил в жизни. Страдания посланы мне как искупление и как подготовка к концу, к Богу, терпеть надо...» И последние три дня своей жизни он отказывался от морфия. Я была с ним все время. Надя приезжала и уезжала. Лечиться ему уже не хотелось. В лечении он видел какую-то неправду, потому что знал, что спасти его нельзя уже. — Сестра, систер, — сказал он. Он всегда звал их сестрами, не nurse, — зачем вы мне принесли клизму, не надо, я же все равно умираю. — Ну что вы, вы еще поправитесь... — Не надо, сестра, не надо так говорить, я же знаю. И сестра замолкала и уносила клизму. За два дня до смерти я просила, чтобы мне позволили провести ночь в его палате. Но он не был включен в список критических больных, и как я ни хлопотала, меня не впустили. Я боялась, что он скончается один, без меня. На следующий день забежала Надя. — Саша, я еду в Нью-Йорк. — Не советую, — сказала я, — лучше останьтесь, Илья сегодня ночью скончается. Но она не послушалась меня и уехала. В эту ночь я осталась в больнице. Брат был в полусознании. Но меня узнал, взял мою руку, когда я села около него, и долго не выпускал. Он уже ничего не мог есть, только пил. Я поила его с ложечки. Около двух часов утра он вдруг забеспокоился, заметался. Я подошла к нему. Он стонал, в груди клокотало. — Илья, успокойся, это тот переход, которого ты так мучительно ждал. Я стала читать молитвы... Не помню какие. Вдруг он поднял руку ко лбу, опустил на грудь; я закончила за него знамение креста. Прошло несколько секунд, может быть, минут. Вдруг он широко, широко раскрыл свои большие, как мне показалось, глубокие, синие глаза. На лице его выразился такой восторг, такое удивление, что я ясно поняла, что он видит что-то такое, что было мне недоступно. И я вдруг почувствовала себя такой маленькой, ничтожной по сравнению с тем, что открылось ему... Еще один вздох, последний... Я ехала к знакомым на такси в 3 часа утра. Я плакала не от горя, а от умиления. Я была счастлива. Я присутствовала при величайшем таинстве перехода, возрождения... 15. ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ ТИПЫ Я жила двойной жизнью. Ферма — тяжелый физический труд, и — лекции. На ферме — заношенная, старая одежда, огрубевшие руки, слишком выдающиеся сильные мускулы. Кто-то мне сказал, что надо было смазывать руки глицерином и на ночь надевать перчатки, чтобы руки делались мягкими. Это было довольно неприятно, но что делать? От работы руки становились жесткие, как щетки, появлялись трещины, заусеницы, ломались ногти. И какая была дисгармония, когда, бывало, наденешь элегантное платье, тонкие чулки, открытые башмаки, шляпку на один бок или кружевное или бархатное вечернее платье, снимешь белые перчатки, а руки красные, грубые, шершавые... Дня за три до лекций я начинала ухаживать за руками. Они отмокали в горячей воде, мазались всякими душистыми мазями, облекались на ночь в перчатки. Уезжала я иногда на несколько недель, читала иногда через день, иногда раза два в неделю. Постепенно узнавала американцев, бывала в их семьях, знакомилась с их детьми. Люди на Западе казались мне проще, сердечнее, чем на Востоке. Мне было с ними легко и свободно, и отношение ко мне, где бы я ни говорила, было прекрасное. Принимали сердечно, интересовались Россией, аудитории были всегда переполнены. Из небольшого города в штате Мичиган мне надо было попасть в Терр От, Индиану. Дело было зимой 1934 года. Пришлось несколько раз пересаживаться. На одной из станций я заметила человека лет 35-ти. Он сидел напротив меня, курил. Почему-то мне стало не по себе... «Этот человек русский», — подумала я. Но я немедленно отогнала эти глупые мысли и, когда села в поезд, совершенно о нем забыла. Вспомнила только, когда увидела его на следующей пересадке. Он сидел недалеко от меня, чиркая зажигалку. «Где я видела такие зажигалки? — подумала я. — В России». И снова в суете пересадки я забыла про господина. Вспомнила опять в вагоне — он сидел в соседнем со мной отделении. На станции Де-Мойн, штата Айова, куда я направлялась, попросила носильщика вызвать такси. Было уже около 11 ч. ночи. Плохо освещенная, темная станция, далеко от города. Наконец подъехало такси, носильщик стал укладывать вещи, я уже почти влезла в машину, как вдруг в левом углу увидела своего подозрительного спутника. Пулей выскочила я из машины. Носильщик потащил мои вещи обратно, и машина быстро отъехала. — Вы с ума сошли, — накинулась я на носильщика. — Разве вы не видели, что в машине сидит человек! — Простите, мадам, — сказал он. — Я не знал... Этот господин указал мне на вас и сказал, что вы вместе... Что это? Действительно этот человек был преследующим меня коммунистом, или у меня началась мания преследования? Приехав в гостиницу, я немедленно вызвала председательницу клуба. Через несколько минут она приехала с мужем, я рассказала ей эту историю, она сообщила о ней полиции. Но... ни подозрительного господина, ни такси найти не могли. Неужели в самом деле я схожу с ума? Я схожу с ума! У меня мания преследования, мне кажется, что за мной гоняются большевики. Может быть, я вообще все преувеличиваю? Может быть, я ошибаюсь, что миру грозит смертельная опасность? Господи, помоги мне разобраться. Разум не может объять, постигнуть, разум не может успокоиться. Может быть, мне кажется, что коммунисты укрепляются во всем мире? Может быть, я напрасно огорчаюсь, что Америка признала советскую власть, что Рузвельт любезно пригласил Михаила Ивановича Калинина к себе в гости, что Максим Литвинов, комиссар по иностранным делам, посетил как почетный гость Америку и тряс руку президенту? А теперь, что Конгресс принял решение, обеспечивающее социалистам и коммунистам полную свободу для распространения их учения, как они распляшутся в Америке, имея к тому же своего посла, Александра Трояновского, которого с почетом привез в Америку американский посол Буллит! Разве можно было что-нибудь понять во всем этом? Все эти мысли не давали мне покоя. Между лекциями я прочитывала газеты, которые приводили меня в отчаяние. И я продолжала ездить из города в город, читая лекции, объясняя американцам, что такое коммунизм. Одна из самых ответственных лекций была в Де-Мойн — 4000 человек в аудитории. Дискуссия о коммунизме с тремя большевиками. Мои оппоненты, крикливые, напористые, решительные, самоуверенные мужчины среднего возраста, говорящие по-английски с несомненным акцентом. Во время прений они, перебивая друг друга, налетали на меня с вопросами. Но хотя они были внешне бесстрашны и агрессивны, их на самом деле легко было победить. Беда их была в том, что они были местные, американские коммунисты, совершенно не знакомые с жизнью в России, я же знала, и мне легко было разбить их доводы. Публика устроила мне овацию. А при выходе я увидела, что в громадном, уже почти пустом зале стояла отдельная группа людей, среди них — мои оппоненты. Они, энергично жестикулируя, о чем-то оживленно и взволнованно разговаривали, бросая на меня косые взгляды. Во время моих поездок по Америке я чувствовала себя очень несчастной и одинокой. Особенно было неуютно в гостиницах. Кругом чужие, поговорить не с кем, но я любила ездить в поездах. Попросишь портера принести тебе столик, расположишься писать письма, готовишься к лекции, читаешь или просто смотришь в окно. Как-то раз я ехала в Чикаго. В моем отделении сидел мужчина, но он скоро вышел, и я осталась одна, что было очень приятно. В 6 часов вечера я пошла обедать и, проходя по вагону, услышала русскую речь. В самом конце вагона сидели трое и оживленно говорили по-русски. Один из них был мой сосед. Они были так заняты разговорами, что не заметили меня. А когда сосед зашел в мое отделение, я спросила, русский ли он. «Я не понимаю», — сказал он по-английски с явным акцентом и вышел. Была уже полночь, когда поезд пришел в Чикаго. Почти все пассажиры вышли. Русские оставались. Я боялась выйти и задержалась, надеясь, что они уйдут, и боясь, что они проследят, куда я пойду. Но вагон почти опустел. Надо было выходить. Я позвала носильщика и вышла на платформу. По какому-то неопределенному состоянию всего существа, неловкости в спине, я чувствовала, знала, что трое русских идут за мной... Но при выходе с вокзала меня приняла в свои объятья милейшая американка с сыном, у которой я когда-то гостила. «Я знала, что вы будете одна, — сказала она. — Я знала, что вам будет тоскливо, вот мы с сыном и приехали вас встретить. У нас здесь машина». Боже мой, как я обрадовалась! Отлегло от сердца. Неужели же у меня, действительно, мания преследования?! 16. ДОБРЫЕ ЛЮДИ Только что я научилась ездить, как мой черненький «форд», который мы прозвали «жуком», разбился. Купили новую машину, подержанный «стэйшен вагон», на котором было гораздо удобнее возить яйца. Приблизительно в это время к нам приехал наш хороший знакомый, Александр Александрович Кащенко. Они с женой только что купили землю и решили заняться куроводством. Чтобы познакомиться с делом, он часто приезжал к нам, живал по несколько недель и помогал нам по хозяйству. Иногда он за меня возил яйца на продажу. Сначала мы продавали их в общежития Миддлтаунского колледжа, Альфа-Бэты, Ипсилоны... Сиденья у грузовичка вынимались и вместо них ставились ящички. На ферме обычно их грузили казак или Кащенко, но когда я привозила их в общежития, мне приходилось их таскать в кухню самой, что было не тяжело, но неудобно. Главное, я чувствовала себя очень неуютно, когда на крыльце стояли студенты, покуривая папиросы, и никогда ни один не предложил мне помочь. Да и в самом деле, какое им было дело, я была egg woman, «яичная женщина», поставляющая им свежие яйца. Я получала за это деньги, и это было мое дело таскать ящики. Но хотя мы и получали на два-три цента больше в общежитиях, чем на рынке или в кооперативе, и в кооператив в Хемден надо было ездить за 35 миль, я решила прекратить доставку яиц в Альфа-Беты и стала возить яйца в хемденский кооператив. Туда я отвозила яйца, затем заезжала в Нью-Хейвен, в университетскую библиотеку, и оттуда привозила книги. В кооператив съезжались такие же фермеры, как и я. Приезжали на хороших, больших грузовиках, наполненных ящиками с яйцами, приезжали небогатые в старых машинах, были и грузовички, как мой. Все мы разговаривали между собой, делились опытом: какие самые лучшие породы кур, какие стоят цены на яйца, как поднять носкость кур и т. п. Я редко таскала ящики сама, большей частью помогали мужчины-фермеры, особенно один, уже немолодой, постоянно переносил мои яйца в магазин. Я привыкла уже ездить, и поездки эти мне нравились. Зимой, конечно, было гораздо труднее, особенно когда дороги покрывались льдом или выпадал глубокий снег. Один раз я возвращалась из Нью-Хейвена. Уже с утра небо заволокло и посыпал мелкий снежок. Пока я съездила, сдала яйца, насыпало с полфута снега. Пришлось надеть цепи. Милях в шести от дома цепи соскочили и закрутились за колеса. Я подставила домкрат, чтобы поднять и распутать цепь на колесе, но домкрат провалился в глубокий снег, а дощечки, чтобы подложить, у меня не было. Билась я около часу, но никак не могла распутать цепь. Мороз крепчал. Ноги так застыли, что я уже совсем не чувствовала больших пальцев. Пришлось машину бросить и идти искать помощи. Я знала, что около полумили назад по дороге жил кузнец. Идти было трудно по глубокому снегу. Ноги совсем окоченели. Кузнец жил в маленьком домике в две комнаты, тут же наковальня. Куча маленьких детей. Когда я вошла, кузнец, громадный человек с черными руками и шапкой курчавых черных волос, раздувал мехи; жена сидела с младенцем на коленях, дети разных возрастов возились тут же. Я рассказала им про свое горе. «Сейчас мы все сделаем», — сказал кузнец. Надел куртку и вышел на двор. А я, сидя у печки, разулась. — Господи! — сказала женщина, увидав совсем белые, помертвевшие большие пальцы моих ног. — Вы же отморозили ноги! Подождите минуту, — и она, положив ребеночка в колыбельку, стала тереть мне пальцы на ногах. Очень было больно, когда они отходили. Скоро пришел и кузнец, принес оборванные цепи и немедленно же стал их паять и чинить. Когда я снова собралась ехать, уже обогретая и с починенными цепями, я протянула кузнецу три доллара «за потерянное время», сказала я. — Не обижайте меня, — ответил он. — Мы же все христиане и обязаны помогать друг другу. Как это было сказано! Я не могла настаивать. Когда я ехала домой, мне было так легко и радостно на душе. Эти простые, добрые люди согрели меня не только физически, но и душевно. До дома я все-таки не доехала, опять оборвались цепи, и последние полмили я дошла пешком, бросив машину до утра. В следующее же воскресенье я поехала к этим милым людям и повезла им продукты нашей фермы: кур, яйца, масло, варенье. С тех пор прошло почти 40 лет, но семью эту я никогда в жизни не забуду. 17. ПЕРВАЯ ЛЕДИ Волей судьбы Америка оказалась лидером политического свободного западного мира. Но к чему вел нас свободный мир? К освобождению народов России от рабства коммунизма или же ко все большему их закрепощению? Часть демократических стран прислушивалась к мнению Америки, с ним считалась. Почему Франции было не заключить пакт о взаимопомощи с Советской Россией? Почему Бельгии, Чехословакии, Англии и другим странам не признать Советской Росии, если Америка не только признала ее, но даже обменялась с ней послами? Представители Советского Союза фигурировали теперь уже открыто в американской жизни. На поклон к Сталину поехали из Франции Пьер Лаваль, из Чехословакии — премьер Бенеш. И «товарищи» наглели все больше и больше. Америка постепенно превращалась в великолепно приготовленное поле для широкой коммунистической пропаганды. Советские агенты проникали всюду: в профсоюзы, в школы и университеты, в церковные протестантские круги; они инспирировали негритянские массы, устраивали негритянские беспорядки в самом Нью-Йорке, в Харлеме, они даже проникали в американские правительственные учреждения! Вероятно, товарищи браудеры, фостеры и др. имели точные указания из Москвы, хорошо разработанные планы о системе завоевания Америки — одном из самых важных шагов к достижению мировой революции. Я не сомневалась, что в то время, как товарищ Браудер утверждал, что в Америке 30000 партийцев, эта цифра была сильно преуменьшена, особенно если принять в соображение те сотни тысяч так называемых либералов, которые, некоторые бессознательно, другие вполне сознательно, служили орудием для проведения коммунистических веяний, разложения молодежи, подрыва религии, морали, разложения профсоюзов и проч. С помощью этих так называемых либералов русский вопрос все больше затуманивался, рос большевистский обман, забывались нестерпимые страдания подсоветсокго народа. В газетах, по радио, даже в правительственных сообщениях везде писалось и говорилось о «русском» правительстве, везде писалось и говорилось о деятелях Советов, что «русские» люди сделали то и то. Для многих американцев и, увы, для правительства Рузвельта коммунистическая власть, возглавляемая грузинским разбойником, участником экспроприаций, беспринципным неучем Сталиным, удерживавшим власть лишь путем насилия, жестокости, пыток, убийств, грабежа крестьян и рабочих, — это было «русское» правительство. И сила Сталина все росла и крепла. Он никого уже не боялся, потому что прекрасно понял, что может играть на низости, обмане, слабости людской, на их трусости, подлости, шкурничестве. Сталин признан Западом. Он правит одной из величайших стран мира. Тысячи и тысячи жертв платят за убийство его сподвижника Кирова — 1 декабря 1934 года. Сталин силен. Он сметает со своего пути могущих стать его конкурентами сподвижников Ленина, старых большевиков. Один за другим арестовываются Зиновьев, Каменев, Енукидзе и много других. В то время как российский измученый, угнетенный народ под нагайкой, изнемогая от голода, холода и усталости, кричит, спасая свою шкуру: «Да здравствует великий наш вождь Сталин!» — в Германии все выше восходит звезда полусумасшедшего фанатика Гитлера. «Хайль Гитлер!» — кричит немецкий народ Гитлеру, призывающему к уничтожению целой еврейской нации, предающему анафеме целые народы, зовущему к покорению этих народов... «Хайль Гитлер!»... В Нюрнберге ему преподносят шпагу за его речь, в которой он кричал о трех опасностях, грозящих миру. Первая — еврейский марксизм со своей так называемой парламентской демократией; вторая — это политически и морально извращенные католические умеренные центристы и третья — это некоторые неисрпавимые и глупые реакционные элементы. Нацизм был такой же уродливый, страшный нарост, как и коммунизм, руководимый теми же безбожными силами, отрицавшими христианскую религию. Не даром во дворце спорта в Берлине 15000 антихристиан совершенно открыто справляли языческий праздник. Мы часто слышали споры: какая власть хуже, нацизм или коммунизм? Для людей свободомыслящих, для людей верующих обе власти неприемлемы. Важно восприятие свободным миром и, в частности, либеральной частью Америки коммунизма и наци-фашизма. В то время как христианский западный мир признал коммунистическую советскую власть и либералы были не только склонны ее оправдывать, но многие приняли ее, ей сочувствовали, даже восхищались ею, нацизм был оценен совершенно правильно и дружно и бесповоротно предан анафеме всем американским народом. Такая точка зрения по отношению к коммунистической власти всей культурной Америки была для меня не только неприемлема, но и очень мучительна. Я выходила из себя, стараясь объяснить, доказать людям свою точку зрения на советскую власть. Не понимали или не хотели слушать. Один раз мне пришлось читать лекцию в Ричмонде, в Вирджинии. Я заехала к своим двум подругам — Наде Данилевской и Алисе Дэйвис, которые жили поблизости. Как-то утром они мне сказали, что ждут на следующий день к завтраку жену президента миссис Рузвельт. Я очень обрадовалась. Наконец я имела случай поговорить с человеком, стоящим близко к власти. Миссис Рузвельт приехала в маленьком автомобиле со своей приятельницей. Я помогла своим друзьям приготовить все необходимое, сделала маленькие пирожки к супу, зажарила курицу. Во время завтрака я несколько раз поднимала вопрос о России. Но каждый раз миссис Рузвельт или заговаривала с кем-нибудь другим, или меняла разговор. Я решила, что она не хочет говорить о серьезых вещах за едой. После звтрака, в гостиной, подали кофе. Снова я попыталась заговорить о России, о коммунизме, но миссис Рузвельт отвечала рассеянно, и разговор не удался. А после завтрака мы все пошли гулять, и в последний раз я попыталась ей сказать, что я недавно из Советской России, что мне хотелось бы ей рассказать, как там живут люди... — Посмотрите, — сказала она мне, явно меня не слушая, — какой прелестный вид. Я очень люблю Вирджинию. А вы? Больше я уже не пыталась. Вновь встретила я миссис Рузвельт гораздо позднее, незадолго до смерти президента. Об этом я расскажу позже. А жизнь на ферме шла своим чередом. Реформы, которые вводил президент с такой невероятной быстротой, отразились косвенно и на нас. Вокруг нас дикие, запущенные леса превращались в чудный парк с новыми прекрасными дорогами, пролегавшими мимо лесных озер, через которые перекидывались новые плотины, мосты... Теперь каждый день мимо фермы около восьми часов утра проносились громадные грузовики с молодыми людьми — PWA [Public Works Administration. Во время «депрессии» и безработицы президент Рузвельт, чтобы спасти молодежь от праздности и разврата, организовал сеть лагерей, в которых юноши сажали деревья, строили дороги и мосты и т. д.]. Их возили на работу, и возвращались они часов в пять с криками, песнями. — Не очень-то они переутомлены, — говорил сосед фермер, все время работавший на огороде. Он пахал, а я водила лошадь по мягкой, рыхлой борозде. — Пять часов, а уж домой едут, лодыри. А пусть спросят, когда я кончу работу. Слава Богу, если к девяти управлюсь. А налоги кто платит за этих никудышников? Вы платите, я плачу... Как-то на обратном пути грузовик с юношами остановился у нашего дома. — Хэлло, — сказал нам старший. — У вас, кажется, есть животные. У нас мясная похлебка осталась. Хотите? Они наложили нам несколько ведер этой похлебки. Но наши животные, коровы и куры, ее не ели. Зато собаки и мы очень оценили пожертвование PWA. Дня три мы ели и ели, поделились обедом с дядей Джо и все-таки всего съесть не могли. С тех пор мы часто питались на даровщину за государственный счет или же, как говорил фермер сосед, за счет налогоплательщиков. 18. ЧТО ДЕЛАТЬ? Еще одна весна. Март 1936 года. Ливнями унесло остатки снега. Почва насыщена водой, а дожди все льют, льют без конца. Дороги размыло, развезло, и веселый булочник Айзек, три раза в неделю доставлявший нам хлеб, сегодня прибежал с большой дороги, прибежал пешком. Он всегда сообщал нам самые свежие новости. — Вода поднялась на 5 футов в реке Коннектикут. Вода поднялась на 9, на 14 футов, я ехал кругом, главную дорогу залило, — говорил он. — Залило железнодорожные пути... Чтобы пробраться в кооператив в Хемден с яйцами, которые необходимо было продать, мне пришлось ехать более ста миль вместо сорока, окружными путями. Большую дорогу залило. Бедствие было большое: сносило мосты, здания, разрушались дороги, затапливало целые предприятия, причиняя сотни тысяч убытка. Для всех куроводов-фермеров март ответственный месяц. Если не заведешь в марте цыплят, год пропал, так как осенние яйца очень дорогие. В марте пустишь цыплят, в сентябре уже куры начнут нестись. Мы готовились заранее. В феврале купили петухов-производителей леггорнов, с высокими гребнями, горделивой походкой, отобрали лучших кур и от них заложили яйца в инкубатор. В марте, как раз во время разлива, начали вылупливаться цыплята. В яйцах уже слышался писк, и цыплята заработали внутри яиц, продалбливая кружок в яйце, откуда они могли вылупиться. Электричество еще горело. Мы спокойно легли спать. Ночью слышу жалобный вой из кухни-подвала, где ночевала Веста со своими только что родившимися щенятами. В полусонном состоянии я открыла люк и в темноте спустилась по лестнице вниз и сразу же попала по щиколотку в холодную воду. Зажгла свет. Вижу — вода уже почти дошла до угла, где были щенята. Выкинули щенят наверх, и мы с Ольгой стали ведрами откачивать воду из подвала. Но скоро поняли, что уровень воды настолько поднялся, что вода просто из колодца по трубам переливалась в нашу кухню — сделать ничего было нельзя. Плита погасла. Но все это было ничто по сравнению ео стрясшейся над нами бедой. Потухло электричество! Инкубатор! Со 102 градусов температура спустилась до 80. Ольга бросилась зажигать керосиновые лампы под инкубатором, закрывать его одеялами. И тут вспомнили о печах, под которыми у нас были цыплята. Половина печей согревалась электричеством. Пришлось всех цыплят переводить под отапливаемые углем печи. Цыплята крошечные, теснота, давка... Десятками, сотнями мы выбрасывали маленькие желтенькие расплюснутые трупики. Убыток был для нас немалый. В этот потоп мы потеряли почти весь выводок цыплят в инкубаторе и по крайней мере 50 % цыплят в брудерах. Прошло две недели. Постепенно дороги обсохли, река вошла в берега, загорелось электричество. За это время мы очень устали, а работы было очень много. Бурей поломало деревья, снесло крыши, погибли цыплята. Денег не было. Мы подумывали продать или закрыть ферму и самим куда-нибудь наняться. Мы сказали о нашем желании Джейн Аддамс, которая гостила у своей приятельницы, профессора Гарвардского университета. Сказали, что мы очень хотим найти работу, может быть, в имении у кого-нибудь по хозяйству. И очень скоро мы получили ответ, что место есть и что в такой-то день наши наниматели приедут к нам с предложением. И вот к нашему домику подкатил прекрасный автомобиль. Из него вышли две дамы: профессор Гарвардского университета и другая дама. — Я очень рада, что мне посчастливилось достать вам это место, — сказала профессорша. — Я знаю, что вы очень устали жить в таких условиях... Но никакого восторга, как ожидали дамы, с нашей стороны не последовало, когда нанимательница изложила нам свои условия. — У меня большая молочная ферма, — сказала она. — Семь человек рабочих. Их надо обслужить. Готовить, убирать, стелить им постели, стирать белье — у меня есть машина, гладить... — Простите, а сколько, вы думаете, вы сможете нам платить? — Вы будете иметь две хорошие комнаты, ванну, хорошую пищу три раза в день... Да, я забыла еще сказать. По воскресеньям вы должны будете продавать мороженое на большой дороге... — Да? И... — При всем том, что я вам предлагаю, вы еще, каждая из вас, будете получать до 15 долларов в месяц. — Thank you, — сказала я. — Вы будете обеспечены всем, никаких забот, все к вашим услугам, и главное, прекрасные комнаты с ванными, — продолжала дама. — И никакой грязной работы, — добавила профессорша. — Спасибо еще раз, — повторила я. — Но я предпочитаю чистить навоз своих коров и кур. Разве вы не понимаете? Мы здесь сами хозяева, что хотим, то и делаем. А что касается заработка, то мы вдвоем на ферме зарабатываем не менее 200 в месяц. Ольга молчала, но я знала, что она вполне согласна со мной. Дамы, по-видимому, обиделись неблагодарностью русских женщин, сели в свой блестящий автомобиль и уехали. Мы с Ольгой их провожали. Мы продолжали искать работу. Мы просили м-ра Ярроу и его друга, очень влиятельного американца Р., помочь нам найти работу. — А не знакомы ли вы с кооперативной работой? — спросил меня г-н Р. Вспыхнула надежда. — Да, я много работала в России по кооперации, устраивала в Ясной Поляне всевозможные кооперативные общества и товарищества, была членом нескольких больших коопераций, изучала теоретически кооперацию, как русскую, так и скандинавскую. Г-н Р. мне сказал, что как раз сейчас разрабатываются проекты по кооперации, которые оплачивают PWA, и в Нью-Йорке требовались работники по этой специальности. Не откладывая в долгий ящик, я немедленно юехала в Нью-Йорк. Дама, которая меня приняла, задавала мне бесконечные вопросы по кооперации и под конец мне заявила: — Я не сомневаюсь в том, что вы будете приняты. Должна вам честно признаться, что я гораздо меньше знаю по кооперации, чем вы. I enjoyed our talk [Рада была нашему разговору (англ.).]. Вы многое мне открыли. Я, например, никогда не подозревала, что около 30 % русского населения было кооперировано во время войны, что кооперация вообще была настолько развита в России. Мы расстались друзьями, и я не сомневалась, что буду принята. Хотя обещанная плата была небольшая, только 80 долларов в месяц, на зато работа была мне очень по душе. Но каково было мое изумление и разочарование, когда я получила извещение, что меня не приняли. — Бросьте это дело, — сказал мне наш сосед, житель аристократического района у реки, г-н Р. — Вас все равно не пропустят в кооперативное дело. Мне приятель сказал, что в Нью-Йорке оно пронизано коммунистами... А скажите, вы когда-нибудь торговали? — Да, — ответила я. — Не в России, нет, там только меняла на барахолке старые платья на муку. А здесь, вы же знаете, торгую овощами и яйцами с фермы. — Я не про такую торговлю говорю, я говорю про настоящий бизнес. — Нет, а что? — Могли ли бы вы продавать дома, готовые дома, которые можно собирать и перевозить? — А почему же нет? — спросила я. Воображение мое уже рисовало, как я буду описывать покупателям преимущества таких домов: удобство, быстрота сооружения. — Ну, я подумаю, — сказал г-н Р. Но торговать домами была приглашена молодая американочка, дело не пошло и вскоре закрылось. Что было делать? 19. КОНЕЦ ФЕРМЫ Марта Кнудсен приехала к нам из Швеции. Марта, так же как Ольга и я, работала в Яснополянской школе и была моей заместительницей. Она рассказывала, что, когда я уехала из Ясной Поляны в Японию, — все сразу изменилось. Большевики немедленно ввели антирелигиозную пропаганду в школе и музее, чего при мне не было. Шла усиленная коллективизация крестьян. Лучших из них ссылали в Сибирь только за то, что они были хорошие хозяева, работали не покладая рук. Царили пьяницы и лентяи. Меня особенно огорчил рассказ про Илью, Сашу и их сына Мишу. Саша с ранних лет была моей подругой, постоянно приходила к нам в дом, и я много часов своего детства провела с ней. Я очень ее любила за ее веселость и приветливость. Смеется, бывало, а носик вздернутый смешно так морщится и щурятся узкие серые глазки. А волосы были у нее светлые, как лен. Она рано вышла замуж, и мы уже реже с ней виделись. Илья был совсем другого типа. Он был писаный красавец, такой, какие бывают только на картинках. Здоровый, стройный, с черными кудрявыми волосами, румяный, с темно-синими глазами. У них был сын Миша. Миша учился в Яснополянской школе днем, а по вечерам и в праздники помогал отцу. Собственными руками отец с сыном выстроили себе кирпичный дом, кирпич били и обжигали сами. Строили по-новому, советовались со школьным врачом, какие сделать окна, чтобы было больше света, устроили вентиляцию, покрыли дом железом... Но именно этого-то в Советской России никак нельзя было делать. В глазах коммунистов семья превратилась в буржуев, и их всех трех приговорили к ссылке в Сибирь. Марта рассказала, что вся яснополянская деревня провожала Илью, Сашу и сына их Мишу, когда они отправлялись в Сибирь. На станции собралась толпа народа. Хоть и голод был, во всем недостатки, но каждый тащил на вокзал кто что мог: несколько кусочков сахара — величайшее лакомство и роскошь, кусок сала, несколько крутых яиц... Многие плакали. На советском языке это называлось: раскулачивание буржуазного элемента. Постепенно коммунисты вводили своих людей в управление Ясной Поляны, и атмосфера создалась настолько тяжелая, что Марта уехала к своим родным в Швецию. Хотя она и родилась в России, но по русским законам она считалась шведской подданной, так как родители ее были шведы. Мы с Ольгой давно мечтали, чтобы приехала Марта и помогла нам на ферме, и приезд ее не только принес нам большую радость, но и сильно облегчил нашу работу. Марта быстро привыкла как к нашим лишениям, так и к фермерскому труду. Но, несмотря на помощь Марты, нам было трудно. Не хватало денег. Лекций становилось меньше. Ольга скучала по дочери, да и, кроме того, она была озабочена будущим, надо было заработать денег, чтобы Мария могла закончить свое образование. Гибель наших цыплят отразилась на нас не только материально, но и психологически. Уже не было той энергии, с какой мы раньше работали, чтобы поднять хозяйство, на которое мы уже затратили столько сил в продолжение этих пяти лет. Даже вспомнить было страшно, как я, стоя выше колен в ледяной воде быстрой речки, бушелями набирала мелкий камень для бетона и как мы лопатами — о машине и думать было нечего — мешали цемент и делали полы в курятниках. Все, что нам удалось сделать, далось нам большими усилиями. За эти пять лет мы провели с помощью Джейн Аддамс воду в курятники и в дом, хотя ванны у нас не было, построили еще один новый, хороший, просторный курятник и небольшой домик, в котором раньше жил казак, а теперь поселилась Марта. Эти постройки нам удалось сделать только благодаря буре и потопу. Когда, во время ливней, поднялась вода в Коннектикуте и часть города Миддлтаун была затоплена, весь лесной склад, где мы всегда покупали доски, был разрушен и строительный материал поплыл вниз по реке. Часть его выловили, но он почернел от воды и продавался за полцены. Мы этим и воспользовались. Жалко было ликвидировать хозяйство, но все-таки мы, в конце концов, решили продать всех кур, коров и ехать во Флориду. Марта, видя, что жизнь наша должна, по-видимому, перемениться, переехала жить к нашему влиятельному соседу Р. — помогать больной миссис Р. по хозяйству. Полицейского пса, Мики, Марта брала с собой, Веста же ехала с нами. Молодые курочки были очень удачны — тяжелые, широкие нью-хемпширы. В сентябре они уже начали нестись. Наши соседи очень их оценили, и они очень быстро распродавались. Приезжал к нам старик, живший за Миддлтауном, он и раньше покупал у нас молодых кур и был ими очень доволен. На этот раз он решил купить у нас все, что оставалось, — несколько сот кур. Часть их он перевез сам, часть же я отвезла ему по его просьбе в нашем грузовичке. Перетаскали клетки из машины, пересадили кур. — А вы не зайдете ко мне в дом? — спросил старик, когда мы кончили. — Может быть, я могу вас чем-нибудь угостить? Мне не хотелось заходить, но надо было сделать расчет, получить деньги, и я пошла. На пороге я невольно остановилась. Боже мой! что это была за комната! «Гоголевский Плюшкин, — подумала я. — Нет, диккенсовский Скрудж». Да и сам старик был похож на Скруджа, как его изображают в иллюстрациях Диккенса: худой, высокий, нос крючком, он все похохатывал и пресмешно приподнимал левый глаз, точно подмигивал, отчего брови становились треугольником. Волосы редкие, желтые от грязи и табачного дыма. Наверное, комната эта была раньше гостиной, но теперь она была завалена хламом. Тут были и мешки, и картины в золоченых рамах, и старые негодные ведра, стоптанные башмаки, железо — половина комнаты была завалена этим хламом. Хозяин, по-видимому, привык к этой обстановке и не замечал ее. — Можно вам предложить чашку чая? — Нет, нет, — сказала я немножко слишком поспешно. — Стакан вина? Может быть, сидр? — Нет, спасибо. — Меня тошнило от одной мысли, что я могла бы здесь что-нибудь съесть или выпить. Мне хотелось только поскорее выскочить из этой грязи, из этого ужасного помещения, пропитанного затхлостью, пылью и табаком. — Знаете, что я вам скажу? — вдруг сказал старик, подмигнув, отчего обе брови поднялись треугольником. — Ваша жизнь никуда не годится. No good. — И помолчав: — Но и моя жизнь тоже no good. — Да почему же? — Ха, ха, ха, — вдруг разразился старичок звонким смехом. — Вы, — сказал он и ткнул в меня пальцем с желтым, длинным и грязным ногтем, — вы — одна. Нельзя женщинам быть без мужчины. Я — один. Нельзя мужчине жить без женщины. No good! Давайте соединимся. У меня есть деньги... но я один, it's no good. Мне стало так противно, что я решительно встала. — Давайте мне деньги за кур, — сказала я и, получив деньги, вылетела от него как ошпаренная. Больше кур я ему не возила. Ферма постепенно пустела. Я никогда не думала, что так грустно будет разорять то, что мы сами с таким трудом создали! Особенно грустно было расставаться с животными. Приехали люди за коровами. Поставили большой грузовик задом к пригорку, чтобы коровы могли взойти. Они упирались, их хлестали. Коровы мычали, а я плакала. — Не плачьте, — сказал мне покупатель, который купил коров с платежом в рассрочку, — будьте спокойны, я вам все уплачу на следующей неделе. — Да я не о том, я знаю, что вы заплатите... Старенький «стэйшен вагон» 1929 года был уже очень плох, почернел, шины потерлись, верх местами провалился. Нельзя было ехать на нем во Флориду. Я присмотрела в городе «стэйшен вагон» 1933 года, 8 цилиндров. Приплатила за него несколько сот долларов и поехала на нем домой. Проезжая мимо тюрьмы, у подножья горы, где жил шериф, я дала газу и лихо взяла гору. Параллельно со мной, не глядя по сторонам, опустив хвост, бежала дворняжка. Не успела я с ней поравняться, как она со страшной быстротой кинулась мне под колеса. Толчок. Я знала, что я ее задавила. Я наддала газу и через несколько минут была дома. По телефону я вызвала шерифа. — Как раз против тюрьмы, — сказала я, — я задавила собаку. Я не избегаю ответственности, но я не могла видеть страданий этой собаки. Очень прошу вас, пошлите кого-нибудь из ваших людей посмотреть. Если она ранена, я заплачу за ее лечение, если собака убита, я заплачу хозяину, сколько он потребует. Через несколько минут шериф вызвал меня обратно. — Мисс Толстой, — сказал он мне, — не беспокойтесь. Слава Богу, что собака убита, да, впрочем, я думаю, что она покончила самоубийством. Три дня назад умер ее 90-летний хозяин. И вот с тех пор она не ест, не пьет, все ищет хозяина и какая-то стала странная, точно ума лишилась. Хорошо, что вы ее задавили и что она околела сразу, без мучений. Но прошло много времени, прежде чем ощущение живого тела, которое я переехала, меня покинуло. Накануне отъезда я читала лекцию поблизости от нас, в колледже. Ночью, когда вернулась, почувствовала острые боли в желудке. Я буквально каталась по кровати, всю ночь не спала. Под утро боли утихли. Что было делать? Электричество было выключено, вещи уложены, все было готово к отъезду. Мы сели в машину. Веста улеглась на заднее сиденье, и мы покатили. 20. СОЛНЕЧНАЯ ФЛОРИДА Те, кто ездил на машине во Флориду, знают это блаженное чувство, когда из сырого, холодного климата вы постепенно попадаете в южное тепло, снимаете свои тяжелые зимние вещи, жаркое солнце вас прогревает, и вы с наслаждением вдыхаете в себя соленый морской воздух. Где купальные костюмы? Скорее в воду! Мягкие, мелкие волны, плоский песчаный берег Дайтона Бич. Твердый белый песок, пляж широкий, широкий... Уточки, стайки чаек испуганно вспархивают из-под ног... А после Дайтона — внутрь штата, мимо апельсиновых рощ, озер, на ту сторону, где берега омывают спокойные воды Мексиканского залива, Тарпон Спрингс, где греки разводят губки, и наконец мы в Озоне, маленьком местечке между Тарпон Спрингс и Клир Вотер. Наш друг, американка, достала нам две палатки и разрешила поставить их в апельсинном саду, принадлежащем ее знакомым. Палатки поставили между апельсинными и лимонными деревьями. У входа в палатку свисали ветки гуавы, осыпанные зелеными, почти уже зрелыми плодами; у правой стены — высокие, стройные кусты бамбука... В горячем воздухе резкий запах апельсинов. Под деревьями вся земля усеяна фруктами: лимонами, мандаринами, апельсинами, грейпфрутами. Улеглись спать. Ольга и Веста так устали, что очень скоро уснули. А я была взволнована, мне было так весело на душе. Я вдруг почувствовала радость бытия, радость от окружающей меня природы... И жалко было спать... Такое чувство бывает в молодости, когда влюбишься и от счастья, от переживаний спать не можешь... Я была, очевидно, влюблена и в любимое мной море, и в горячее солнце, и в апельсинные и лимонные деревья, и, может быть, в свободу, которую я ощущала... Так прожили мы в своих палатках около месяца. Купались, ловили рыбу, ели цитрусы во всех видах, готовили на маленькой керосинке, ходили полуодетые и блаженствовали. Но вот наша райская жизнь кончилась. Я приглашена была протестантской церковью в Бабсон Парке при Бабсон Колледже, где я должна была говорить четыре воскресенья подряд «проповеди» на евангельские темы и прочесть одну лекцию в колледже. Г-на Роджера Бабсона я лично знала, так как читала лекции в его колледже в Массачусетсе несколько раз. Г-н Бабсон предложил нам маленький бесплатный коттедж и очень небольшую плату — 100 долларов за четыре проповеди. Ольга в церковь со мной не ездила и подтрунивала над моим новым амплуа — проповедника, а я относилась очень серьезно к своим обязанностям, добросовестно готовилась, надевала свое единственное белое платье и... проповедовала. По правде сказать, своего я вносила очень мало. Я брала Евангелие и старалась давать толкование его по Толстому. Слушали внимательно и элегантные дамы в шелковых белых платьях и белых шляпах, и мужчины в светлых костюмах, с загорелыми лицами. Из дневника 2 марта 1937 года: «На юге поражает дискриминация по отношению к черным. В дамском клубе разговор такого содержания: — Скажите, — спрашиваю, — вы не думаете, что запрещение неграм ездить в общих вагонах, разделение уборных на вокзалах создает великолепную почву для большевицкой пропаганды среди негров? — Ах, нет, — быстро возразила мне дама, — мы очень любим негров, они такие великолепные иногда бывают служащие, такие преданные... Добрые, наивные, как дети... Я люблю негров... Нужно только, чтобы они знали свое место... Отношение к неграм, как и к другим расам, мне совершенно непонятно, как и непонятна мне, с одной стороны, демократия, а с другой — шоферы на вытяжку: Yes, ma'm, а вся прислуга называется просто по имени, кто бы и какого возраста они ни были». Из дневника 9 марта 1937 года: «Машина «роллс ройс» с шофером, замирающим, держа правую руку на дверце. Дама в белом платье и господин, выбритый, отутюженный весь, чистый, в светло-сером костюме, с блестящими седыми волосами... В его соседстве — в Палм Бич, Маунтен Лейк — только такие же, избранные. Про себя они говорят, что у них удобные, скромные дома, простая жизнь... В Маунтен Лейк, куда меня пригласил Роджер Бабсон, у ворот сторож. — Куда? Зачем? — спрашивает. Вероятно, только негры-служащие ездят на таких машинах, как мой старый «форд». — Я к мистеру Бабсону. Странно, почему старый «форд»? Кто эта женщина? Но берет под козырек и любезно предупреждает: «Поезжайте осторожно. Скользко после дождя». Я никогда не видела такой роскоши. Море цветов, чудные тропические деревья, зеленые газоны, японские вишни... На башне, которую построил миллионер Бак, играют колокола траурный марш Шопена...» Из дневника 15 марта 1937 года: «На днях один американец спросил меня в клубе, на обеде, где я выступала, ездила ли я на Парижскую выставку? — Нет. — Ах, как жалко, почему же? Надо было бы вам посмотреть, очень интересно! А вот что я бы вам еще посоветовал сделать: съездить в Аризону и пролететь на аэроплане над... Я старалась не слушать. «Если бы у меня было 300 долларов, — думала я, — я бы поехала в Италию проститься с сестрой, может быть, навсегда», — думала я с тоской. Я недавно читала «Исповедь» Руссо. Его приглашали обедать, гостить, предлагали ему кров, он был окружен богачами, но ни один из них не дал ему настоящего выхода из нищеты. Как же смею я надеяться, что выход для меня будет иной... Научиться надо, как наши странники, бывало, в старое время, получив пятачок, перекреститься: «Спаси вас Христос», и не презирать, с высоты своей гордыни, бросающего тебе этот пятачок». И когда прошло последнее воскресенье и надо было опять искать заработок и пристанище, мы поехали в Палм Бич, на восточный берег, — там живут богатые люди, авось найдем заработок? Мы наняли две комнатки над гаражом в Вест Палм Бич за 35 долларов в месяц и стали искать работу. Палм Бич — великолепное место на берегу океана, с аллеями громадных пальмовых деревьев, дворцами, садами, полными цветов. Великолепные пляжи, но все частные. В Палм Бич богачи тратят деньги, а в Вест Палм Бич люди стараются деньги заработать. Когда вы делаете грязную работу у себя на ферме, вы сами себе хозяева, но когда надо наниматься — тяжело! — Ваше имя? А сколько вы весите? А какие у вас рекомендации? Интеллигентный труд? Нет, нет, у нас спроса нет. Хотите в помощницы по дому? У американцев не принято говорить «прислуга», они говорят «помощница». — Но разве знание языков, литературы не пригодится? Может быть, репетировать детей, переводить, может быть, нужны гувернантки, компаньонки?.. Ничего не выходило. Деньги подходили к концу. Но тут неожиданно счастье нам улыбнулось: с нами познакомилась одна русская дама, очень богатая. Она скучала и предложила Ольге давать ей уроки итальянского языка. А я снова получила предложение прочесть несколько лекций. Здесь же, в Вест Палм Бич, мы познакомились с братом нашего хаддамского м-ра Ярроу и его женой. Они были такие же бедняки, как и мы. Он продавал какие-то журнальчики и очень обрадовался, когда я ему предложила 25 % с лекций, если он мне их устроит. Но это дело для Ярроу было новое, знакомств не было и... размаха не было. Приходилось читать за гроши, 25—30 долларов за лекцию, но и этому была рада. Из Вест Палм Бич я ездила по окрестным городам. В Майами меня пригласили читать в большой гостинице «Мак Фаррен», расположенной на пляже. Зал полон. Рядом со мной с одной стороны сам Мак Фаррен, с другой — председатель торговой палаты, который меня представлял. Начинаю читать, тема: «Толстой и русская революция». Говорю с микрофоном. Много народу, низкие потолки, вместо окон — люки, как на пароходе. Когда дохожу до революции и начинаю говорить против большевиков, под окнами начинается неистовый кошачий концерт. Публика не слышит. Хотя я говорю с микрофоном, мне под этот неистовый шум говорить трудно. Тогда, чтобы обратить внимание председателя, чтобы он как-то прекратил этот концерт, я, продолжая свою речь, где я говорю о расстрелах большевиками сподвижников Ленина — Зиновьева, Каменева, Рыкова и других, добавляю: «К сожалению, вам не слышно, но и сейчас, здесь под окнами на дворе, товарищи большевики кошачьим концертом справляют тризну по тем, которых они казнили». Но глухой председатель или не расслышал моих слов, или их не понял. Так я и докончила свою речь под звуки этого кошачьего мяуканья. А после окончания лекции: — Почему же вы никого не послали унять большевиков, которые безобразничали под окнами? — спрашиваю я у председателя. — Какие большевики? — Да те, что под окнами безобразничали. — О, нет, — сказал председатель. — Это же были кошки. В ту же минуту, почтительно согнувшись, подошел к Мак Фаррену его секретарь: — Сэр, — сказал он, — вот что оказалось на каждом столике! — и он протянул Мак Фаррену листок. Это была типичная нахальная коммунистическая листовка. С лекции я возвращалась в автомобиле Мак Фаррена. С двух сторон на подножках стояли полицейские. Оказалось, что лекция имела успех. Ярроу с восторгом мне сообщил, что меня приглашают в университет Майами и еще в два места читать лекции. Кроме того, намечается поездка в Ки Вест, где мы должны были с сенатором Кулиджем ловить рыбу. Но все наши планы расстроились — я заболела. У меня опять сделались страшные боли в желудке. А вскоре после этого надо было ехать обратно, так как у меня уже были назначены три лекции в Северной Каролине. 21. ПЕРЕМЕНА ЖИЗНИ Из дневника 1937 года. Апрель. «Неужели большевики имеют такую силу гипноза на мир? В чем дело? Когда документально доказано в печати, что Сталин, Литвинов — бывшие экспроприаторы, когда иностранные корреспонденты установили, что правительство Сталина не только в продолжение многих лет терроризирует население, но искусственно создало голод, погубило на Украине миллионы людей, экспортируя пшеницу и рожь и в то же время предавая суду людей за каннибализм, что оно в год неурожая вывезло 160 миллионов пудов зерна, а на следующий год 39 миллионов, когда люди несомненно знают, что, где только появляются советские агитаторы, там горе, убийство, предательство и зло, точно дьявольская крамола разрушает целые народности, сея смуту и раздоры, знают, что все, что есть наивысшего в мире — религию, философию, искусство, большевики топчут и поносят, — люди с пафосом восклицают: «Мы восхищаемся великим экспериментом, мы заинтересованы, мы взволнованы, мы потрясены сдвигами и достижениями, которых добился великий вождь Сталин!» Стыд и позор миру, который в Лиге Наций обсуждает вопросы всеобщего мира вместе с Литвиновым, слугой кровопийцы Сталина! Стыд и позор правительственным деятелям, позволяющим себе серьезно считаться с правительством Сталина! Стыд и позор нам, русским, допустившим, чтобы нашим народом правили убийцы, грабители и разбойники, подобные Сталину! Неужели мир и сейчас так же безразлично-постыдно будет относиться и поддерживать рабство, в которое попал русский народ? Неужели не поймет, наконец, что такое большевики? Газеты в заголовках печатали об убийствах одних разбойников другими, а почему все газеты молчали и молчат об убийствах и терроре, который 20 лет длится в России? Христианские организации, молодежь, почтенные профессора с гордостью называют себя радикалами и сочувствуют советскому правительству, Сталину, советскому Нерону, обезумевшему и залившему Россию кровью, отнявшему у народа решительно все свободы. Стыд и позор этим псевдорадикалам, обманутым или обманывающим общество! Но Бог поможет нам. В конце концов, изведется нечисть, освободится русский народ, вскроются темные дела разбойников и позорным клеймом запечатлеется деятельность тех, кто помогал этим разбойникам!» На душе было невесело и смутно. Кроме того, что беспокоили мировые события, я совершенно не знала, куда и как приложить свои силы. Вернувшись из Флориды, мы не сразу поехали на ферму. Мы все-таки решили попытаться найти работу в Нью-Йорке. Мы просили Марту найти нам квартиру в Нью-Йорке. Но каков был наш ужас, когда мы узнали, что Марта сняла квартиру на 120-й улице Ист, в негритянском квартале, около Мадисон авеню. Мы прожили там не долго. Все мое существо протестовало против городской жизни, среди подонков человечества. Вечером даже нельзя было выйти в парк. За Ольгой гнался какой-то негр, когда она гуляла в сумерки с Вестой. Веста же спасла — не подпустила близко... Почему же, почему я живу в этой дыре на 120-й улице, среди чуждых мне и страшных людей, негров, мексиканцев? Что это: гордость, презрительное отношение сверху вниз к черной или желтой расе? Нет, нет... Не к расам, а ко всему городскому, испорченному. По ночам дикие, отчаянные крики. Что случилось? Я видела, как два негра тащили девушку в автомобиль — она отбивалась, кричала. Я видела, как в темном угла сада взрослый человек прижимал к себе девочку, тоненькую, маленькую, как куколку, она вырывалась от него, но он успокаивал ее и держал... крепко. Наверху над нами стук, возня, глухие удары, жуткие, душу раздирающие крики — это пьяный муж, возвратившись домой, бил свою жену. Это повторялось почти каждый день. «Зачем, — думала я, — я трачу, может быть, последние годы моей жизни, не работая, ища заработка вдали от божественной природы, тишины, покоя, без творчества, которое дает силу жизни и которому так трудно приспособиться в этом городе греха, порока, смрада и ничтожной суеты. Все мое нутро возмущается, ропщет. Жизнь моя проходит в беготне по городу в тщетных поисках работы. Собвей. Несется, громыхает, раскачиваясь, поезд под землей. Лица смятые, усталые, хмурые и нездоровые. Читают газеты, дремлют. На остановках спешат, толкаются. Толкаюсь, спешу и я... Куда? Зачем? Контора по найму. Нет, нет, больше я не могу. Сотню кур, небольшой огород, овощи свои... Опять на ферму. Проживу как-нибудь. Ольга уехала под Нью-Йорк, нашла работу, а мы с Мартой, забрав Весту, которая радовалась не меньше нашего, уехали на ферму. 1938 год. Настроение подавленное. Я устала физически. Но, несмотря на тяжелый труд, на материальные неудобства, тесные помещения, отсутствие ванны, скудную одежду, я все же люблю свою ферму... Полученная из Европы телеграмма в корне изменила мою жизнь. Телеграмма эта извещала меня о приезде Татианы Алексеевны Шауфус, с которой я не виделась 18 лет. Я встретила ее на маленькой станции Мериден, расположенной в 15 милях от фермы. Татиана Алексеевна была страшно огорчена моей ветхой одеждой и заметила, что на ногах у меня разные чулки, парных у меня тогда не было. Я знала Татиану Алексеевну еще по Москве: она и ее друг Ксения Андреевна Родзянко — обе краснокрестовские сестры милосердия — любили приходить ко мне в Мерзляковский переулок, где была штаб-квартира общества изучения творений Л. Н. Толстого, подготовившего первое полное 92-томное издание сочинений моего отца. Я жила рядом с редакционной комнатой и, что было тогда редкостью, в квартире была горячая вода и ванна. Сестры приходили ко мне мыться. А потом я потеряла сестер из виду, но вскоре узнала, что обе сестры арестованы за свои религиозные убеждения и сидят в тюрьме. Сначала они сидели на Лубянке, а потом были переведены в Иважский лагерь. Оттуда они были сосланы до окончания гражданской войны в Сибирь, где они работали в деревнях во время эпидемии сыпного тифа. За эту работу крестьяне платили им продовольствием, приносили кур, яйца, молоко, масло. А в богатых сибирских лесах, на Илиме, куда они были сосланы, они собирали грибы и ягоды. Они жили там неплохо. Я была в это время тоже арестована и осуждена по делу Тактического центра, по подозрению в участии в антисоветской деятельности, и просидела сначала на Лубянке, потом в Новоспасском лагере, и еще год была машинисткой на принудительной работе в советских учреждениях. И вот, 18 лет спустя, Татиана Шауфус приехала ко мне на ферму! Американский Красный Крест пригласил ее в США из Чехословакии, где она и Ксения Андреевна Родзянко работали в Комитете помощи беженцам, под руководством дочери президента Масарика, Алисы Масарик. — Что ты делаешь в этой глуши? — спросила меня Татиана Алексеевна. — Навоз чистишь в своих курятниках? — Да, — отвечала я, — кормлю кур, неумело дою коров и в свободное время кое-что пишу, тоже неумело, но я довольна своей судьбой. Здесь впервые, на моей ферме, после долгих разговоров, у нас родилась мысль создать Комитет помощи беженцам. Но как? Кто поможет? Откуда взять средства? Денег ни у Татианы Алексеевны, ни у меня не было. Случайно мы встретились с Елизаветой Витальевной Алексеевой, секретарем Детского общества. Она очень сочувственно отнеслась к мысли о создании комитета, который занимался бы всеми русскими, нуждающимися в помощи. Е. В. Алексеева, чтобы нам посодействовать, предложила нашему обществу, как подотделу, войти в Детское общество. Несмотря на то, что мы очень сочувствовали Детскому обществу, мы отказались. Цели и задачи Толстовского фонда были гораздо шире, чем у Детского общества. В 1939 году ранней весной, на квартире последнего русского посла, Бориса Александровича Бахметьева, было созвано первое организационное собрание в составе Б. А. Бахметьева, Б. В. Сергиевского, С. В. Рахманинова, графини С. В. Паниной, друга бывшего президента Хувера д-ра Колтона, профессора М. А. Ростовцева, присяжного поверенного Гревса, Т. А. Шауфус и меня. В память моего отца, Л. Н. Толстого, решено было назвать комитет Толстовским фондом, и он был зарегистрирован в нью-йоркском штате 15 апреля 1939 года. В моей жизни начался новый, очень важный этап. На этом я заканчиваю эту часть своих воспоминаний. История Толстовского фонда — обширная и отдельная тема. |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|