НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Воронцова Елена 1988 Счастливые родители Когда у Александра Ивановича Градусова родился сын, на строительстве завода «Рассвет», где он работал сварщиком, было много шума. Народ смеялся: человеку уже тридцать пять, а он никак не может опомниться, угощает всех подряд и без конца повторяет: — Прошла молодость. Включился часовой механизм, который будет отсчитывать мои годы. Ему объясняли, что к этому быстро привыкаешь. Он верил, но привыкнуть не мог. На девятый день жизни сына взял топор, пошел в парк и на большом поваленном дереве крупными буквами вдоль всего ствола вырубил его имя с восклицательным знаком: ДМИТРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ГРАДУСОВ! Конечно, лучше бы это выглядело на скале, но дело происходило в Москве, где никаких скал нет. С тех пор минуло шестнадцать лет. Завод «Рассвет» был давно построен. Сын уже учился в десятом классе. Но удивление от того, что на свете есть Дмитрий Александрович Градусов, оставалось у отца таким же, как и в первые дни. Где бы ни приходилось за эти годы трудиться, он начинал с того, что на новом рабочем месте вешал фотографию сына, а под ней крупными буквами писал: ДМИТРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ГРАДУСОВ. Так было и здесь, в самом центре Москвы, в Дегтярном переулке, куда Александр Иванович, помотавшись по разным организациям, перешел на эксплуатацию жилого фонда. На двери подсобки рядом со схемой эвакуации висел портрет его крупного широкоплечего парня со спортивной сумкой на плече. Тем, кто этого еще не знал, Александр Иванович сообщал: — Мое чадо. Не курит, не пьет, не хулиганит. Некоторым казалось, что сын на него похож. Но они ошибались. Лицом мальчик уродился в маму, а характером вообще неизвестно в кого. Только для настоящего отца это не имеет ровно никакого значения. У каждого человека должна быть своя судьба и своя внешность. Если, например, Александру Ивановичу хотелось, чтобы сын поступал после школы в военное училище, а тот говорил отцу: «У меня другая мечта, а твое желание все равно не воплотится», сердиться было глупо. Дело родителей вырастить человека и привить ему любовь к труду, а остальное приложится. Чем старше становился сын, тем больше любил поговорить о нем Александр Иванович. К концу дня в подсобке собирались товарищи. На столе расстилалась газета, выкладывались плавленые сырки в серебряных бумажках, кто-то, похлопав себя по карманам, выкидывал на край непочатую пачку «Беломора». Послушав обычную пластинку: о начальнике АХО, о пошатнувшемся здоровье, о женском поле, который сейчас думает только о себе, Александр Иванович поднимался с места и широким взмахом руки обращал внимание собравшихся на фотографию: — Мое чадо! — Не курит, не пьет, не хулиганит и в школу регулярно ходит, — вяло добавлял кто-нибудь. Обижаться на это не стоило. Товарищи шутили по привычке, а в целом воспринимали правильно. Хороший сын ни у кого не может вызвать дурную зависть, во всяком случае в мужской компании. — Оно уже материально себя обеспечивает, не то что ваши! — продолжал Александр Иванович. В каникулы его чадо заработало триста пятьдесят рублей и купило себе пальто, костюм, ботинки. — Его уже по телевизору показывали! Сам он той передачи не видел, пропустил и в первый раз, и когда повторяли: засиделся на радостях в подсобке, а теперь чувствовал себя перед сыном немного виноватым. И товарищи это тоже понимали. Помнить себя в радости еще труднее, чем в горе. — Как отец я ему благодарен, — растроганный, он уже не мог больше говорить, опускался на стул и начинал вдавливать папиросу в серебряную бумажку из-под сырка. Наступала ночь. Товарищи расходились по домам. Александр Иванович доставал из угла раскладушку. Она имелась у него на случай дежурства и по причине отдаленности постоянного места жительства. Улегшись на брезент, он натягивал на голову пиджак, принимал твердое решение: завтра после работы — в баню, а оттуда прямым ходом — к чаду, и быстро засыпал. По словам всех, кто его знал, Александр Иванович обладал легким характером. Его жену Клавдию Васильевну тоже все считали легким человеком. Хотя ей уже шел сорок третий год, она могла неплохо спеть под гармошку и просто так под «ля-ля» подруг. Многие из ее подруг были разведенками. Давно отбившись от семейной жизни, они очень интересовались, как ей до сих пор удается тянуть эту лямку. Может, дело в том, что муж у нее тоже веселый? — Был когда-то, — грубовато-весело отвечала она. А если позволяла обстановка, то вместо ответа затягивала песню: Ромашки спрятались, поникли лютики... Клавдия Васильевна работала медсестрой в больнице. По ночам, когда затихали пустые, оголенные электрическим светом коридоры, медсестры, оставив кого-нибудь на посту около стола с телефоном и таблетками, уходили в подсобку. Здесь подальше от глаз пожарника, среди разного больничного хлама, ведер с половыми тряпками и тазов с хлоркой, у них хранился кипятильник. Из шкафчика вынимались чашки, блюдо для сладкого — больные всегда дарили кондитерские изделия. Начинались разговоры. О преждевременных сединах и морщинах, о торговой сети, о мужиках, которые сейчас думают только о себе, о счастье, которого все равно ждешь, о детях. С детьми многим не везло, поэтому Клаве, особенно c тех пор, как ее сына показали по телевизору, завидовали. Впрочем, ее парня в отделении знали и раньше. Он иногда заходил сюда к матери и всякий раз не пустой, с какими-нибудь сумками. Мальчик знал, что, где и почем можно купить, дома все делал самостоятельно, даже солил огурцы и капусту. На мать он покрикивал, но так, что видно было — сочувствует, заботится. Легким натурам почему-то всегда везет на внимание. — Твой Димка просто золото, — говорили Клаве. — Самоварное, — смеялась она. В шутку она давно прозвала сына «бабка старая». Это прозвище в отделении прижилось, и у парня хватало ума на него не обижаться. — Вот как надо любить мать, — вздыхали медсестры. — Если бы все такими росли! Кому попадется, счастливая будет. Клава продолжала отшучиваться: — Берите в зятья. Я не возражаю. Я ему теперь говорю: «Тебе, Дмитрий Александрович, все дороги открыты. Закончишь десятый класс — и на север, на юг, куда хочешь, туда и иди». А мы свое отжили. Помирать пора! Она расправляла затекшие ноги в новых замшевых сапожках на «манной каше». Ночь подходила к концу. Начинали скрипеть двери палат, в коридор выползали взлохмаченные женские фигуры в больничных халатах, появлялись родственники с апельсинами, банками с тертой морковкой, домашним супчиком. Родственников надо было прятать до обхода в подсобке, потом вручать им тазы с хлоркой и ведра с тряпками — санитарок в отделении не хватало, раздавать лекарства, делать уколы, заполнять журнал с назначениями... Писать Клава не любила. Присев у окна, она смотрела на темное ноябрьское утро в больничном садике, думала о том, как сегодня отоспится после ночи и, может быть, даже сбегает в парикмахерскую, а завтра обязательно в «Ткани». В конце месяца там обещали индийский ситец, и для занавесок надо посмотреть. Димка велел не тянуть с ремонтом. Ему уже шестнадцать, хочет жить по-человечески. Шестнадцать было когда-то и ей. Жила тогда в деревне, место низкое, кругом лес. Весной зальет, и сидишь как на острове Тайване. А мечталось чего-то. За этим «чего-то» двадцать лет назад Клава уехала в Москву, повстречала на строительстве Александра Ивановича — он был такой представительный, выскочила замуж, помыкалась по разным местам, наконец закончила курсы и теперь сидит здесь, в больнице. А чего хорошего! Годы ушли, сын вырос. Парень он, правда, заботливый, хозяйственный, но зануда, каких свет не видывал. Она улыбалась. В душе Клавдия Васильевна, конечно, считала себя счастливой матерью, но демонстрировать это, как муж, всем и каждому не хотела. Разве люди могут понять, как этот сын ей достался? На чистый воздух Сначала все складывалось хорошо. Парень у Клавы родился крупный, почти четыре килограмма, хорошо развитый. Роды были нетяжелые. На улице стояла отличная погода, как раз начало июня. В больничном коридоре щебетали младенцы. Шесть раз в день их развозили на каталке по палатам, и они орали, как попугайчики в зоомагазине. Между кормежками палата развлекалась записками отцов. «Твои бигуди опять не нашел, — читала Клава, — вместо них посылаю веник, кажется, из сирени. Или, может, это черемуха? Посмотри и разберись...» Представляя, как гудят на воле их мужья, женщины легко, без раздражения смеялись, а потом так же легко начинали всхлипывать. Когда же их все-таки выпишут? Мужики празднуют, а они тут торчат! Невозможно умная кандидатка каких-то наук, у которой родилась двухкилограммовая девочка, всех успокаивала. Надо держать себя в руках! После родов всегда наступает астения, или на нормальном человеческом языке — тонкослезость. Но пройдет время, и они будут с благодарностью вспоминать эти светлые дни. В палате опять начинали смеяться, теперь уже над кандидаткой, а в итоге это время действительно оказалось самым счастливым. Выписавшись из роддома, Клава решила поехать с парнем к своей матери в деревню — на парное молоко. Ехать туда было час пятнадцать минут на электричке, потом с десяток километров пройти пешком по лесу. Вовсю светило солнце, цвели ромашки и лютики. Муж нес пожитки, она — сверток с Димкой. Они распевали что-то на два голоса и впереди ждали только хорошего. Мать встретила их приветливо, сразу выхватила у Клавы внука, внесла в дом, развернула, стала проверять, не запарили ли они мальчика по дороге. Под веселую руку это легко! В месяц и пять дней Димка ей первой улыбнулся, потом первой агукнул. Она говорила, что никому из своих детей так, как ему, не радовалась — не хватало времени. Бывало, встанет ни свет ни заря, только успеет печь растопить, а бригадир уже в окно стучит: «Иди, Соня, сено гресть». Оставит детей в избе и топает с граблями. А теперь времени стало много, девать некуда. Но у каждого своя закалка. То, что мать называла «делать нечего», на самом деле было: топливо таскать из леса, воду — из колодца, готовить в печи, а плюс к тому были еще огород, корова, свинья, куры. Клаве это было тяжело и скучно. Осенью, когда знакомые дачники уехали в Москву и в деревне остались одни старухи, она стала устраивать себе выходные: по воскресеньям заворачивала Димку в одеяло и топала с ним по грязи на электричку, в Москву, к мужу. Мать ругалась: — Ты, Клавка, в поле ветер! И Александр твой такой же. На словах готов горы своротить, а на деле все дружки да приятели. И когда только вы опомнитесь? Клава сердито оправдывалась: — Я и так живу тут с тобой, как Тарзан на острове Тайване! Мать это не успокаивало. В Москве молодые ютились у родственников, а по прописке числились у нее, в деревне. Старуха предлагала им перебираться к ней совсем, идти работать в совхоз. Она не понимала, что Москва — это Москва, а Долгино — только Долгино. В Москве тысячи магазинов, а в Долгине и хлеба купить негде... К счастью, зимой Саша опомнился, дал отставку дружкам-приятелям, оформился в хозяйственную часть одной военной организации и получил служебную комнату в Серебряном бору. Там были газ, горячая и холодная вода, а из окон — тихий вид на Москву-реку. Клава пошла работать, Димку отдали в ясли, а летом отправили к бабушке. Она очень хорошо за ним следила. Приезжая на выходные, Клава только и слышала: — Черт, не лезь к бочке, а то утопишься... Черт, не соси губу, а то булавкой наколю! А зимой Димка сильно заболел, его пришлось забрать из яслей и менять работу. Клава нанялась дворником. Саша каждый день вставал в шесть утра, помогал ей убирать снег. Он даже развел в подвале своей хозяйственной части кроликов. Димка поправился, рос таким самостоятельным, что в четыре года уже отпускал родителей в кино и в гости. А когда гости приходили к ним, серьезно спрашивал отца: — Чего ты, папка, с этими дядями так громко песни орешь? — А мамка разве не орет? — И мамка тоже. Но у нее голос лучше. Гости смеялись. Саша сажал сына на колени, говорил, целуя его в умную голову: — Наше чадо порядок любит. Будет офицером. Ты хочешь быть офицером? — Нет. Я дворником буду. А песни вы все-таки потише орите. Соседи опят. Все опять смеялись. — Кто, чадо, не любит песен, тот мало проживет. А мы с твоей мамкой долго жить хотим. Вот и поем. — Поете, поете, а потом ссориться начинаете. Я вас знаю, на словах готовы горы своротить, а на деле все дружки да приятели. — А спать тебе не пора? — Пора было вчера, а сегодня бригадир не велел. Ты, Александр, бойся не бойся, а почаще вздрагивай. Попомни мое слово: стаканчик до добра не доведет. — Слышал? — кричала, хлопая в ладоши, Клава. Прошло несколько лет. Клава стала работать медсестрой. Димка пошел в школу. Он все так же любил порядок, хотел быть дружинником. Буду, говорил, ходить с красной повязкой и смотреть, кому до греха недалеко. Саше это по-прежнему нравилось. Он звал чадо к себе на работу. — Будешь у нас наводить дисциплину? — Давай. — А меня уволишь? — Нет, тебя погожу. Ты, Александр, работать любишь. Этого у тебя не отнимешь. — А наша Клава как? — У нее холодок. И надо и не надо — все одинаково. — А ну, бабка старая, марш в постель! — кричала Клава. Приезжая к матери, она жаловалась: — Совсем запилил. Все с твоего голоса. — Вас запилишь! — Мать махала рукой. Когда Димке исполнилось девять лет, Саше пришлось уйти с работы по собственному желанию, а это значило освобождать комнату. Куда только они не жаловались, писали даже женщине-космонавту Терешковой. Просили ее как мать и выдающегося человека современности, но увы... Ни один даже самый выдающийся человек помочь им не мог. Все было по закону. Комната в Серебряном бору служебная, а постоянно за ними числился дом в деревне. Саша тогда совсем растерялся. — Может, Клава, поедем? На чистый воздух, — осторожно говорил он. — Нет, я Тарзаном быть не хочу. И никто меня не заставит. Я лучше палатку перед райисполкомом поставлю, — шумела она. Саша привычно вдавливал в тарелку папиросу. Он понимал свою вину, хотя, конечно, винил и начальство. Переехали опять к родственникам, на Таганку. Там было тесно, шумно, под окном круглосуточная молотилка — машины сплошняком. После тихого вида на Москву-реку привыкать к этому было трудно. Но особенно переживал Димка, на него жалко было смотреть. Устроится где-нибудь в уголке и молчит. — Ты чего? Делай лучше уроки, — сердилась Клава. — Не делаются. — Он строгал какие-то щепочки. Димка никак не мог дождаться лета. — К бабушке соседки соберутся и вместе чай пьют. А тут соседи злые. — Ну и поезжай к своей бабушке насовсем! — сгоряча крикнула как-то она. — А мы к тебе приезжать будем. Хочешь? Так и решили. Поживет парень год-другой в деревне, а там и с квартирой что-нибудь образуется. — В конце концов у меня же есть диплом! — говорил Саша. Еще до женитьбы он окончил заочно техникум, имел в запасе очень ходовую специальность, «техник-сантехник». — Ты, чадо, не сомневайся, поезжай. Приучишься там к труду. Земля хорошо приучает. А квартиру мне дадут, будь спокоен, — напутствовал он сына. — Тебе же, Димка, все это хозяйство потом и останется. Будет как дача, — вторила ему Клава. — Нашли о чем думать! Мне дача не нужна. Я бабушке буду помогать. Она совсем старая стала, а у нее огород. Корову, свинью, кур для нас держит. Седьмого июня Диме исполнилось десять лет, а восьмого, собрав его пожитки, они сели втроем на электричку и поехали. Вовсю светило солнце. В лесу щебетали птицы. Дима нес свой рюкзак. Клава с мужем — авоськи с продуктами. Они распевали что-то на три голоса и впереди опять ждали только хорошего. — В молодости всегда чего-то ждешь. — Клавдия Васильевна, смеясь, вытирала ладонью слезы. Под настроение она любила напомнить сыну о прошлом. Но он относился к ее излияниям сдержанно. — Да хватит тебе тень на плетень-то наводить! Вот как завалит за пятьдесят, тогда будешь старая, а до того еще повеселишься. В шестнадцать лет рост у него был уже без малого метр восемьдесят, голос низкий. Настоящий мужик. А мужикам всем кажется, что они сами выросли. Как потопаешь, так и полопаешь Дима не считал, что он вырос сам. Но свое московское детство помнил плохо. Самые яркие воспоминания у него начинались с того момента, когда родители отвезли его к бабушке. Лето тогда было жаркое. Он играл на задворках с ребятами в лапту и двенадцать палочек, купался в протекавшей прямо за огородами Пахре, помогал отцу ремонтировать дом. Отец без работы действительно не мог. За время отпуска один, без посторонних, поправил крышу, переложил печь, выгородил за ней кухню, почистил заброшенный колодец. Потом отпуск у родителей закончился, Дима проводил их до леса, а дальше им надо было идти уже в разные стороны. — Я буду к тебе приезжать. Часто. Каждую неделю! — обернувшись, крикнула ему мама. — Приезжай. Я буду ждать. До свиданья! — Он весело махнул ей рукой и побежал через поле к дому бабушки. В последних числах августа трава на задворках пожухла, вода в реке похолодела, у домов стали появляться крытые брезентом грузовики. Дачники набивали их узлами, раскладушками, тазами с посудой. Шоферы защелкивали борта, и товарищи, с которыми Дима играл в лапту и двенадцать палочек, уезжали в Москву. Кроме одиноких старух, в Долгине постоянно проживало лишь несколько семей, а из детей школьного возраста один Вася Петин. Этот Вася тоже перешел в четвертый класс, первого сентября Диме надо было идти с ним вместе в школу, которая находилась в шести километрах, за лесом, в большом поселке. — Ты, Димка, не робей, — наставляла его бабушка. — Вдвоем не страшно. — Да я и один могу! Забыла? Мне уже одиннадцатый год пошел. — Придется еще и одному. Намыкаешься тут со мной. Бабушка была не в духе. Весь день прождала родителей, а они не приехали. Наступило утро. Дима собрал в портфель книжки, бабушка одернула на нем рубашку, и они с Васей пошли, одни среди глухого елового леса... В школьном дворе играла музыка, толпились дети и взрослые, а среди них — самая нарядная и красивая, с большим букетом цветов стояла мама. Дима кинулся к ней, но из репродуктора раздалась команда строиться. Мама сунула ему в руку цветы и побежала на станцию. — Ты пойми. Они с папой работают, — вернувшись из школы, объяснял он бабушке. — Ну пусть работают. Бог с ними. — Она перебирала лежащую на полу картошку. Осень в тот год была солнечная, но очень ранняя. Пятого сентября Дима с бабушкой проводили журавлей. Птицы летели совсем низко над огородом и громко кричали. А в октябре уже выпал первый снег. Дни сделались короткими. Чтобы не заблудиться в темноте, мальчики стали ходить в школу с фонарем. Потом в самые крещенские морозы Вася заболел. — Теперь не дрейфь. Иди и пой песни. Я, бывало, одна в лесу всегда песни пела. Иду и ору, пока охрипну. — Снаряжая в путь, бабушка обвязывала Диму своим полушалком. С неделю все шло хорошо. В школе он говорил, что знает секрет от любого страха, по дороге домой, как всегда, заходил в магазин за хлебом. Звонко распевая на весь лес: «Хлеб всему голова-а-а», — он нес его бабушке. А потом случилась беда. В лесу Диму застала метель, он заблудился и домой пришел только поздно вечером. — Щеки горят, не могу дотронуться. А хлеба я принес, не потерял, — войдя в дом, сказал он и уронил на пол авоську. — Ой, горюшко ты мое... Бабушка бросилась его раздевать, принесла с улицы полный таз снега, стала оттирать лицо, уложила на печь и заплакала: — Это счастье, что ты живой остался. Она уже пробовала его искать, чуть сама не утонула в сугробах, ей ведь было семьдесят семь, а вокруг жили такие же старухи. Целую неделю Дима не выходил на улицу. Ел вместо хлеба бабушкины пироги — в магазин-то было некому, смотрел стоявший под образами бабушкин телевизор. Потом корка от щек отошла, Вася тоже выздоровел, в школу мальчики опять ходили вместе. А пережитая беда напоминала о себе только в большие морозы. Даже сейчас, через шесть лет, если Дима долго пробудет в стужу на улице, кожа на лице становится красной и болит. Страшное дело. Начался февраль, дни прибавились. Каждое утро, а часто и еще раз вечером вместе с бабушкой Дима затапливал «паровоз» — так называли русскую печку. Одной топки на сутки не хватало, старые, подгнившие бревна плохо держали тепло. Пока бабушка доила корову, он отгребал во дворе снег, ходил за водой, днем после школы готовил пойло для поросенка, стирал на реке белье, потом садился за уроки, а бабушка продолжала копаться по хозяйству. — Как потопаешь, так и полопаешь, — говорила она, растирая больную спину. Бабушка тогда еще каждую неделю мыла полы, а если Дима забывал заправить кровать, обязательно протягивала к его уху свои плохо гнущиеся пальцы. — Ой, да что ко мне сваты, что ли, придут? — уворачивался он. — Сваты к девкам ходят. А такого неряху и в пастухи не возьмут. — И не надо. Я к мамке в Москву уеду. — Поехал один такой. А тебя туда звали? Бабушка по-прежнему очень переживала, что родители редко приезжают, а он уже привык. — Ты из-за этого не расстраивайся, — говорил ей. — Я же тебе помогаю. — Из тебя помощник! — Порывшись в кармане, она совала ему леденец. Дима заменил бабушке всех: и умершего в сорок седьмом году от ран мужа, и погибшего в звании лейтенанта старшего сына Колю, и других, ныне здравствующих сыновей Сергея и Ивана, и обеих дочерей Надю и Клаву. Никто из них в ней уже не нуждался, а она и к концу восьмого десятка хотела быть нужной и неодинокой. Конечно, тогда он этого так не понимал, но по-детски очень чувствовал. Он уже совершенно не представлял, как можно жить где-то в городе, без бабушки. И она тоже места себе не находила, пока он не вернется из школы. — Мы с тобой как в пословице: старый да малый, один за другого хоронится, — говорила она. Весной по хорошей погоде родители стали приезжать чаще. Мама, застав Диму у печи с чугунами, говорила: — Во колхозник дает! Он сердился: — Смотрела бы лучше телевизор. Привыкла в городе на всем готовом, а тут как потопаешь, так и полопаешь. Родители помирали со смеху. Он сердился еще больше, бежал к бабушке. Она его успокаивала. — Ты же на Ваську, когда он тебя подначивает, не обижаешься. И на них не надо. — Да Васька это, бабушк, по глупости. Я на реке стираю, а он купается и надо мной, как дурак, смеется, чего на него обижаться? — Вот то-то же. На каждый роток не накинешь платок. Слабый на обидчика сердится, а сильный обидчика жалеет. Ну иди, делай свою работу. А вечером мы на чаевник с тобой сходим. Чаевниками она называла собрания своих подруг в доме у бабы Дуси. Обычно, заметив в окне бредущие мимо темные силуэты, Дима уже не мог усидеть на месте, кричал: — Бабушк, надевай скорее полушалок, а то на чаевник опоздаем! — А уроки сделал? — Сделал. Видела же, целый час уж просидел. — Есть у меня когда смотреть? Ты за этим сам гляди. А то знаешь, один цыган тоже видел, как у него сапоги украли. Ладно, пошли полялякаем. Бабушка доставала из шкафа чекушку и кулек с мятными пряниками. И начиналось самое интересное, что было тогда в его детской жизни. Теперь Диме просто трудно себе представить, каким бы он вырос без бабушки и ее подруг. Зарытый колодец На чаевнике их с бабушкой уже ждали. Вокруг большого, накрытого плюшевой скатертью стола там сидели: баба Дуся, баба Настя, баба Нюша, баба Онечка, баба Груня... Они играли в лото или перекидывались в карты, жаловались друг другу на одиночество. Дети совсем не хотят их проведывать! — Ну а я же, бабки, вот он, тута! — кричал с «паровоза» находившийся, как всегда, навеселе сын бабы Дуси дядя Саша. — Молчал бы уж. Тебе спать надо. Баба Дуся объясняла, что Сашка «на бюллетне», пришел к ней лечиться и она уже дала ему аспирин. Он хохотал: — Как будто они, мать, не знают, какой мне аспирин нужен. Старухи его стыдили. Баба Дуся поила их чаем, а потом высоким, тонким голосом затягивала песню. Остальные негромко подтягивали. Они обычно начинали с протяжных: «При знакомом табуне конь гулял по воле...», «Ой, мороз, мороз, не морозь меня...». Дима слушал и ждал, когда, нагрустившись старухи запоют частушки или свадебные песни с присказками. Женихов в них величали бездельниками, невест горбатыми и не дошедшими умом. Он однажды спросил: — Бабушк, почему они свадебные, а в них всех обижают? — Это, Димка, для веселья и чтобы жених с невестой друг перед дружкой не задавались. Под такие песни и пляшут и поют, и чем они смешнее, тем лучше. Только теперь того веселья уж нет. Сейчас все сидят, сигареты дудят, а у нас не так было. Старухи начали вспоминать, как в девках ходили на святках ряжеными, маленько хулиганили. Как-то запряглись с парнями в сани и въехали на них в дом к бабе Августинье, а в другой раз к этой же бабе Августинье протоптали ночью в снегу дорожку от одинокого деда. Она была такая строгая, богомольная — и вдруг на тебе! Старики тогда в деревне говорили: «Узнаем кто — выпорем!» Но, конечно, не дознались. — А мои родители, бывало, пошумят или посадят в праздник малых качать, а потом махнут рукой: «Да леший тебя, Сонька, возьми — иди чуди», — рассказывала бабушка. — Ты всегда была бойкая. Но и я тоже. Мать кричит: «Дуська, запру!» А меня уж и след простыл, — смеялась баба Дуся. Они спорили, кто из них был самой смелой, ловкой петь и плясать. Вспоминали, как в роще за деревней устраивались игрища, а здесь, в центре, около домов бабы Дуси и бабушки был вытоптанный до черной земли пятачок. До войны их дома так и звались: «два веселых дома возле пятачка». А какой был в Долгине гармонист — дядя Максим! От его игры даже хромой вприсядку шел. Правда, потом он сам стал прихрамывать, был здесь сторожем — ходил вокруг деревни с колотушкой, а года четыре назад глубоким стариком умер. Во как! — Все ушло, — вздыхала баба Дуся. Молодые после тридцатого года стали разбегаться на заводы. Потом война. Мужиков поубивало, а те, кто уцелел после такой страсти, начали попивать и один за другим поумирали. — Ты их, Дуська, страстью-то не оправдывай. — Бабушка вытирала передником свои подслеповатые глаза. — А чем? — Не знаю. У меня на это ума не хватает. Слушая старух, Дима видел перед собой большую, людную деревню. В ней было шесть десятков домов, по улице катилось много саней, шел дядя Максим с гармонью, молодая, наряженная цыганкой баба Дуся пела частушки: Не ходите, девки, в лес. Комары кусаются. Самый маленький комар За глаза цепляется. Но попасть в это сказочное Долгино можно было только во сне. На пригорке за деревней раньше стоял большой скотный двор и конюшни, а при них был глубокий колодец с чистой артезианской водичкой. Теперь этот колодец закрыли бетоном, то место засыпалось землей и заросло травой, но внутри, говорила бабушка, колодец целый. Дима решил найти и откопать его, но когда попросил бабушку точно указать место, она только махнула рукой: — Не выдумывай, а то сам утопнешь. Скоро всей деревни не станет, а он колодец ищет. Выше по реке уже несколько лет собирались делать водохранилище, и Долгино должно было уйти под затопление. Старухи обсуждали это событие на чаевниках. Ругали сельсовет, почему ничего не говорит конкретно? Надо же знать, стоит ли чинить дома или это уже без смысла. Собирались писать начальству: они из своих дворов никуда не поедут, вот когда слягут, тогда пускай несут на кладбище. Потом решали, что лучше бы их скорее затопили и подавали квартиры на центральной усадьбе — там хоть магазин рядом. Спорили, шумели и сами же над собой потешались, называя эти страдания смешением умов. — Что, бабы, было, не вернуть, а что будет, не остановить, — вздыхала по этому поводу бабушка. Чтобы повеселить ее подруг, Дима начал приходить на чаевники ряженым, петь там разные шуточные песни. Старухи особенно любили, когда он пел с ними про бабку Любку, которая, не зная, где взять денег на турпоход, спрашивает милого дедочка, как их заработать. Ледорубом, бабка, ледорубом, Любка, Ледорубом, ты моя сизая голубка, — старательно тянул он за деда. Ледоруб тяжелый, милый мой дедочек, Ледоруб тяжелый, сизый голубочек, — тоненько вели старухи. Тренируйся, бабка, тренируйся, Любка, Тренируйся, ты моя сизая голубка, — продолжал Дима. Он тогда был так оторван от современной жизни, что даже толком не представлял, что такое ледоруб. — Лом, что же, — объясняла бабушка. Она со своими подругами считала эту песню свадебной, а милого дедочка с бабкой — родителями невесты. Только теперь, став большим, Дима понял, что про ледоруб, как и про путевку в турпоход, в этой песне говорится потому, что придумана она туристами. Как туристы у костра, старухи на своих чаевниках переставали чувствовать себя взрослыми и потому, наверное, ему, одиннадцатилетнему, было с ними интересно. — Я то время теперь как чудо какое вспоминаю, — сказал он как-то маме. Она, повернувшись от телевизора, захохотала: — Ну и чудак ты у меня! Не чудо, а мука мученическая. Он на это обиделся. Медсестры в больнице были правы, Дима жалел мать. Но растила его все-таки бабушка. Прощай, бабушка... На третий год жизни в Долгине Дима вытянулся и уже пробовал говорить басом. Летом ему должно было исполниться четырнадцать лет. Бабушка еще больше ссохлась и сгорбилась, но по-прежнему целыми днями топталась по хозяйству. Подруги советовали ей ходить с палкой, а она не хотела. — Вы из меня инвалидку не делайте! У меня только глаз плохо видит, а ноги еще крепкие. Но иногда вдруг садилась на стул и растерянно бормотала: — Чтой-то не могу раздышаться. Ноги идут, а в грудь вступает. — Осторожнее надо. Не молоденькая ведь уже полы мыть, — сердился Дима. — Да я, Димка, без работы хуже загнусь, — поднималась она на ноги. — Ну вот и отпустило. Бабушке уже шел восемьдесят первый год, но она еще собиралась справить с Димой свое восьмидесятипятилетие. Наступила масленица. Бабушка вымыла полы, наболтала тесто для блинов. Утром в воскресенье они с Димой напекли их целое блюдо — угощать родителей. День был уже по-весеннему длинный. Отяжелев от застолья, папа пошел поболтать с бабы Дусиным сыном, который, как всегда, был «на бюллетне». Бабушка с мамой уселись на свету возле окна и тихо, без взаимных обид вспоминали прежние годы, планировали что-то на будущее. Все было так мирно и хорошо, что Дима вдруг испугался. Ему показалось, что такого дня уже больше не будет. — Иди на двор, в снежки покидай, попрощайся с зимой-то! Вон Васька, смотрю, один слоняется, — велела ему бабушка. — Не хочется. Я лучше с вами. — Гуляй, пока годы молодые, а то скоро огород копать. Этот год весна будет ранняя и дружная, к апрелю весь снег съест, — поднявшись с места, бабушка легкими, спорыми шагами заспешила в сени — ставить на ужин самовар. А через неделю у нее опять начались приступы. — Может, аверьяновки накапать? — видя, как она растерянно опускается на стул, спрашивал Дима. — Давай. От нее хуже не будет. Он лез в шкаф, доставал оттуда, кроме валерьянки, оставленный мамой валокордин и тюбик с валидолом. Но бабушка больше всего верила в свою «аверьяновку». — От этих, — говорила она про другие лекарства, — у меня в голове колокольный звон идет. Ну вот и прошло без ваших таблеток! Когда грудь не болит, на мне еще воду возить можно. Бабушка опять начинала топтаться по дому: — Знаешь, я какая сильная была? Помню, в войну мешок в восемьдесят килограмм сама с телеги в амбар носила! И все-таки Дима чувствовал, что-то в ней изменилось. По вечерам бабушка стала каждый день зажигать у образов лампадку. — Зачем это тебе? — спрашивал он. — Так, для души. Проснусь ночью, а она светит. Совсем как у нас в дому, когда я маленькою была. Возвращаясь из школы, он заставал ее за разборкой каких-то старых кофт, платков, холщовых наволок, полотенец. Иногда видел, как, утирая передником глаза, бабушка что-то беззвучно шепчет себе под нос. — Ты чего? — Взгрустнулось чтой-то. Вспомнила, как мы с нашим председателем в войну картошку вилами рыли. Земля как кол, холодина, спины отваливаются, а он поет... И взгрустнулось. Бабушка теперь часто что-нибудь вспоминала. Она рассказывала, какими были у нее родители, как они жили, как она вышла замуж. — Твой дедушка ведь уж вдовцом был, когда меня за него замуж отдали. — А какой он был, хороший? — Да как тебе сказать? Неплохой. Понимал, что я ему нужна. Он меня на двоих детей взял, а потом у нас еще свои пошли. Бывало, в поле жну, а сама думаю: пили, ели или подрались, кто знает? И, бог дал, не болели. Только вот Володюшка в речке утоп. Он такой шустрый был, веселый, белоголовый, личико круглое, дутенькое. На тебя похож, когда ты маленький был. — А я какой был? Бабушка начинала рассказывать, но, не договорив, опять уходила в прошлое, к Володюшке, к старшенькому Колюшке, к своим папаше с мамашей. Раньше Дима тоже разговаривал с ней об этом. Но тогда, немного повспоминав, бабушка гнала его делать уроки, а теперь забывала. Она вообще стала жаловаться на память: то в сарае у кур дверь забудет закрыть, то гребенку куда-нибудь задевает. — Ну, совсем я растрепой стала! Видно, и правда пора в землю — червей кормить. Дима вздрогнул. — Да пошутила я, что ты! Не бойся. Мне вчера сон был. Такой интересный. Садись, скажу. Они уселись рядком возле печки, и она начала рассказывать. — Вроде лето на дворе. День такой ясный, горячий, а вокруг ни души, только вдали среди луга чего-то белеется. Подошла ближе, а это Коля с отцом сидят, а Володюшка возле них на травке камушками играет. Володюшка смеется, а Коля серьезный. Совсем как на карточке, которую с фронта прислал, только не в форме, а в белой рубахе. И отец тоже в белом. Они промежду собой говорят, а на меня не смотрят. «Что, не признали?» — спрашиваю. Молчат. «Дайте я с вами тут посижу. Соскучилась я по вас». Опять молчат. «Да вы никак оглохли?» И тут Коля мне отвечает: «Нет, мама, мы не глухие, но тебе с нами нельзя». — «Да почему же это, Колька, нельзя?» — «Место тебе у нас еще не приготовлено». Я уж сердиться собралась: как это — возле родных детей и нет места? И вдруг проснулась. Бабушка медленно разглаживала на коленях передник. — Ну понял теперь? Места мне еще на том свете нету. Здесь, говорят, надо побыть, тебя дорастить. Вот женю тебя и тогда к ним отправлюсь, белыми камушками с Володей играть. Она тихо улыбнулась. — А я, бабушк, не хочу жениться. — Ничего. Придет время, захочешь. Каждый свой путь пройти должен. И ты тоже — иди, не отлынивай. Работы никакой не бойся. Она ото всего спасает. А узнаешь любовь — женись, не тяни резину. Мне-то уж твоих детей не качать, а ты жалей их, не оставляй без надзору и жену не обижай. Ты с ней, как со мной, все делай: и готовь, когда нужно, и стирай. Не смотри, что мужик. Раньше мужики себя первыми людьми считали, потому что они много работали. И не только в поле, в доме тоже — соху почини, коня накорми, да мало ли что! А теперь работы у вас в доме убавилось, и должны вы бабам помогать, чтобы им тоже легче стало. Не стыдись этого. Помни, что тебе бабушка наказывала. Стыдится тот, кто не умеет. Ну иди теперь от меня. Бабушка встала с табуретки и, с трудом распрямив спину, подошла к окну: — Вишь, день-то какой хороший. А ты опять со мной лясы точишь. Сбегал бы хоть к речке, вербы чуток наломал. Дуська, я видела, утром таких хороших веток принесла. А мне уж на ту сторону не дойти. Сил нету по такому распутью. Весна, как и предсказывала бабушка, в тот год начиналась дружно, под снежным настом уже стояла вода, появились первые стаи грачей. Все вокруг шумело, галдело, набирало силу, а бабушка с каждым днем слабела. Она уже почти не выходила на улицу и только тихо бродила по дому. Каждый день Дима доставал на стол оставленную мамой колбасу, апельсины. Но бабушка так ни к чему и не притрагивалась. — Не хотца. Я без тебя картошенки в мундирах сварила, две очистила и с сольцой съела. А больше ничего не хотца. Она присаживалась рядом и, отрезав несколько кружков колбасы, клала ему в тарелку. — Вишь, жизнь-то у нас какая пошла. В простой день и колбаса на столе. А в старину ее и по праздникам не видели. Раньше, Димка, сколько ни работаешь в колхозе, все задаром. А сейчас, смотри, сижу, ничего не делаю, и мне деньги приносят. Бабушка до сих пор удивлялась, что ей постоянно идет пенсия. — Я теперь все думаю. И что у меня за жизнь такая была? Не жизнь, а жестянка. А сейчас жить можно, так здоровья нет. Она долго смотрела куда-то в пространство за окном. — Ничего. Еще поправишься, — неуверенно говорил он. — Нет, видать, уж не выйдет. Годок-другой я еще протяну. А потом ты будешь один свое счастье на земле искать. Бабушка все чаще говорила с ним о будущем. Она не спрашивала, кем он хочет стать, когда вырастет, но велела, чтобы обязательно учился. — Теперь, Димка, пастухи и те грамотные. Коров надо уметь считать. Сама она умела только расписываться, но очень гордилась, что знает все цифры и считает без ошибок, как бухгалтер. — И еще, как другие, не пей. Держи марку, — наказывала она. — Помнишь, Дуськин Сашка сказал? Сейчас вся земля пьет, только одна сова не пьет. Днем не видит, а ночью магазин закрыт. — Сашка мне не пример. Я этой водки даже пробовать никогда но буду. — Не зарекайся. Когда станешь мужиком, на праздник можешь выпить стаканчик, но не боле. А то ум потеряешь и не заметишь, как нахрюкаешься. Самое главное, Димка, это всегда в своем уме оставаться. — Я понимаю. Я все, как ты говоришь, буду делать. Дима хотел, чтобы бабушка за него не беспокоилась, но сам все больше терялся. Он спрашивал, когда приезжала, маму: — Ну как она? Еще потянет? — Должна. Организм у нее крепкий. Я советовалась у нас в больнице. Сердце, говорят, может болеть не один год. Надо только, как приступ, сразу принимать лекарство. Верила ли она в это сама или только хотела верить? Когда весна съела снег, бабушка уже лежала. Утром Дима, как обычно, уходил в школу. Бабушка не велела торчать из-за нее дома. — Погоди. Я еще не так плоха. Может, и выкарабкаюсь. Огород еще буду с тобой копать. Теперь она пила все мамины лекарства, а лампадку не гасила даже на день. Дима уже не спрашивал, зачем это. Висевшая у них над телевизором икона называлась «Нечаянная радость», и он догадывался, что только на чудесную, нечаянную радость выздоровления бабушка еще надеется. Днем он крутился по хозяйству, топил, готовил, ходил за скотиной. А по вечерам никак не мог заснуть. — Чего ворочаешься? Завтра еще день будет, а теперь спи. И одеяло с полу подбери. Не маленький уже с себя скидывать, — замечала со своей кровати бабушка. От того, что она все слышит и, как когда-то в детстве, следит за одеялом, делалось веселее, но ненадолго. Ночи тогда стояли еще морозные, тихие, лунные, и от их тишины и света Диме было не по себе, особенно с тех пор, как на другом конце деревни, у бабы Даши, начала выть собака. Заслышав этот звериный плач, он вспоминал, что бабушка не любит собак, потому что они о смерти воют, и о ее мамаше с папашей когда-то выли, и о Володюшке, и о Коле... Надо было чего-то делать, а чего, Дима не знал. Наконец он позвонил из конторы совхоза маме. Говорил, что бабушка совсем как восковая стала, и мама, видно, тоже что-то почувствовала, сказала, что сегодня же с отцом будут. — Бабушк, вечером к нам родители приедут! — еще с порога крикнул он ей. И только потом заметил, что в комнате как-то особенно тихо, а у бабушкиного изголовья сидит очень серьезная баба Дуся. — Удар сейчас с ней был. Хотела встать и упала, — сказала она. — Ты его так сразу не пугай. Маленько уж прошло, — медленно, каким-то не своим голосом заметила бабушка. — Ступай, Дуся, к себе. Мне с ним вдвоем надо. Ты через часок приходи. Вишь, как все хорошо складывается. Клава с мужем приедут. Тогда уж все вместе до конца и побудем. Баба Дуся ушла, Дима присел у бабушкиного изголовья, и она сказала: — Прощаться нам с тобою, Дима, надо. Место там мне уже, видать, приготовили. Пора собираться. Она так просто об этом говорила, что внутри у него все остановилось. — Ты хорони меня без музыки. В мои годы с земли надо уходить строго. По всем правилам. Дуся вам с матерью скажет, что надо. И не робей сейчас. Это дело житейское. Никуда не денешься. Я вон сколько своих проводила, и ничего. Нагнись-ка ко мне. Приподняв свою тонкую, ставшую совсем легкой руку, она провела по его лицу. — А теперь слушай. Я там тебе немного оставила на книжке. На учебу. Ты береги. Будешь летом работать, докладывай. А жадным не будь. И с людьми себя высоко не ставь. Иначе от тебя шарахаться станут. Кричать никогда не кричи. Горлом не возьмешь. Если хочешь, чтобы тебя послушали, повтори несколько раз тихо. Бабушка говорила все медленнее. — Всегда делай людям добро. Не обижайся, если на него не ответят. Плохих людей нет, а есть слабые. Ты сильным будь. Она вдруг замолчала. Потом заговорила опять, но еще медленнее и деревяннее: — Знаешь, коровы? Которая послабже, родит теленка лежа, а посильнее — торчком стоит. Ей трудно, а телята у таких самые лучшие... Она опять замолчала, а когда стала говорить, уже почти нельзя было разобрать слов. — Ты хороший мальчик... Думала, я поболе тут... Еще хоть часок... Прости меня... Тебя люди не оставят... Бабушка, подожди, не уходи! Ему хотелось ей что-то сказать, но по лицу потекли только слезы. Дима пробовал их удержать, сжимал в кулаки руки, но ничего не получалось. Бабушка ВИДЕЛА, как горько он плачет, и от этого было еще ужаснее. Потом она прикрыла глаза и в один миг стала такой спокойной и ровненькой на кровати. Он очнулся, когда над ним наклонилась баба Дуся: — Отошла? Она накрыла бабушку покрывалом, и он осознал, что там, под покрывалом, уже никого нет. Бабушка ушла. Белыми камушками с Володей играть. Вскоре приехали родители. Мама плакала, как ребенок, в голос и без конца повторяла про укол, который не успела сделать. Вот успела бы, хоть на полчаса пораньше, и ничего бы не случилось. Папа говорил, что Егоровна была святым человеком. Бабушкины подруги читали над телом что положено и, как живое, просили его передать там поклоны своим мужьям, погибшим и умершим детям. На третий день, когда съехалась вся родня, гроб повезли на кладбище, отпели и похоронили. Дима все это время трудился. Раскладывал по дому еловые ветки, крахмалил и гладил полотенца для гроба, готовил на поминки еду. Он теперь понимал, почему бабушка говорила, что работа ото всего спасает. Когда постоянно занят, думать о чем-то отвлеченном некогда. В эти дни у него была только одна мысль: бабушка так любила пироги, а дрожжей нет, и нельзя их теперь испечь. Когда земля на могиле осела, они с отцом обложили ее кафелем, поставили памятник, а на нем выбили надпись: «СОФЬЯ ЕГОРОВНА МАКЕЕВА. 1898 — 1979. ОТ СЫНОВЕЙ, ДОЧЕРЕЙ И ВНУКОВ». Вот и все. Прощай, бабушка. Теперь надо привыкать жить без тебя. Ночное решение На другой день после похорон родственники и родители Димы уехали в Москву на работу. Он накормил утром скотину, сходил в школу. Вернувшись, сварил щи, пожарил картошки, вымыл натоптанные полы, разложил тетради, сел делать уроки, но так и не смог решить ни одной задачи. Числа не складывались. На стене одиноко тикали бабушкины часы. В углу молчал ее телевизор. По вечерам, когда Дима его включал, бабушка подсаживалась рядом и внимательно, прижав ладонь ко лбу, смотрела на экран. — Ну чего там, Димка, в мире? Спокойно? — Да вроде. — Ну и слава богу. Это самое главное. Дима встал, сложил в сумку книги, вынул из шкафа чекушку и кулек с бабушкиными мятными пряниками, убрал их обратно, достал снова и пошел к бабе Дусе. Там уже сидели старухи: баба Нюша, баба Настя, баба Онечка... Они сразу налили ему чаю, стали не спеша спрашивать про погреб — не заливает? Сейчас такая вода. Только болевший после поминок дядя Саша сказал с «паровоза»: — Плохо тебе без бабки будет. Ты теперь без нее, как... как... Саша так и не нашел слова. На «паровозе» лишь что-то звякнуло, чмокнуло, а потом забулькало, и баба Дуся виновато объяснила, что у него там бутылка. Разве теперь отнимешь? — А Соня бы его раскулачила, — сказала баба Нюша. — Она всегда такая твердая была. Ее, помню, даже старик-свекор слушал. Ты, Димка, знаешь, какое у бабушкиной семьи прозвище было? — Знаю, Щеткины. — А почему? — Она не сказывала. И спросить, кроме этих старух, уже было не у кого. А чего и они не знают, теперь нигде не узнаешь. Исчезло. — Тут барыня когда-то жила, — продолжала баба Нюша. — Она-то и дала твоим прадедам это прозвище. За то, что все аккуратно делали, под метелку. — У Сони вся жизнь в работах прошла. Теперь хоть там отдохнет, — вздохнула баба Дуся. — А есть ли оно еще, это «там»? — Баба Нюша подвинула к Диме чашку. — Ты пей чай-то. Теперь, наверное, в Москву поедешь? Так там иногда вспоминай, как тут с бабками жил. А то затопит нас, и ничего от Долгина не останется. — Обязательно. Я всю жизнь вас помнить буду. Вы только расскажите что-нибудь еще. — Ну что ж тебе сказать? Смелая она была, находчивая очень. — Баба Нюша помолчала. — Знаешь, как мы с ней молоко после войны в Москву продавать возили? Отработаем в поле, а потом ночь-полночь идем через лес на станцию. Летом еще ничего, а как мороз или половодье, дождик, темь, грязь — страшно вспомнить. А твоя бабушка была такая сообразительная. Фонаря тогда негде было купить, так она придумала свечку в бутылку без донышка вставлять. Идет впереди всех с бидонами через плечо, в руках свечку держит и поет. А когда, как сейчас, весна была, мы босые через овраги по льду шли. Ноги заходятся, но потом влезем в сапоги, и от движения они нагреваются. Ничего, не болели. Теперь вот ревматизм крутит. Дима слышал об этом от бабушки. Знал, что молоко продавали от несчастья: за куском хлеба ехали, чтобы было хоть на что детей одеть, подкормить. Но теперь ему почему-то казалось, будто он сам идет ночь-полночь вслед за бабушкой босиком по льду с бидонами и поет, поет... Баба Нюша говорила, как бабушка умела договариваться с проводниками, чтобы пускали хоть на площадку. Денег-то на билеты не было. Как однажды они на этой вагонной площадке горели. Паровозы тогда топили дровами, а от дров из трубы такие сильные искры летят. Как уже в Москве на Киевском вокзале бабушка всегда сама бегала за кипятком — на всю их компанию, а потом вела по местам. Ее на Плющихе во многих домах знали и доверяли стопроцентно. — Она мне про одного пожилого военного рассказывала, — кивал он. — Такой обходительный был. Утром откроет дверь, спросит, как самочувствие, и идет гимнастику под радиоприемник делать. А бабушка сама на кухне молоко в посуду перельет и возьмет деньги. Они в столе лежали. — Еще бы. Военных Соня особенно отличала. Говорила, что им надо самое верхнее молоко наливать, пожирней, — сказала баба Настя. Она по возрасту была ближе всех к бабушке и, может, потому, что осталась теперь в компании за старшую, сидела, отрешенно сложив на коленях руки. — Мы ведь, Димка, насмотрелись в войну. Вот и жалели их. Всех, кто через такую страсть прошел. Старухи начали вспоминать то время, и Дима видел, как в сорок первом идут через Долгино промерзшие, усталые пешеходцы, так они называли пехоту, в домах гремят и вылетают от взрывов стекла и открываются двери, а в восьми километрах отсюда шуруют немцы. — Мы с твоей бабушкой тогда ходили площадку под аэродром расчищать, — рассказывала баба Дуся. — Поднимали нас военные ночью и вели. Кругом дым, землянки. А с нами еще ребята были. Сашка вон мой, — она кивнула на «паровоз», где похрапывал дядя Саша, — да твой дядька Иван. Мамка-то твоя тогда двух годочков была, ее с сестрой в дому оставляли. А эти уже работники считались, хоть и поменьше тебя были. Вот идем, ребята боятся, а Соня их уговаривает: «Не бойтеся, немцев сюда не пустят, а мы армии поможем, и солдаты нам пайку дадут». Ну ребята и отходят от страха, о хлебе мечтать начинают. — А потом у нас в домах раненые появились. Временный госпиталь, — продолжала баба Нюша. — Санитары их приносили, а мы подсобляли как могли. — Тут вот на этом столу и оперировали. — Баба Дуся прихлопнула по скатерти темной, покрытой толстыми веревками вен рукой. — А у нас, на нашем? — спросил Дима. — У вас тоже. Мы с Соней тогда круглые сутки печки топили и кипяток грели. Совсем, почитай, и не спали. Раненые все просят: попить, разуй. Они тут на полу лежали: и слепые, и перевязанные. Один, помню, молоденький, у него и щетина на щеках не росла, только пушок. Его стали выносить, а он как закричит: «Огонь, огонь!» — и помер. У его ноги оторваны были. — А я тогда хозяина своего встретила, — сказала баба Настя. — У меня в дому раненых не было, одни солдаты, восемь человек стояли. Ночь, тёмно, и вдруг кто-то в дверь зашел, снимает на пороге сапоги и говорит: «Ой, как я устал!» И голос знакомый. Я как закричу: «Васька, ты?» Он: «Я, Наська, я...» И смеется. Во как бывает! Встретились. А после его уже песком засыпало, и он живой остался, только контуженый. — Досталось и им и нам. Всю войну в поле голодные работали. По двадцать сотых в день серпом жали, глаза кровью наливались. Да чего там говорить! Мужиков не было. Меня вон бригадиркой сделали. С тех пор так вот, Димка, и зовут Нюшка-бригадирка. — Баба Нюша вытерла концом платка глаза и улыбнулась. — А после войны нам всем медали дали «За трудовую доблесть». Мою только ребята потом куда-то задевали. Играли в войну и все себе на грудь нацепляли. — Высоким, тонким, очень ясным голосом баба Дуся затянула песню: Вы солдаты, мы ваши солдатки. Вы служите, мы вас подождем... Когда Дима вернулся домой, на улице светила луна. От бабушкиных гераней на подоконнике лежали легкие, ускользающие тени. Он долго не зажигал лампу. Просто сидел и молчал, пока не почувствовал, что об ноги ласково трется кошка. — Ну чего же ты, Маняха, мышей не ловишь? Вот ведь лентяйка! Он включил свет, налил в блюдечко молока, опять присел к столу. Было странно, что когда-то здесь оперировали раненых, а он об этом даже не знал. Потом достал из шкафа коробку с фотографиями. Ему захотелось посмотреть, какая была тогда бабушка. Но, кроме нескольких пятиминуток для документов да еще коллективных снимков на свадьбах и других застольях последнего времени, бабушкиных карточек не было. Молодой ее совсем не осталось. Прежде он этого просто не замечал. Не приходило в голову. А сейчас заметил, что даже на последних фотографиях бабушка НЕ ТА. Все было на месте: гладко зачесаны назад волосы, большой тяжелый подбородок, и рот, как всегда, улыбается, а глаза строгие. Но теперь ее глаза смотрели откуда-то из такой дали, а лицо казалось совсем плоским. Он не мог представить, глядя на фотографии, живую бабушку. В его воспоминаниях она словно от них отлетела. Дима вспомнил, как утром в школе Васька спросил: «А не боишься, что она тебе ночью в гробу привидится?» Тогда на свету еще подумал: а вдруг и правда одному в доме будет жутко? Но теперь это казалось так глупо. Кого бояться? Родимой бабушки? Да он бы сейчас все отдал, только бы она сюда зашла и сказала: «Ну чего, полуношник, свет жгешь? Спать надо». Ему хотелось рассказать бабушке, что вспоминали о ней на чаевнике и как ее хоронили. Мама обещала гробу помнить все ее наказы. Папа каждому говорил, что теща была для него самым первым человеком. Когда он делал что-то не так, как надо, всегда после думал: «А Егоровна-то, если узнает, что скажет?» Она его от многого удержала. А теперь кто удержит? Но не расскажешь. Дима убрал фотографии в шкаф. Однако заснуть ему в ту ночь так и не удалось до рассвета. Прошло еще несколько таких ночей. В выходной приехали родители. Папа стал рисовать ему перспективу дальнейшей жизни: — Протянешь тут, чадо, до осени, а там мы устроим тебя в Москве в интернат или на крайний случай поживешь восьмой класс у родных. А потом поступишь в какое-нибудь ПТУ на слесаря или вон, как советует мать, в медучилище. — Там за парнями гоняются, и в институт оттуда можно попробовать. Сейчас у врачей такие возможности, особенно у хирургов. Несколько лет поработал — и машина! — кивала мама. Дима слушал, слушал... — А скотину ты куда без меня денешь? — Продам, куда же! Он представил себе пустой, нежилой бабушкин двор. Вспомнил, как она переживала, когда пришлось продать в чужие руки корову, на которую уже не хватало сил. — Не будет этого! Я тут стану жить. А в Москву никогда не поеду. Не хочу я с бездушным металлом возиться и хирургом не хочу. Я даже, если здесь все затопят, где-нибудь рядышком останусь. — Ну а кем же, Дмитрий, ты тут в этих условиях станешь? — растерянно спросил папа. — Да кем-нибудь стану. Я работы никакой не боюсь. Она ото всего спасает. Родители молчали. Папа вертел в руках папиросу, мама куталась в накинутый для тепла на плечи бабушкин плюшевый жакет, и оба они выглядели уже такими немолодыми и неприкаянными. — Вы не бойтесь. Я вас не брошу. Вот выйдете на пенсию и еще ко мне отдыхать приедете. Сами когда-то говорили, получите квартиру, а здесь для вас будет как дача. Я вас клубникой буду кормить, помидорами, яичками прямо из-под курицы. Помните, как бабушка говорила: «Скотина — это копилка». Мама всхлипнула: — Добрый ты, Димка, весь в покойницу. А мы с отцом сами виноваты. Оставили тебя здесь. — Ладно, Клава, чего там. Силы воли у нас мало. Но я буду стараться, честное слово, — вздохнул папа. — Летом вот домик поправлю. Обошью фанерой потолок, переклею обои, и ты, Дмитрий, живи, раз охота. Мы тебя неволить не станем. — Плохая только у тебя в селе будет жизнь. Попомни мое слово, плохая... — Мама пошла к умывальнику — отмывать слезы. Папа отправился на крыльцо — покурить, а Дима убрал со стола так и не съеденный в тот вечер ужин и сразу, как только лег, заснул. Утром он встал, не будя родителей, растопил печь, выпустил на двор кур, покормил поросенка, потом присел, как бабушка, у окна отдохнуть и долго смотрел, как всходит над лесом солнце. Теперь, когда он решил здесь остаться, вместе с белым утренним светом к нему пришел покой. В тот день Дима почувствовал себя совсем взрослым. Один в доме Наступило лето. К старухам съехались внуки, с одним из них, третьеклассником Славкой, Дима очень подружился. Они ходили в лес за грибами и малиной, бегали на речку, играли на задворках в лапту и в двенадцать палочек. С малыми не заскучаешь. Раз в три дня приезжала мама. Она еще не привыкла, что он живет один, и беспокоилась. — Ты скажи честно, Димка-то мой не покуривает? — подзывая к себе Славку, спрашивала она потихоньку. — Нет, тетя Клава, не покуривает. Это наша Танька с Васькой покуривают. Танька была старшей Славкиной сестрой, училась уже где-то в техникуме, и, гуляя с ней, Вася страшно форсил. Джинсы, футболка с картинкой, небрежно защелкнутый на животе широкий солдатский ремень. А Диму ходить с Танькой не тянуло, он предпочитал общество Славки. — Надо детство-то вспоминать, когда время есть, — говорил он маме. Только времени на детство оставалось мало. Хозяйство не башмак, его, когда хочешь, с ноги не сбросишь. Не успел для поросенка сварить, а уж полоть надо, не успел прополоть, поросенок опять в загородке орет и землю роет. Недоглядел, загородка покосилась — надо подправлять. А кроме того — и это была главная работа, — Дима оформился в совхозе ухаживать за телятами. В августе, получив на ферме зарплату, он купил себе зимние ботинки, а остальное, как наказывала бабушка, добавил к ее сбережениям. Славка ликовал: — Ну теперь уж, Димка, мы с тобой поиграем! Но в огороде стало все одно за одним подходить: и огурцы, и помидоры, и морковь, и свекла, и картошка. А каникулы уже кончались, погода начинала портиться. Надо было скорей убирать урожай, квасить капусту, солить огурцы. Дима очень жалел, что не записал в свое время бабушкиных рецептов. Сколько, например, класть на бочонок огурцов соли, сколько лить воды, добавлять укропу? Чтобы не ошибиться, он мысленно представлял бабушку, будто она стоит рядом и командует: — И смородинного листа чуток сорви. Не забудь. Он кислинку на язык придает... — Чего это ты, Димка, все себе под нос бормочешь? — удивлялся Славка. — Да так. Будешь со мной яблочное повидло варить? — Он аккуратно высыпал из ведра на ряднину пестрые грушовки. — Давай! Дима сажал мальчишку рядом с собой — обрывать у яблок черешки, начинал объяснять ему бабушкин рецепт. — Яблоки надо варить так. Сначала помыть, палочки отделить, зерна вычистить. Потом взять песку сахарного. На килограмм яблок — килограмм песку. Сварить песок так, чтобы получилась желтая медовица, в нее опустить кусочки яблок. Пускай они сутки постоят, наберутся вкусу. А завтра мы поварим их тридцать минут, и повидло готово. Я тебе за труды в Москву с собой банку накладу. Хочешь? Ему было жалко, что вот уже и это лето кончается, все уезжают и Долгино скоро опять уйдет от людских глаз. Сначала утонет в туманах, потом в снегах, а через несколько лет вообще станет дном ровного, как стальной лист, водохранилища. Весной Дима разобрал все, что осталось в доме от бабушки. Часть вещей раздал ее подругам на память. Остальное — два самовара, ведерный и маленький пятилитровый; никелированную, с шариками кровать, стол, на котором оперировали раненых, расшитое крестом полотенце на круглом зеркале, кисейные занавески на окнах и над иконой; выцветшую картинку, на которой были девушки с серпами, — решил беречь и содержать по-старому, как в музеях. Одну бабушкину карточку он выбрал для увеличения. Мама отдала ее в Москве в мастерскую, и на стене теперь висел большой бабушкин портрет в деревянной рамке, а под ним пучок засохших полевых цветов. Осенью мама иногда привозила с собой подруг, ходила с ними за грибами. Дома они пели, а Дима угощал их своими соленьями и вареньями. Женщины удивлялись: мальчик — и капусту квасит! — Он и корову подоить может, — говорила мама. — Димчик, правда? — Он даже хлеб может печь. Димк, ну расскажи про хлеб-то! — А чего рассказывать? Раньше хлеб пекли на капустных листах. Листы на под клали. Это когда противней не было. А мне бабушка уже на противне показывала. Но вообще это уже приторная работа — хлеб печь. Времени много отнимает. Ему становилось скучно. В конце сентября мама приехала с папой, они помогли Диме закончить с картошкой. Он был им очень благодарен за эту помощь — картошка в тот год хорошо уродила, оставлять ее под снегом было бы непростительно. Потом папа принялся обшивать фанерой потолок. Серьезный, даже немного смурной, он стоял с запрокинутой головой на стремянке и гвоздил молотком. Но помогать ему, сердитому, было весело. А по вечерам, когда папа становился веселым, Дима, наоборот, смурнел: — И зачем она тебе? — кивал он на стакан. — Так я же, чадо, чуток. Самую малость. Чтобы внутри у меня не заржавело. — Знаю я твою малость. Вот не буду тебе сейчас ужин греть. — Ну и не грей, — соглашался папа. — Я и так, холодное поем. Пришла первая без бабушки зима. Все замело, лезть из школы в деревню по сугробам иногда приходилось часа по два с половиной, а в доме теперь никого не было, поросенок орал голодный, куры стали плохо нестись. — И о чем ты, Градусов, только думаешь? — спрашивали Диму на уроках учителя. — Да я о курах, — вздыхал он. — Дверь-то в сараюшку сегодня совсем занесло, а я прочистить не успел. В феврале он не выдержал, продал поросенка. — Я теперь свободный человек! — говорил в школе ребятам. — А как же твои курочки? — интересовались они. — Курочки пока клюют. Без них мне скучно будет. — Он лихо съезжал по перилам лестницы со второго этажа на первый. Маме эта продажа не понравилась. Год назад она была за то, чтобы сбыть все, но характер у нее был непостоянный, и теперь она шумела: — Это просто смех — жить в деревне и держать одних кур! А весной вдруг придумала заводить индюшек. Ей в больнице кто-то посоветовал. — Может, мы уж сразу павлинов купим? — не удержался Дима. Мама продолжала свое. Индюшка — птица большая. Мяса в ней много, а уход такой же, как за курицей. Бросил зерна и иди спокойно в школу. — Ну ты прямо такую либерду говоришь! Индюшата же утлые, за ними глаз да глаз нужен, пока не подрастут. Мама немного растерялась. Что индейки вырастают из индюшат, она как-то упустила из виду. — Давай уговоримся. Я тут живу, мне и решать. — Молодец, чадо, так ее. Не понимаешь, ну и не лезь! — хохотал папа. Он предложил заводить не индюшек, а кроликов — этот зверь неприхотлив, может питаться сухими листками. Или, например, взять и откормить бычка. — И пару коров в придачу, — устало сказал Дима. Он и после этого продолжал радоваться каждому приезду родителей. Но ждал их, как и старухи своих родственников, уже только как гостей. Трудная зима Минуло еще одно лето. Дима стал ходить в девятый класс, уже знал, что будет делать после школы. Он собирался поступать на агронома, а если не примут, устроиться в совхоз. В каникулы он самостоятельно доил на ферме пятьдесят коров. Родители в его дела больше не вмешивались. У них хватало своих. В октябре, когда у папы дошло до инфаркта и мама положила его в больницу, Дима каждый день ездил туда после уроков. Привозил яички прямо из-под курицы, покупал на заработанные летом деньги апельсины. — Спасибо, чадо. Я не ожидал. Спасибо, — растроганно шептал папа. — Да хватит тебе. Я для тебя уж и кроликов приглядел. Как перестану сюда мотаться, куплю штук шесть. А там посмотрим. Он перестилал отцу постель, кормил его с ложечки, мыл в палате полы, ночью с последней электричкой возвращался домой. — Ну ты, Дима, себя загоняешь. Совсем ведь не спишь, — переживала баба Дуся. — В мои годы не страшно. Он по-прежнему забегал к старухам поделиться новостями, а когда папе полегчало, стал бывать у них на чаевниках. Жаль, собирались они не часто. Зима стояла холодная, и старухи простужались. — Здравствуй, Настасия Ивановна. Как поживаешь? Водички не надо принести? — заглядывал к бабе Насте. — Да плохо, Дима. Опять кашель бьет. Я уж эту ночь и не спала совсем. Сижу в темноте как сыч. — Ничего, до весны поправишься. Огород будем вместе копать. Так я на колодец сбегаю? — Беги. Дай бог тебе здоровья. Распрощавшись с бабой Настей, он отправлялся к бабе Нюше. — Здравствуй, Анна Ивановна. Как самочувствие? На чаевник сегодня не собираешься? — Нет, Дима. Ноги шибко болят. Я лопатку куда-то задевала и до коровы так, ногами тропинку проламывала. Топталась, топталась в снегу, а теперь в коленях жгет, не могу ступить. — Надо было меня позвать. Ладно. Сиди лечись. А я покудова снег откидаю своей лопатой. Обойдя всех, он заглядывал к бабе Дусе. — Никто сегодня не идет. У Насти кашель, Нюша опять ноги заморозила... — Я ж тебе говорила. Совсем плохие мы стали. — Она брала на колени своего старого одноухого кота. — Вон и Дедушка мой что-то охромел. Видать, ночью лапы приморозил. На тот свет нам, Дима, пора! — Григорьевна, да ты же сама говорила: ныть — только погоду хмурить. — Скучно. Хоть бы Сашка, что ли, пришел. Живем здесь в снегах, как в засаде. — Попробуй включи телевизор. Посмотришь, чего там в мире делается. Я уроки приготовлю и зайду, ты мне расскажешь. — Давай заходи, добрая душа. Старуха включала телевизор, и, отправляясь к себе, Дима видел, как в ее заснеженных окошках светит голубым лунным светом экран. В конце января, когда баба Дуся слегла с высокой температурой, он среди ночи побежал напрямик через лес в поликлинику. Дежурная спокойно протирала глаза: — Зачем такая срочность? Ведь не к ребенку. Ему хотелось на нее накричать, но сдержался, вспомнил бабушку: горлом не возьмешь; если хочешь, чтобы тебя послушали, повтори несколько раз тихо... Днем, когда Дима вернулся из школы, баба Дуся лежала преображенная. — Врачиха попалась хорошая, внимательная женщина. Укол мне сразу сделала и грелку сама положила, — рассказывала она. Старуха быстро поправлялась, ее одноухий кот тоже перестал хромать, и на тот свет они больше не собирались. — Поживем пока. Нам еще вон Диму женить надо, — говорила она на чаевниках. — Ты, Димка, как, невесту еще не завел? Парень высокий, видный, а все с нами тут торчишь. Нельзя так. — И обязательно, Григорьевна, это молоть? — Вишь, стесняется... — Очень надо! Чтоб «Цыганочку» сплясать, Надобно колено. Чтоб с девчатами гулять, Надобно полено. Старухи смеялись. К концу зимы они все начали выздоравливать, собирались копать огороды, переживали насчет воды. Когда Дима приехал к бабушке, в Долгине еще было три терпимых колодца, а сейчас остался только один, тот, который пять лет назад вычистил папа. Прошлым летом старухи просили сельсовет, чтобы им вычистили хоть еще один. Таскать ведра тяжело с другого конца. А председательница сказала: — Вы, бабуси, идете в этой пятилетке под снос. И никаких колодцев вам не полагается. Теперь председательница в Совете сменилась, но старухи туда больше с этим не ходили, считали, что скажут то же самое. Они уже готовы были расстаться с домами, в которых провели век, с хозяйством. Все смирно ждали затопления и мечтали лишь о том, чтобы квартиры в поселке — там были пятиэтажные дома — им «подавали рядушком». — И когда только, Дима, наше отщепенство кончится? — жаловалась ему на чаевнике баба Нюша. — Куда же нам деваться, если мы старые и все у нас старое? Помирать, что ли? Так ведь без смерти не помрешь. — От вздохов, Анна Ивановна, проку нет. Лучше давайте споем. — Слышала, Нюшка, что наш председатель говорит? — Баба Дуся начинала песню: «Миленький ты мой, возьми меня с собой...» Милая моя, взял бы я тебя. Но там, в стране далекой, Есть у меня жена, — подхватывал за ней Дима. Он стал теперь чуть не каждый день бегать после школы в кабинеты совхозных начальников — просить: то фуражного зерна, то трактор с тележкой — подвезти бабе Насте дрова, то человека с машиной — забрать у бабы Нюши выросшую телку. Если его просьбы удовлетворяли, благодарил: если нет, тоже благодарил и начинал просить по новой. — Светлана Арсеньевна, пропадаем! — входил он в кабинет главного агронома. — Опять что-нибудь для твоих старух? — спрашивала она. — Конечно. Март месяц уже, а все метет. — Но я же, Дима, не господь бог, чтобы погодой управлять. Ты давай конкретно. — Конкретно? Хорошо. Распорядитесь, чтобы нам дорогу прочистили. — Сейчас не могу. Нет физической возможности. — Она быстро листала настольный календарь. — Давай послезавтра. — А завтра никак нельзя? — Нет. — Попятно. Светлана Арсеньевна всегда говорила коротко, но свои обещания держала. Жаль, что застать ее можно было нечасто. Маленькая, крепенькая, остриженная «под мальчика», она целыми днями моталась за рулем своего «газика» по хозяйству или тоже ходила по разным кабинетам с просьбами. — Агрономия — это адский труд! — говорил старухам Дима. Весной по просьбе сельсовета он начал следить, чтобы на пустырях вокруг деревни были выкошены бурьяны, помогал старухам косить. Для них это были лишние копешки сена, да и хотелось, чтобы деревня выглядела как следует. Когда очередь дошла до дворов, в которых еще жили мужики (их было в Долгине четверо), Дима на себе убедился, как это трудно — организовывать работы. — Здравствуй, Валентин Сергеевич, — говорил он своему всегда веселому соседу. — Надо бы тебе бурьяны с краев двора выкосить. — Да я уж косил. — Когда это? В прошлом году? — Да черт его знает, — смеялся Валентин Сергеевич. Неприятнее всего было общаться по поводу бурьянов с Васей. Он теперь учился в ПТУ на автослесаря, в будущем собирался чинить всяким лопухам «Жигули» и на предложение взять в руки косу вертел у виска пальцем: я, мол, в отличие от тебя не сумасшедишй. Дима сжимал кулаки: — Сейчас как врежу! Вася стушевывался, но косить не спешил — ждал, когда отец или мать займутся. — Ты бы как-нибудь на моего повлиял, — просила Диму Васина мама. — Он уже и попивать с дружками начал. И в кого такой уродился? — Молодой он еще у вас, глупый. Характера у него не хватает себя отстоять, — успокаивал ее Дима. Старухи судили по-своему, считали, что жалеть ее нечего. Васина мама была депутатом сельского Совета от их деревни, и они обижались, что никакой помощи она им не оказывает. — Мы теперь, Дима, тебя выберем, — заявила как-то в конце лета баба Дуся. — Напишем, когда будет голосование на бумажках, и пусть как хотят. — Еще только этого, Григорьевна, не хватало! — Почему? Ты для нас всех такой желанный стал. И хлебушка из магазина носишь, и по начальству бегаешь. Может, Соня потому столько и прожила, что ты с нею был. В непогоду Дима носил старухам хлеб еще при бабушке. А с этого года стал делать это регулярно. Каждый день, возвращаясь из школы, тащил портфель в руке и две большие авоськи через плечо. Одноклассники над ним, как всегда, подшучивали. Они еще пять лет назад, когда Дима приехал к бабушке, прозвали его Митричем. Их смешило, что он, не ответив учителю урок, говорил: — Ой, да когда же мне было учить? У нас в деревне вчера корова отелилась. Или вдруг ни с того ни с сего начинал шпарить на перемене частушки: Полюбила я вдовца, Такого интересного. Разрази его гроза, Царица мать небесная... Учителя относились иначе. Учился Дима неважно, и одни из них его ругали, что не тем занимается, а другие, как, например, завуч Алевтина Петровна, сочувствовали. — Тяжело ведь тебе так — каждый день с авоськами. — Ничего. Это я, Алевтина Петровна, вместо физкультуры. — Хорошенькая физкультура! Тебе сейчас для аттестата надо силы беречь. Осенью вместо портфеля Дима купил большую спортивную сумку на плечо и попал с этой сумкой и двумя авоськами на экран телевизора. Передача была не о нем, а о совхозе, но там было показано, как Дима идет для своих старух с хлебом через лес, а потом рассказывает о своей жизни... С неба звездочка упала Алевтина Петровна была очень рада, что телевидение заметило Диму Градусова. Сама она его заметила еще год назад. Ее тогда уговорили стать завучем по воспитательной работе, и, занимаясь этой работой, она близко столкнулась с Димой, которого как раз выбрали в комитет. Его фамилию ребята выкрикнули с мест, помимо подготовленного заранее списка. На первом заседании комитета обсуждали озеленение школы. Надо, мол, взяться за это серьезно. Девочки жаловались на парней, что у них нет никакой инициативы. Парни — на девчонок, что они только командуют. Наконец дошло до цветочных горшков — кто их будет покупать? Райцентр далеко, пионеров туда одних не пустят, старших не заставишь, они безответственные... Дима послушал-послушал и сказал: — У вас прямо как в конторе. Рабочком — на бригадира, бригадир — на рабочкома. Вот в понедельник поедут в Нару вступать в комсомол, и надо дать поручение. От каждого — горшок. — А деньги-то на них кто соберет? — Да хоть я. — Он повернулся к Алевтине Петровне. — А теперь, можно, я пойду? Мне еще в сельсовет сегодня надо. Насчет выпасов. У нас в деревне прямо беда. Пасти совсем негде. — Пускай идет. Он все время туда ходит, — загалдели довольные, что им не надо возиться с деньгами, ребята. — Ну, до свидания. Не скучайте тут без меня. Он вскинул на плечо две авоськи и пошел. Потом началась картошка. На комитете опять стали спорить. Как учесть работу, если ведра разные? В одно шесть-семь килограммов входит, а в другое, может, все двенадцать. Дима послушал, послушал и сказал: — Во какое дело нашли — ведра! На следующий день он явился в поле с большим цинковым ведром. — У меня, как на базаре, товар налицо. Входит десять килограмм. А сколько у вас, пожалуйста, проверяйте. Я для этого специально начертил внутри вот эти полоски: зеленая означает три четверти, синяя — половину, а красная — четверть моего ведра. Минут через пятнадцать он уже расставлял классы по рядкам и вставал сам, затянув во все горло частушку : С неба звездочка упала На кривую линию, Моя милка переходит На свою фамилию. — На развод подала, — пошел вкалывать. Каждый день после смены он брал свое знаменитое ведро и отправлялся вдоль грядок. — Видите, после девятого «Б» я только восемь картофелин нашел, а после десятого «А» — четверть ведра. Смотреть, как этот мальчик старался не оставить в земле ни одной картофелины, ходил, согнувшись в три погибели, под дождем и подбирал даже те, что не больше ореха, Алевтине Петровне было приятно и одновременно грустно. Если бы эта мелочь действительно шла потом в дело... За картошку школа получила тысячу девятьсот рублей. На комитете стали решать, куда пойдут эти деньги, хотели купить электрогитары для вокально-инструментального ансамбля, а на остаток съездить в Ленинград. — Куда, куда?! Вы мне сначала детей оденьте, — сказал Дима, в комитете он отвечал за пионеров. — Митрич, не возникай. На твоих детей тоже хватит. — Вот и оденьте их сначала. Живут-то не все одинаково. Кому-то надо и насчет пионерской формы помочь, юбочку там какую, пилотку. А кроме того, смотрите, — атрибутика! Барабаны худые, горнов нет, флажков тоже. А дети, они любят с флажками. Так в конце концов и решили: сначала приобрести все для детей. — А тебе-то не будет обидно, если на гитары ничего не останется? — спросила потом Диму Алевтина Петровна. — Вот еще, выдумаете. Я рок-ансамблями не интересуюсь. — Но ведь не все же такие, как ты. — Конечно. Каждая корова и то со своим характером. Я, Алевтина Петровна, против их песен ничего не имею. Я и учить их пробовал, но слова быстро забываю. Происхождение, видно, сказывается. Я ведь с бабушкой рос. Через две недели во втором классе заболела учительница, замены ей в тот день не было, и Алевтина Петровна послала посидеть с детьми Диму. Он посидел, а потом стал забегать к ним просто так. Малыши громко, на весь этаж ликовали, когда Дима входил в класс. Но уже через несколько минут гвалт стихал, а из-за двери, как из приложенной к уху морской раковины, доносился приятный, легкий рокот. В такие часы он чаще всего рассуждал о своей жизни. — Это, ребята, со мною еще при бабушке было. Сплю я, час ночи уже. И вдруг стук в дверь. Соседка пришла. Корова, говорит, телится. А я сны вижу: парусные корабли по морю плывут, флажки у них хлопают, пушки палят. Но делать нечего, приходится вставать, помогать корове. Они любят, чтобы им помогали. Вот подготовишь ее к дойке, почешешь, погладишь, положишь немного в ясли, и она все свое молоко отдаст и руку потом лизнет. А наори на нее, и ничего не отдаст, упрется: фиг тебе, дурак, с маслом. А я тут недавно слышу, одна девочка говорит: «Да как же я к корове подойду? Она мне руку откусит». Как о волке каком... Из класса доносился хохот, а за ним снова тихое, легкое рокотание. — Дим, ну и родила она его? — А как назвали? — Мальчиком. Хороший был теленок. На лбу белая звезда и на ноги сразу стал. Я уже восемь телят принял. Думаю вас на ферму повести. Пойдете? В конце ноября, когда на улице уже изрядно подморозило и лег первый крепкий снег, Дима стал готовить пионеров к Вахте памяти. Когда-то в эти слепые, холодные дни здесь, под Наро-Фоминском, было остановлено наступление гитлеровцев. А теперь ребята всех школ района день за днем по очереди стояли с автоматами у мемориала с Вечным огнем. Алевтина Петровна слышала, как Дима рассказывал, что узнал о том страшном ноябре от старух в своей деревне, а когда в школу привезли четыре новеньких автомата Калашникова, была совершенно потрясена его поведением. В отличие от других, в том числе и старшеклассников, он не спрашивал и не рассуждал о достоинствах и недостатках оружия. Взяв в руки автомат, он посмотрел на военрука: — Евгений Андреевич, а детям-то будет тяжело держать Калашникова. — Тем, в сорок первом, тоже нелегко было. — Да уж я думаю... А ватное-то что-нибудь на себя дадут? — Обязательно. — А на голову что? Неужели раскрытые? — Да нет, в такой мороз будете стоять в шапках. У вас и ушанки, и сапоги, и портянки — все будет как по уставу. — Ой, портянки ни в коем случае нельзя. Дети же их заправлять не умеют. Замерзнут, ноги посбивают, что вы! Надо будет предупредить, чтобы все запаслись носками потеплей. — Ну, Градусов, из тебя и старшина будет первостатейный, — смеялся Евгений Андреевич. Дима ездил к мемориалу и с первой, и со второй группой своих детей, а когда вахта закончилась, заболел. Там, у Вечного огня, сам он, оказывается, стоял без шапки. Общаться с ним Алевтине Петровне становилось все интереснее. Парни в старших классах большинство были будь здоров — рослые, независимые. Девчонки по ним млели, и они, конечно, блюли свое мужское достоинство — покуривали. Учителя с ног сбились, ликвидируя это негативное явление. Приводили в пример другим Гену Васянкина. Он пел в ансамбле и боялся, что под воздействием никотина может сесть его необыкновенный, тонкий, как у самого Полада Бюль-Бюль-оглы, тенор. Но и этот пример не работал: тенор не у каждого. Если уж и Полад не помогал, что, казалось, мог сделать какой-то Дима Градусов? А он взялся — и, кроме двух-трех куривших, как он говорил, наверное, с рождения, учителям не стал попадаться с сигаретами никто. Как ему удалось? Этого Алевтина Петровна до сих пор не знает. В таких делах Дима не выдавал своих секретов. — Ну а сам-то ты неужели никогда не пробовал? И не тянет? Ведь любопытно, наверное? — спросила как-то она. — Да ну, скажете! Мне еще бабушка наказывала. Пить да курить — это самое последнее дело. Зачем оно? Для веселости? Я и без того веселый. Для смелости? Так я никого не боюсь. — Счастливая, Димка, будет та девочка, которую ты замуж позовешь. — Ой, не шутите! Они меня не любят. Вот возьмут скоро в армию, и ни одна не вздохнет. Удаляясь, он громко запел: Я страдаю по соседке. Что же делать? Как тут быть? С кем мне горе совершить... С ребятами Дима чувствовал себя легко, а учителя на него жаловались, особенно физрук. Он требовал, чтобы на уроке все были в спортивных трусах, а Дима никак не мог их купить. Здесь в магазине не было, а поехать искать в Москву не хватало времени. Алевтина Петровна пробовала вступиться за Диму, объяснить его обстоятельства, но не получалось. Владимир Андреевич был у них человеком особым. Себя он в шутку называл «физрук без рук». На уроках для настроения включал ребятам музыку: песни Высоцкого, Визбора, вокально-инструментальные ансамбли. В учительской пропагандировал суточные голодовки и утренний бег, успешно выступал на соревнованиях учителей области, очень гордился, что семеро его выпускников тоже стали физруками. — Парень он сильный, но тяжелый, как медведь. Даже подтянуться по-человечески не может. А я хочу сделать из него современного человека! Потому и требую, — говорил он Алевтине Петровне о своей войне с Градусовым. — Но ведь можно, наверное, как-то иначе требовать? — Да как же иначе? Трусы — это форма. Это визитная карточка, по которой можно судить об отношении ученика к предмету. Подумайте, что из него выйдет в будущем! Дальше — больше. В начале третьей четверти на педсовете был поставлен вопрос о военно-патриотической работе. Для Владимира Андреевича это было важное событие. Он докладывал о роли спорта, предъявлял коллективу обоснованные требования, особенно в области туризма. Летом клуб юных туристов, которым он руководил, занял первое место на областном слете. И вдруг, в самый разгар прений, в учительскую ворвалось громкое пение: По Дону гуляет казак молодой... Шокированный Владимир Андреевич бросился к окну — во дворе никого, а пение продолжается. Тогда он попросил у директора разрешения выйти. В смежном с учительской кабинете химии он обнаружил Градусова с дочкой Алевтины Петровны Юлей. Они перемывали пробирки и во все горло распевали на два голоса: По Дону гуляет казак молодой. О чем дева плачет над быстрой рекой?.. — Вы тут что? Почему вдвоем поете? — Так, может, мы, Владимир Андреевич, с нею в любезных отношениях, — радушно объяснил Дима. Юля уже окончила школу, летом поступала на факультет психологии МГУ, но не прошла по конкурсу и теперь работала в школе лаборанткой. — Ну он-то ладно, а ты как могла? — спрашивала ее потом дома Алевтина Петровна. — Да не знаю. Скучно было. Сидим моем, а тут за стеной, слышим, учителя заспорили. Димка говорит: «Юль, чего они кричат?» Я говорю: «Совещание». Он: «Ну и мы зашумим. Давай подпевай». И во весь голос завел. Так смешно было. — Ничего смешного, — вздохнула Алевтина Петровна. Утром в учительской обсуждали это событие. Что, Градусов нарочно дурака валяет? Парень он вроде хороший. В школе старается выполнять все поручения, у себя в деревне, говорят, помогает старухам. Но слишком он чудной. — Я уж боюсь. Не затянули бы его эти старухи в религию, — вздыхала учительница обществоведения Зинаида Михайловна. — Я у них в классе, когда говорю про борьбу с идеализмом, на него посматриваю. — А откуда такая боязнь? — не смогла удержаться Алевтина Петровна. — Да непонятный он. И с этой помощью тоже. Конечно, хорошо, что он всем помогает. Но, боюсь, нет ли там у них какой секты? У Зинаиды Михайловны было доброе, озадаченное лицо... Ну, красавица, здравствуй! Двадцать лет назад, когда Алевтина Петровна Карп была еще тоненькой Алей Пистуновой и жила с родителями в Ташкенте, она не предполагала, что окажется где-то в Подмосковье такой же, как Зинаида Михайловна, учительницей в сельской школе. Она окончила политехнический институт. Во дворе просторного родительского дома под южными звездами отпраздновали свадьбу с Георгием. Гостями были студенты, крутили музыку — фокстроты, танго, вальсы, пели романсы, ели виноград, дыни и сосиски. Сосиски уже под вечер притащил из магазина папа. Он был главным инженером мясокомбината и говорил, что никакой нормальный человек не сможет целую ночь танцевать, если будет есть одну зелень. Для поддержания бодрого, веселого настроения людям нужно мясо. Гости смеялись, а сосиски исчезли со стола быстрее, чем бутылки с сухим вином. Как и все их друзья, Аля с Георгием принципиально пили только сухое. После свадьбы они остались жить у ее родителей. Отдавали маме деньги и ни о чем, кроме своих дел, не думали. Аля, получив диплом, трудилась над диссертацией о фреонах. По специальности она была химиком. Георгий после окончания Тимирязевки работал в республиканском Птицепроме. Потом родилась Юлька. Хорошенькая, очень оформленная девочка трех с половиной килограммов. В семье в ней все души не чаяли, по вечерам ссорились, кому ребенка купать. Когда Юльке исполнился год, она уже уверенно ходила и пыталась лопотать стихи: «Уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу». А в год и два месяца заболела. Врач нашла обычный грипп и прописала жаропонижающее. Температура у девочки быстро упала. Но, обычно такая веселая и подвижная, теперь она все время спала и никак не хотела встать на ножки. День за днем Аля сидела у ее кроватки, будила, кормила бульоном, но дочка продолжала засыпать, а на ножки так больше и не вставала. Врачи успокаивали: последствия высокой температуры, бывает. Но потом поставили диагноз. ПОЛИОМИЕЛИТ... Прошло два года. Юленьке ежедневно делали массаж и гимнастику. Но ходить она не могла. Сидела у себя в кроватке с книжками. В три года девочка уже знала все буквы и пробовала читать. — Я сделала все, что могла, — сказала лечащий врач. — Везите ребенка в Москву, в Ховринскую больницу. Они с Георгием повезли, положили. А когда вернулись без дочки в Ташкент, на обоих лица не было. Лежать в больнице Юленьке надо было месяцами. Они здесь, она там... Весь смысл жизни терялся! Георгий подумал и взял отпуск — искать место в каком-нибудь подмосковном хозяйстве. Со своим дипломом он мог работать заведующим фермой, зоотехником. Место нашлось в девяноста шести километрах от Москвы, в деревне Мамошино. Мама связала им узел, папа специально прилетел из командировки. На вокзал он привез виноград, дыни и, как когда-то на свадьбу, сосиски. На перроне шутил, что в деревне они с Георгием будут на самом переднем крае борьбы за обеспечение страны продуктами. И жизнь в родном доме под южными звездами закончилась. В совхозе им дали треть финского домика — комната и застекленные наподобие террасы сени. У них был чемодан и узел с одеялами. Они вымыли пол, постелили на него одеяла, Георгий вышел на улицу покурить, Алевтина прилегла почитать. — Ой, милая, как тебе — мягко-то на полу? — В дверях стояла худая женская фигура в темном платке. — Ничего, терпимо. У нас багаж малой скоростью идет. Фигура, кивнув, исчезла, а через несколько минут вернулась с матрацем и двумя большими подушками в руках. — Твой-то, смотрю, на задворках мается. Иди зови, а я сейчас Ленку с картошкой пришлю. — Спасибо, не надо. С едой у нас все в порядке. — Ну да, так же сытно, как и мягко было. Тетя Люба, так звали женщину, опять исчезла, а вместо нее появилась девочка. Она принесла бутыль молока, тарелку с солеными огурцами и чугун вареной картошки. Вскоре им выделили огород. Тетя Люба начала учить Алевтину сажать огурцы, окучивать картошку, поливать, чтобы не шли в будылья, лук и редиску. И вообще успокаивала: — У нас здесь, Петровна, все свое: и картофель, и молоко, и яички. Видишь, что труды не задаром прошли, и настроение подымает. Георгий стал работать зоотехником-селекционером, Алевтина Петровна пошла в школу преподавать химию. Другого с ее дипломом здесь делать было нечего. Когда, в резиновых сапогах и толстом платке копаясь в огороде, она вспоминала, что в Ташкенте по ее проекту уже монтируется промышленная установка, щемило сердце. Но стоило подумать о Юле — и установка начинала казаться пустяком. Когда Юлю выписывали из больницы, в Мамошине она отдыхала, питалась свежими деревенскими продуктами. Уходя на работу, они оставляли ее в доме одну, Юле было пять лет, она помнит то время: как надо было ждать, пока маленькая стрелка будильника покажет на четыре, а большая на двенадцать, но они совсем не хотели двигаться. Как из соседнего дома к ней прибегал семилетний сын тети Любы Сашка. Он вырезал из палочек кораблики, делал из газеты голубей, рычал медведем, свистал соловьем, и стрелки часов вдруг начинали быстро подвигаться... С Сашкой Юле было хорошо, а потом они опять провожали ее в Ховрино на очередную операцию. Всего их было сделано за эти годы СЕМЬ. Постепенно девочка начала ходить. Неуверенно, не быстро, но самостоятельно. Алевтина Петровна заочно кончила пединститут, научилась вовремя управляться с огородом, и когда они смогли переехать еще ближе к Ховринской больнице — сюда, в Кузнецово, уже чувствовала себя полноправной сельской жительницей. Она привыкла к деревне, к своей второй профессии, но иногда, вспоминая юность, Ташкент, где уже давным-давно была внедрена в производство ее технология, и все, что было потом, после Ташкента, по-прежнему чувствовала непорядок в сердце. Стенокардия... Однажды под такую минуту она не удержалась и рассказала свою жизнь Диме. Пригласила его к себе погреться перед дальней дорогой в Долгино, а просидела с ним допоздна. — Это уж так заведено. Надеешься на одно, а жизнь-то свои повороты делает, — сказал он. — У человека все должно быть: и белый день, и темная ночь, и бугорки, и овраги, и ровное поле. После этого он стал забегать к ним сам, без приглашения. — А Юля дома? — спрашивал с порога. — Дома. Пирожки вон на кухне жарит. Иди проси. Может, угостит. — Да уж я думаю. Скинув с плеча авоськи, он отправлялся на кухню: — Ну, красавица, здравствуй! Быстро оттеснив Юлю от плиты, он начинал возиться с пирожками сам. — Не стой, в ногах правды нет, — показывал ей на табурет. Когда с готовкой заканчивали, Юля вздыхала: — Чего мы так сидим? Давай теперь музыку слушать. Стукая своей палочкой о паркет, она шла в комнату включать магнитофон. Она любила ставить пленку с Окуджавой, где «надежды маленький оркестрик», и Высоцкого про альпинистов. Окуджаву Дима слушал, а как доходило до Высоцкого, начинал вертеться, говорил, что у него голос чересчур хрипатый и что вообще он ему не нравится. Юле это было интересно. Высоцким сейчас столько людей увлекается и без всякой специальной пропаганды. Такое случайно не бывает. Хотя самой ей все-таки ближе Окуджава. У него лирики больше. Они переходили к поэтам. Диме нравился Есенин, Он даже помнил у него кое-что наизусть: про собаку, про старушку мать. А Юля любила Маяковского. — Он такой сильный, добрый и несчастливый, — объясняла она. И страшно огорчалась, когда Дима говорил: — Да перестань ты! Несклад такой. Детям велел винтовки брать. Зачем детям винтовки? — Но они же, Дима, с флажками. «Возьмем винтовки новые, на штык флажки...» — Все равно. Детям это не нужно. — Он вперед много видел. Знаешь, как он бюрократов бил? Ты просто не читал его толком. — И не буду. В стихе складно должно быть, а у него одни кочки. Мне даже Блок больше нравится, хотя он тоже, бывает, как закрутит — ничего не поймешь. — Какой ты, Дима, смешной! Татьяна Арсеньевна сейчас бы в обморок упала. — Она, конечно. У ней вообще одна литература на уме. Весь урок только о ней и говорит. — Тебе учиться надо. Понял? — Понял. Юль, давай лучше о чем другом поговорим. — А о чем ты хочешь? — Да что-нибудь поближе к жизни. Ты вот сны часто видишь? — Часто. Особенно один: белый свет, длинные, как в больнице, коридоры, и по ним ездят самолеты. Самолетов много, а людей никого. К чему бы это? — Ну самолеты — это, наверное, к дороге. Поедешь куда-нибудь скоро. А свет — к счастью. — Но он же, Дима, электрический, не натуральный. — Все равно. Если белый свет снится, на душе должно быть хорошо. — Придумываешь ты все. Как наша тетя Анечка. Это у нас такая няня в больнице была. Помню, однажды зимой в Москве разразилась сильная эпидемия гриппа. Родителей к нам в больницу не пускали больше трех месяцев. Мы все измучились, нам начали сниться страшные сны. Мы часами пересказывали их друг другу и тете Анечке. Она была такая худенькая, всегда обута в калоши на босу ногу. «Тетя Анечка, а белая говорящая ворона к чему?» — спрашивал кто-нибудь. «К известию. И раз она белая, хорошее что-нибудь узнаешь». — «А лошади? Мне много летающих лошадей приснилось». — «Лошади, милая, ко лжи. Но если они летают, значит, ложь будет легкая. Подшутит кто-нибудь над тобой». Она укладывала нас на кровати, а сама начинала мыть шваброй пол и рассказывать что-нибудь о своей молодости. Она была из-под Архангельска, в войну работала на лесоповале. — А что с нею теперь? Жива, нет, не знаешь? — спрашивал Дима. — На пенсии, наверно. У нее одинокая сестра была. Уборщицей в Ялте. Она к ней собиралась, пожить около моря. Говорила, что домик у сестры на самом берегу стоит, его в бурю волнами заливает. А может, и придумывала для нас? Юля долго раскачивала свою палочку. — Я, Дима, недавно ездила в Ховрино на консультацию. Все другое. И полиомиелита теперь нет. Я была из последних без прививки... — Все сидите? — входила к ним в комнату Алевтина Петровна. — Давайте и я с вами. Под разговоры хорошо вяжется. Она садилась на стул и начинала быстро перебирать спицами. — Знаете, я сегодня опять Мамошино вспоминала. Хорошо там было! День, как сегодня, темный, а в печке огонь горит ярко, полешки потрескивают. — И ветер в трубе воет. Ты уйдешь на работу, а я одна в доме сижу, боюсь, — тихо добавляла Юля. — Зато утром, помнишь? Выглянешь во двор, а кругом снег, тишина. Я, бывало, иду на колодец, под ногами скрипит. — Ага, колодец за полкилометра, ты придешь с ведрами без рук, без ног и скорей к печи. — Да ну тебя! Погрустить о прошлом не дает, — поворачивалась Алевтина Петровна к Диме. — Хоть бы ты меня поддержал. — Пожалуйста. Давайте меняться. Я сюда в пятиэтажку, а вы в Долгино — на колодец ходить. Юля смеялась, и Дима, глядя на нее, тоже. — Когда, Алевтина Петровна, вспоминаешь, это всегда так. Плохое уходит, а хорошее остается, — продолжал он. — Я, когда маленький был, старушки заведут про старое, и мне кажется, тогда у них рай был. — А теперь не кажется? — Нет. Теперь я и в Долгине по привычке живу. Я и говорю часто, словно как по привычке. Меня Юля вчера спрашивала про жизнь. Какой в ней смысл? Я ей говорю, а про себя добавляю: некогда мне было про это в Долгине думать, мне печку надо было топить. Дима чем-то напоминал Алевтине Петровне тетю Любу из Мамошина. Встреча с этой женщиной была для нее первой встречей с русским народом. О нем она когда-то думала, отправляясь сюда из-под южных звезд с одним узлом и чемоданом. Какой он здесь, в Подмосковье, на своей коренной почве? Мысль, что их семья станет частью того особого, радушного, терпеливого русского народа, о котором было много читано у Толстого, Достоевского, Лескова, научится говорить на его языке, придавала силы. Правда, потом оказалось, что народ здесь, в центре России, как и везде, разный, что, кроме радушия и терпения, в нем хватает и безразличия, и раздражения. Учительницы «купляли курей» и «ходили в магáзин», у родителей учеников иногда выскакивали такие слова, что, вернувшись домой, приходилось ставить для успокоения души пластинку Чайковского. — Потерпи, — пощипывая свою бородку, говорил в таких случаях Георгий. — Вот окончит Юлька школу — позже он стал говорить «поступит в университет», — и мы уедем куда-нибудь подальше, в глубинку, в заповедные места. Я буду работать егерем. Много лет назад, когда они были еще детьми и сидели за одной партой в душном ташкентском классе, он читал на уроках о Пржевальском и других знаменитых путешественниках, потом увлекся охраной природы и животными — из-за этого и пошел в зоотехнию. И вот стал мечтать о жизни среди простых людей и лесных зверей. — Да ладно, Жора, не фантазируй. Мне и Мамошина на всю жизнь хватило, — отвечала Алевтина Петровна. А теперь познакомилась с Димой и, глядя на него, захотела в Мамошино, болтать с тетей Любой, топить печку. — Наверное, в той жизни все-таки что-то было, не только в моих воспоминаниях, но и объективно, — вздыхала она. — Дим, подскажи: что? — А вы это поменьше скоблите. И поймете, — спокойно говорил он. Заочный друг Начались летние каникулы. Юля опять не поступила в университет. Не хватило одного балла. Дима перешел в десятый класс. Он по-прежнему забегал к Юле, советовал ей не унывать: — Для психолога главное, чтобы нервы были в порядке! А сам нервничал. В то лето он особенно переживал из-за автолавки — никак не мог добиться, чтобы она регулярно появлялась в Долгине. Шоферы из кооперации не любили туда ездить. За год только раз, еще в апреле, у них появился какой-то новенький. Он тогда страшно ругался — по дороге разбил ящик водки, а старухи говорили: — Да зачем сюда водка-то? У нас на всю деревню четыре мужика и два парня. Нам, сынок, хлеба, сахару, крупы, мыла надо. — На мыле, бабки, план не сделаешь. Шофер уехал, и с тех пор, как говорили старухи, его Митька прял. — У меня на таких никакого зла не хватает, — жаловался Юле Дима. Осенью в совхоз приехало телевидение. Говорили, что готовится строгая передача — в ней будет и насчет пятиэтажек, которые сельскому человеку как корове седло, и насчет свинокомплекса, который не только гремит на всю страну, но и загрязняет природу. На третий или четвертый день Диму, — он как раз выбивал в сельсовете керосин — увидел режиссер. — Я что, керосинщиком работаю? — по-свойски отбивалась от Димы зампред Вера Ивановна. — Все равно, — так же по-свойски наступал он. — Если в Долгине не будет керосина, я вас тут всех разбомблю! В этот момент в кабинете появился высокий, полный, с детским лицом человек (это был режиссер) и, конечно, заинтересовался. В свободной комнате, которую, радуясь своему освобождению, предложила им для беседы Вера Ивановна, Дима уверенно опустился на стул: — Какие будут ко мне вопросы? — Ну сначала, наверное, о школьной жизни. Ты в каком классе-то учишься? — В десятом. Дима стал распаковывать одну из своих сумок. Где-то там, на дне, у него лежала тетрадка с планом общественной работы, но она никак не находилась. Он выкладывал к себе на колени учебники, пакеты с крупой и солью, кусок хозяйственного мыла, железный баллончик, на котором был нарисован таракан, целлофановую бумажку с перцовым пластырем... И режиссер наконец засмеялся: — А пластырь-то зачем? — От радикулита. — Дима продолжал копаться в сумке. — Ну вот наконец. Тут все наши мероприятия записаны! И сдача макулатуры, и по пионерской атрибутике. — И по атрибутике тоже? — режиссер продолжал смеяться. — А как же! Я уже целый год детьми занимаюсь. Вот добился, чтобы им барабаны новые купили. Они это любят, чтобы с музыкой ходить. Они у меня и частушки часто спрашивают. Сегодня на перемене тоже просили. — И ты пел? — Пел. И вам могу спеть. Дима встал со стула и громко прокричал: Лучше Гриши нет мужчины. Очень он сознательный. Купил Зине в магазине Карандаш писательный. — Интересно, — растерянно пробормотал режиссер. Он еще не привык к Диме. — Конечно. Видите, несколько слов, а все понятно: и про Гришу, и про Зину, какой он и какая она. — А ведь и правда понятно, — обрадовался режиссер. — Ты так хорошо это объяснил! Значит, у вас в деревне еще поют? — Поют. Старухи. Через каких-нибудь полчаса Дима рассказал режиссеру про свою жизнь среди старух и опять начал шпарить частушки: Не ходите, девки, в лес. Там землетрясенье. Парень девушку целует За кило печенья... «Юбилейного». А не какого-нибудь, что на прилавках лежит. — А еще? — просил режиссер. — Еще? Сидит кошка на окошке. Едет Ванька-бригадир. Выходите на работу, А то хлеба не дадим. Но это уже старинная. Из прошлой жизни. — Ну а перед камерой ты сможешь, как сейчас, со мной разговаривать? — спросил его наконец режиссер. — Почему не смогу. У меня ни от кого секретов нет. Так Дима попал на экран. Снимали его много, а в передаче осталось совсем мало. Какая-нибудь минута, когда идет он с сумками в лесу... — Каждый день в любую погоду Дима Градусов носит старым жительницам своей деревни из магазина хлеб, ходит по их просьбам в сельсовет, в дирекцию совхоза, — объяснял голос за кадром. И еще минута, когда он говорит, что после школы станет агрономом или «мамадоем» — мастером машинного доения. Сельская жизнь для него не хорошая и не плохая, а своя... После этого его стали узнавать совсем незнакомые люди. Они спрашивали, правда ли насчет старух, не приукрасили? Советовали и дальше не задаваться. — Ты, парень, это хорошо по телевизору сказал: «Я бы хотел держать корову, если бы у нас комбикорма продавали, как водку, в магазине!» — Да это не я. Это Байков сказал, — объяснял он. Но бесполезно. В поселке почему-то твердо считали, что про комбикорма и водку было сказано Димой Градусовым. — Привыкай. Стоит только стать известным, как тебе сразу что-нибудь припишут, — говорила ему Алевтина Петровна. Дима нисколько не менялся. Прикрепляя к стенду объявление об очередном комсомольском собрании, он, как и прежде, напевал: «Родимый мой папашенька, жениться я хочу...» И не обижался, если ребята, хлопая его по плечу, называли Митричем. — Простой ты у нас парень. О джинсах не мечтаешь, хороших отметок не выпрашиваешь. И телевидение помогло мне понять: ты без удобств рос — вот в чем дело, — сказал ему как-то директор. — Да чего вы, Тамила Степановна, из меня все кого-то делаете? — обиделся он. — Я вон и «дипломат» себе летом справил. Только с ним ходить неудобно. Кроме книг, ничего не положишь, а руку занимает. После телевидения за Диму взялись газеты. Больше всего его расстроила первая заметка. — Надо же, Алевтина Петровна, такую глупость сочинить! — Да какую? — Вот. «В детстве коров он боялся, как, пожалуй, всякий городской ребенок. Первое время, уже живя в деревне, прятался, завидя стадо. Ведь родился Дима и в школу пошел в Москве». — Он протянул ей газету. — Не бери в голову, — сказала она. — Да как же не брать? Я ему про Долгино, чтоб людям чем-нибудь помог. А он свое долдонит: «Ты в совхозе останешься?» Заметка была о том, что Дима «стал человеком, который любит многотрудную сельскую жизнь и не мыслит себя в другой». Оказывается, его сделала таким молочно-товарная ферма, где он после восьмого класса «отрабатывал трудовую практику». Там-то и решился для него вопрос, кем быть: «Только животноводом в своем совхозе». — Читаю — и сам себе противный, — вздохнул он. — А другие что подумают? Через неделю Алевтина Петровна собралась к Диме в гости. Он давно ее звал. В доме были его родители, приехавшие на выходной. Веселый, грузноватый папа каждые пять минут вставал перед нею: — Спасибо за чадо. Человека вырастили! Мама смеялась. — Иди, Саша, забор чинить. Дай женщинам отдохнуть. Он уходил, но, не дойдя до порога, возвращался: — Я, как отец, должен сказать. Одна у меня сейчас беда. Не хочет быть офицером. — Саш, но я же тебя нежно прошу, иди отсюдова, — хохотала мама. — Закуси, Саша, и давай шпарь забор чинить. — Родная моя, да плюнь ты на этот забор. Я с учительницей хочу поговорить. Такого чадуку нам вырастила — весь Союз знает! Мама сама повела папу заниматься забором. — А это вот бабушка. — Дима подошел к портрету на стене. — А я ведь ее, кажется, знала! — воскликнула Алевтина Петровна, присмотревшись. — Точно, нас даже знакомили. Я зашла к одной своей ученице, а твоя бабушка у ее бабушки в гостях сидела. На столе у них чайник стоял, варенье и чекушка. — Правильно, — обрадовался он. — Это у них обязательно, в гости к подруге — с чекушкой. Ходят друг к другу с одной и той же, пока не разобьют. А еще чего вы помните? — Про политику они что-то говорили. — Верно. Они про политику любят. Мне баба Дуся даже из газет вырезает, где хлеб не успели убрать или какой другой непорядок, проворовался, например, кто-нибудь. Я к ним захожу — будем политзанятие проводить? Вчера со мной на письма отвечали. Большая, перевязанная бечевкой стопка лежала на тумбочке около телевизора. Алевтина Петровна знала, что после телепередачи Дима стал получать письма, но не думала, что их так много. «Здравствуй, Дима! Пишет тебе незнакомая Галя, — прочитала она, открыв один из конвертов. — Я увидела тебя по телевизору и сразу поняла, что ты настоящий парень. Мне тебе очень много надо сказать! А пока сообщаю коротко. Я сейчас учусь в девятом классе. После школы думаю поступать на воспитателя детского сада. А кем хочешь стать ты? Неужели правда агрономом? Напиши обязательно о себе. И пожалуйста, пришли свою фотку. Мой адрес...» В конверте был и не отправленный еще ответ: «Здравствуй, Галя! Письмо твое получил 3 ноября этого года. Агрономом я правда хочу стать. А чего рассказывать тебе еще? Пока не знаю. Я до конца не понял твою мысль. Что ты хочешь мне сказать? Напиши это, пожалуйста, подробнее. Чего тебя интересует? Не обижайся, что не посылаю своего фото. Они у меня все, даже которые для паспорта, кончились...» Несколько писем лежало отдельно. Дима сказал, что они тяжелые. «Здравствуй, Дмитрий! С приветом к тебе Антонина. Сначала опишу о себе. Живу я далеко, на Урале. И очень мне здесь не нравится! У нас в совхозе все, начиная с директора, даже разговаривать по-человечески не умеют, а только кричат, да еще какими словами! Мама говорит им правду, какие они есть. А они нам за это квартиру маленькую дали, всего из двух комнат. А ведь у нас в семье восемь человек! Мама у меня большая труженица. В прошлом году Катю родила, а через три месяца ее уже на работу позвали. Доить совсем, говорят, некому. Мы с братом ей помогаем. Она утром, а мы с Колей вечером, и наоборот. Но у нее все равно ноги болят и вены расширились. А другие у нас пьют, безобразничают, и им все с рук сходит, особенно специалистам. Я, Дмитрий, увидела тебя по телевизору, и мне показалось, что ты не такой, как другие. Иначе бы ты не ходил для этих старушек. Вот и подумала: может, он мне что-то посоветует, как жить дальше? Мне ведь, как и тебе, надо в этом году кончать школу. Жить, работать! А как посмотрю вокруг — и руки опускаются...» «Здравствуй, Антонина! — отвечал он. — Я тоже не люблю пьяниц и тех, которые на работе кричат. Кричать на человека — это, я считаю, самое последнее дело. Но я хочу тебе сказать. На всех не натыкаешься. Живи по-своему и держи себя в руках. У каждого ведь бед хватает. И совсем плохих людей, по-моему, мало. Их даже вообще, можно сказать, нет. Есть растерянные или обозленные. А таким надо тоже помогать, чтобы в себя пришли. Добра злом не добьешься. Так я считаю. Ты, Антонина, на меня не серчай, что я это говорю. Пиши еще, а я буду отвечать. Твой заочный друг Дмитрий...» Суженый-ряженый Опять пришла зима. Во дворе школы появилась высокая ледяная горка и розовые, как пряники, фигуры зверей: медведя, зайца, чебурашки. Дима вылепил их из снега, а раскрасил марганцовкой. После уроков, забегая к Юле, он делился своими успехами: — Я человек упорный. Я к Самому пошел: «Валентин Петрович, вас мои старухи так уважают, а им только по пятьдесят килограммов фуража выписали. Дайте по семьдесят». По сто дал, во как! Пусть меня хоть подхалимом считают, а я выпрошу. Я, товарищи дорогие, так считаю: не теряйся, делай что можешь. На улице сильно мело, дорогу в Долгино то и дело заносило метровыми сугробами. Пристроившись в коридоре около телефона, Дима терпеливо набирал номер за номером: — Это сельсовет? Здравствуйте, Дима Градусов вас беспокоит. Вера Ивановна у себя?.. А куда? И надолго?.. Большое вам спасибо... Дирекция? Здравствуйте, Градусов беспокоит. Где мне можно найти Светлану Арсеньевну? Конечно, подожду... Светлана Арсеньевна? Здравствуйте, Дима Градусов... Совершенно верно, по этому самому вопросу. За водой на колодец не можем пройти. Честное слово! Я вчера из-за этих заносов даже в школу не попал... Понимаю, что не в первую очередь. Но что ж нам делать-то?.. А может, вы ему сами скажете?.. Нет физической возможности? Понимаю... Хорошо, я прямо сейчас буду звонить... Это гараж? Мне Александра Ивановича... А вы не подскажете его домашний телефон? Очень нужно! Большое спасибо. Извините, что потревожил... Это квартира Ионовых? А это кто? Марина? А почему ты не на продленке?.. Так это чепуха. Картошки навари и дыши над паром. А папа дома? С каким дядей Женей?.. Ну, выздоравливай быстрей. Минздрав СССР предупреждает: болеть вредно... Немного помедлив, он опускал трубку. — Дим, иди к нам чай пить, — звала его из кухни Алевтина Петровна. — Некогда мне сегодня чаи распивать. Я знаю, трактор у них сейчас есть. А будет ли завтра — это еще вилами по воде писано. Он продолжал переминаться с ноги на ногу, потом быстро натягивал свои высокие, до колен, валенки и уже от двери кричал: — Пошлите меня к черту! Опять к Самому иду... Через час он уже был здесь: — Поехали чистить. В декабре Юля получила письмо от деда из Ташкента. В последнее время она хандрила, переживала, что не может поступить в университет. Под такое настроение написала деду: «Трудно, скучно, другие учатся, а я...» Он отвечал: «Самое главное, Юля, это не мелкие жизненные неудобства и радости, а идея, которой ты можешь себя посвятить. Жизнь без идеи — это тягота и ужас. А с идеей человек никогда не пропадет, потому что дорога, по которой он шагает, честная и идут по ней, как говорил великий поэт Некрасов, «лишь души сильные, любвеобильные, на бой, на труд...» Деда у них в семье называли Дон Кихотом мясомолочной промышленности. Семи лет он в один день потерял отца и мать — они умерли от тифа. Беспризорничал, бегал из детских домов. Призывы воспитателей до него, говорил, не доходили. А в двенадцать попал в вагон с ехавшими на фронт красноармейцами, и они наставили его на путь, дали идею на всю жизнь. Выйдя из деткоммуны, он ковал «ключи счастья», работая молотобойцем, окончил рабфак, собирался в институт цветных металлов, а поступать стал в пищевой. Старшие товарищи втолковали, что без обеспечения людей мясом и другими продуктами нельзя создавать индустрию, и он увлекся. После окончания института поехал по призыву в Среднюю Азию развивать мясомолочную промышленность отсталых окраин и опять увлекся — остался там на всю жизнь. В войну он отвечал за поставки мяса фронту, чуть не потерял на этом голову. Однажды через Ташкент следовал большой эшелон с говядиной, на улице стояла страшная жара, лед в вагонах таял, и мясо оказалось с душком. Санэпидемстанция вынесла приговор — эшелон остановить, говядину сжечь. А он своей властью пустил мясо в торговую сеть. В тот же день он был взят под стражу. Решено было подождать три дня. Если за это время пищевых отравлений в городе не будет — иди работай дальше, а будут — не взыщи. Отравлений, к счастью, не было, и его выпустили. Но каково ему тогда было! За мясо он не волновался, решение принял как специалист. Но летом, в жару, в полуголодном городе источников для отравлений хватало. Дедово письмо Юля дала Диме: — Ты чем-то похож на него. Так дед вошел в их разговоры. — Он и сейчас продолжает свои войны, — рассказывала она. — Когда-то на Ташкентском мясокомбинате по его технологии делали пирожки с ливером, а к ним в столовых подавали получавшийся при варке колбасы бульон. Потом дед ушел на пенсию, эта возня кому-то надоела, бульон стали выливать в канализацию. Дед обращался и насчет бульона, и насчет пирожков в десятки инстанций. Теперь ждет результатов. — Ты ему напиши: не дождется — пусть начинает по новой. У нас всего можно добиться, надо только знать как, — наставлял ее Дима из своего опыта. Приближался Новый год. Снегу было так много, что даже здесь, в поселке, машины застревали в сугробах, а люди пробирались к своим подъездам по узким, как траншеи, тропинкам. В школе обсуждали план новогоднего утренника для малышей. Дима собирался быть у них Дедом Морозом, а потом явиться к Юле суженым-ряженым. — Я к тебе цыганкой оденусь, — обещал он. — Возьму у бабы Дуси юбку длинную, на уши повешу вместо серег прищепки, в руку — колоду карт и буду гадать, что сбудется с нами. — Давай уж хорошее что-нибудь предсказывай. А то в дом не пустим, — предупреждала Алевтина Петровна. — Алевтина Петровна, не сомневайтесь. Я когда гадаю, всегда хорошее выходит. У меня рука легкая. Получилось иначе. Юля перед самым Новым годом уехала с отцом к деду в Ташкент, он давно ее звал. И когда первого января пришел Дима, в доме сидела с вязаньем на коленях одна Алевтина Петровна. Он совсем зазяб, утром ударило под двадцать градусов, но старался держаться, как обычно, весело. — Ну а где же твои прищепки? — спросила Алевтина Петровна. — А вот! Вытащив из кармана, он прицепил их к ушам и запел: Не ругай меня, мамаша, Что сметану пролила. Мим' окошка шел Олешка, Я без памяти была. Но что-то не клеилось. — А вы тоже Новый год одна встречали? — спросил он. — Да нет, в компании с учителями. — А у меня мама с папой не приехали. Старушки наши тоже расклеились. Так с бабой Дусей в темноте и просидели. — Почему в темноте? — Столб у нас третьего дня повалило. Вот хочу от вас в Мосэнерго звонить. А то сидим с керосиновыми лампами. Пока он звонил, Алевтина Петровна достала на стол варенье, пирог с яблоками, а рядом положила маленькую кухонную доску, на которой была нарисована красавица с задранным носом и губами сердечком. — А это тебе Юля подарок оставила. Помнишь, ты просил? Юля с детства любила рисовать, особенно по дереву. Сначала она даже пошла работать на местную фабрику игрушек. Но оплата там была сдельная, заказов немного. Чтобы не отнимать у мастериц их хлеб, Юля уволилась, но иногда под настроение продолжала расписывать то матрешек, то разную кухонную утварь. — Я ее у себя в изголовье повешу, — сказал Дима. — Она будет у меня Аксинья. Меня милый не целует, Говорит: курносая. Как же я его целую, Черта длинноносого? Он спрятал доску за полу пиджака. — А что Юля-то вдруг уехала? Ведь вроде не собиралась. — Да нет, Дима, она собиралась. Давно соскучилась по деду. — Ну пусть... Пишите ей от меня большой привет и что приходила тут одна цыганка, нагадала много хорошего. И ей, и вашему дедушке. — Он встал из-за стола. — А теперь пойду я. Баба Дуся уж, наверное, ждет не дождется. Дима тихо прошел в коридор, потом, обернувшись к Алевтине Петровне, пропел: Дайте в руки мне гармонь, золотые планки, Парень девушку домой провожал с гулянки, — влез в свои валенки и быстро исчез в морозной синеве за окном. Алевтина Петровна понимала, что ему сегодня грустно — шел шесть километров по сугробам и не застал Юли, что брести назад к старухам ему будет еще хуже, а с другой стороны... Этому мальчику по-своему повезло, думала она. Он, как в сказочной Берендеевке, вырос там среди подлинной народной речи, обычаев, культуры, из которых, как сам говорил, плохое уже ушло, а хорошее осталось. Мать его росла в Долгине, когда Софья Егоровна с утра до вечера гребла «за палочки» сено и таскала на себе в город бидоны с молоком, а Дима — когда она получала пенсию, чувствовала себя свободной, ни от кого не зависимой, могла больше уделять ему времени, души, видела в нем свое последнее дело на земле. Все каникулы Дима просидел с керосиновой лампой. Заносы были такими, что ни одна техпомощь не могла пробраться, а тракторов не хватало для расчистки подъездов к фермам. В тот январь даже электрички ходили в Москву нерегулярно. Когда начались занятия, он стал чуть не каждый день опаздывать в школу. Вставал в темноте, возвращался в темноту, спал по пять часов, иначе невозможно было управиться с курами, дровами, печкой, и все равно не успевал. — Что-то ты, Градусов, разленился. К экзаменам готовиться совсем не хочешь, — сказала ему наконец директор. Он опоздал в тот день на целых два урока. — Тамила Степановна, так ведь снега, стихийное бедствие. — А думаешь, я не ходила в юности по таким снегам? Тебя недавно на весь Союз показали, а ты первых трудностей испугался. На занятиях Дима сидел понурый, а после уроков зашел к Алевтине Петровне и прямо с порога высказал: — Все. Терпение кончилось. Отказываюсь я. — От чего? — От Долгина. В Москву поеду, к отцу в бригаду. — А как же бездушный металл? — по инерции пошутила она. — Пропало у меня, Алевтина Петровна, настроение к сельской жизни. Он опустился в углу кухни на табурет и надолго затих. Она растерялась. Уедет — значит, не закончит в этом году школу. — Дим, а может, потерпишь? Немного уж осталось. — Да километров с тысячу. А может, и больше — туда-назад по сугробам. Он опять надолго затих. — Дим, Юля скоро приедет. А тебя нет. Грустно ей будет. — Да не могу я, поймите. — И мне тоже будет грустно. — Алевтина Петровна, пожалейте. Не накладывайте на меня такую ношу. Он вскочил и побежал к двери. — Я там один, как в пропасти, сижу! Его душили слезы. Алевтина Петровна не могла найти себе места. Каково этому мальчику было год за годом первому проламывать путь в снегу, хлюпать по грязи, под дождями с пудовыми сумками, она по-настоящему отдала себе отчет только в этот вечер. А Дима в тот вечер вернулся домой, зажег фитиль в лампе, сложил в дорогу кое-что из вещей, посидел немного с прыгнувшей на колени кошкой. А потом достал из узла разрисованную Юлей доску, повесил ее назад в изголовье кровати и пошел к бабе Дусе. — Ну, что новенького там в мире? Никто не помер? — спросила она. — Про то, кто помер, я тебе, Григорьевна, завтра скажу. А пока держи гречку. Сегодня в магазине давали, так я взял на тебя. — Он протянул ей большой серый пакет. Обручальное кольцо Встретившись с Димой, режиссер телевидения Олег Горпенко понял, что об этом мальчике и его старухах можно снять не только один эпизод для обычной передачи, а целый фильм. Несколько дней он бредил этой идеей, кадр за кадром прокручивал в мыслях свое необыкновенное кино, потом опустился на землю и остыл. Пока идею обсудят, согласуют, вставят в план, мальчик станет мужчиной, деревню затопят, а старухи уйдут играть на том свете белыми камушками. Жалуясь на такую жизнь, Горпенко рассказал о Диме знакомому писателю, а тот — мне, автору этих строк. Было это в декабре, как раз когда Дима собирался идти к Юле суженым-ряженым. Я нашла его в школе, там же познакомилась с Юлей и Алевтиной Петровной. После уроков мы с Димой пошли к нему в Долгино на чаевник к Евдокии Григорьевне Макеевой. Когда мы вошли, в сенях уже пыхтел ведерный самовар, а в горнице вокруг большого стола сидели сама хозяйка Евдокия Григорьевна, Анастасия Ивановна, Анна Ивановна, Анисья Кузьминична, Аграфена Максимовна... Они раскладывали карточки для лото и вполголоса пели: При знакомом табуне конь гулял по воле... — Хочу, чтобы они на Новый год в клубе выступили, — сказал мне Дима. — Исаак Ароныч в принципе не против. Фольклорный хор. Надо только, чтобы совхоз машину за ними прислал. На днях пойду договариваться. Он повернулся к старухам: — Как? Покажем им, на что Долгино способно? Их беспокоил гармонист. Таких, каким был дед Максим, теперь нет. — Теперь все другое. Вот и мы, как молодые, на посиделки собираемся, — сказала Евдокия Григорьевна и вышла на середину комнаты. Ах и топнула я, да перетопнула я, Съела цельного барана и не лопнула я! За перегородкой проснулась ее двухлетняя внучка Анечка. Девочку на пару дней принесли из поселка погостить, и она в непривычной обстановке испугалась. Дима тут же пошел, взял ее на руки: — Не бойся. Ну не бойся же. Я тебя, красавицу, никому не отдам. Он стал обувать ее в крошечные, как игрушки, валенки, оправил платьице, и девочка затихла. — Последний годок, Димка, мы тут с тобой дурака валяем, а потом грустно будет, — сказала Евдокия Григорьевна. — Вот поедешь куда учиться или в армию служить, так ты нам хоть открытки присылай. — Обязательно. Вы в этом не сомневайтесь. На побывки буду приезжать, гостинцы привозить. Баюкая Анечку, он пропел: Вы солдаты, мы ваши солдатки. Вы служите, мы вас подождем. На улице все мело, лепило в окошки хлопьями, настраивало на что-то сказочное, или, как говорили в старину, святочное. В Москве я стала рассказывать о Диме знакомым. Один из них, отец трех дочерей — Мавры, Вассы и Анисьи, — был счастлив, когда узнал, что Дима научился у своих старух прясть. — Только бы не испортила твоего мальчика известность, — переживал он. — Вот напишешь, пойдут к нему письма. Захочется ему другой жизни, и станет он как все. Пришлось сказать, что письма уже идут, а другая жизнь начнется в любом случае. Деревню будут затоплять. — Вот и все у нас так. Возьмут и испортят, — расстроился знакомый. Прошел год. Дима окончил школу, стал работать на ферме, занял первое место на областном конкурсе молодых дояров и доярок и второе — на республиканском. В жизни Юли тоже произошло важное событие, она поступила в университет. Перед Новым годом я приехала их поздравлять. Дима заметно возмужал, раздался в плечах, в движениях появилась рассчитанная медлительность человека, занятого тяжелым физическим трудом. Я спросила, что ему помогло победить на конкурсах. — На областном, наверное, обида, — сказал он. Этот конкурс проходил здесь, в Кузнецове. В самый разгар соревнования, перед решающей дойкой, к ферме подкатила наро-фоминская машина. Из нее вышла стройная, уже немолодая, лет тридцати женщина. Она пошла прямо к Диме и велела ехать с ней в Наро-Фоминск — выступать там от лица комсомола насчет Продовольственной программы. — Насчет чего? — удивился он. — Сейчас моя очередь доить. Дима хотел бежать назад к коровам, но женщина схватила его за халат. — Выступление для тебя, Градусов, сейчас важнее, чем конкурс. — Но почему? Я же не лектор какой-нибудь. — Ты сейчас на волне. И должен пользоваться моментом. А первого места тебе все равно не занять. Ты же всего месяц, как работаешь, многого еще не умеешь. — Да откуда вы это знаете — чего я умею? Дима задрожал и рванулся прочь. Халат остался в руках женщины. Он занял первое место, а вечером в Долгине пил папин валидол. Думал, что лекарство поможет быстрее прогнать обиду, бабушка ведь наказывала на людей не обижаться. Да и там, где сердце, что-то действительно покалывало. С тех пор ему не дают работать. Каждый раз отказываться от выступлений трудно, и собраний, совещаний, слетов, где Дима читал по чужим бумажкам, уже было столько, что нет никакой возможности запомнить, как они точно назывались и кто их устраивал. Две недели назад его послали в Молдавию перенимать опыт, а через три дня отозвали — опять выступать. — Надоело. Буду с этим кончать. Иначе засосет. Можно таким болтуном стать — жуткое дело! — говорил он. Сначала Дима доил тридцать коров, а в октябре взял еще семьдесят. Заработки у него хорошие. За прошлый месяц выписали без малого три сотни, а сейчас, наверное, будет еще больше. Но деньги за так на ферме не платят. Первая дойка у них в шесть утра, вторая в полдень, третья в шесть вечера. Три раза в день он раздает корма, подмывает каждую из ста своих коров, протирает вымя полотенцем (они особенно любят шершавые, вафельные), смазывает вазелином соски, делает массаж, сто раз ставит и снимает доильный аппарат. А после смены надо еще убраться — скотников у них не хватает, — помыть аппараты. Потом шагать пять километров в Долгино. Когда Дима входит к себе в дом, на часах уже близко к двенадцати, а в четыре утра надо вставать на утреннюю дойку. Такие у него пироги. Осенью его поставили в пару с дояркой Тамарой Шведовой. Она лауреат международного конкурса — ездила в Болгарию, хороший, независтливый и неугрюмый человек, а это на работе очень важно. Когда Диме присвоили квалификацию мастера машинного доения, некоторые доярки стали обижаться. Почему они по десять лет доят, а квалификации не имеют и получают меньше? — Так вы же аппарат разобрать не умеете, — объясняла им Тамара. — А он без слесаря может обойтись. — А почему ему корма по весу отпускают, а нам на глазок? — Он требует, воюет, а вам все равно. Тамара помогала Диме, они подружились. Над ними стали подшучивать: что-то, мол, между ними есть или будет. Однажды это позволил себе даже сам директор совхоза. — Валентин Петрович, — твердо сказал ему Дима, — что там вам наговорили, я не знаю. Но чтобы этого больше не было! Когда директор уехал, доярки начали смеяться. — Она же в возрасте, — объяснил им Дима. — Ей двадцать пять уже... Месяц назад он вызвал Шведову на соревнование. Конечно, с его стороны это было нахальство. Тамара надаивает от каждой фуражной коровы по пять с половиной тысяч литров. Узнав про такие надои, одна доярка из Чечено-Ингушетии, с которой он давно переписывается, просто не поверила. У нее коровы молочной породы, и то она больше двух тысяч не надаивает, а у него коровы черно-пестрые, мясо-молочные, и он берется за пять с половиной. Тут какая-то липа, писала она. — Никакой липы нет, отвечал ей Дима. Ферма у него особая, передовая. Тысяча литров или полторы зависит от того, кто доит, остальное — от кормов, племенной работы, организации. В общем, от начальства. Я спросила, какие у него планы помимо работы. — Да вот перейду с января на двухсменку, чуток отосплюсь и буду ездить в Москву на курсы. Речь шла о подготовительных курсах при ветеринарной академии. Он изменил свое решение — будет не агрономом, а ветеринаром. Отсыпается Дима в расположенном невдалеке от фермы общежитии. Еще осенью ему дали там кровать, но тогда он пользовался ею в основном днем, между дойками, а сейчас часто остается и на ночь. Зима в этом году теплая, но все-таки зима. Можно бы вообще не ходить в Долгино, но не хочется запускать дом, да и старух надо проведывать. — Полегче станет, когда деревню ликвидируют и нам всем квартиры дадут. Но это уж, наверное, только после армии будет. В армию ему через год. Юля, слушая наш разговор, наряжала елку. — Дим, а куда тебя берут? — спросила она. — В какие войска, еще неизвестно? — Сказали, в автобат. Пушку буду возить. Но кто его знает? Мой двоюродный брат тоже должен был возить пушку, а попал в подсобное хозяйство и два года доил там коров. Только он это не любил. Юль, почему так? Кто любит, тому не дано, а кому дано, тот не любит? — Может, чтобы люди больше стремились к тому, что они любят? — Юля повесила на ветку большую стеклянную сосульку и опустилась на диван — полюбоваться елкой. За этот год она тоже изменилась. В светлых глазах появилась усталость. Университет не дается даром, особенно на психфаке. Юля смогла поступить только на вечернее отделение, а это значит никакого общежития. Вся надежда на старенький «Запорожец» отца, который после работы четыре раза в неделю возит ее в Москву. Электричка, к сожалению, не для Юли. Полюбовавшись елкой, она заправила в магнитофон свою любимую ленту с Окуджавой. Пока земля еще вертится, пока еще ярок свет, Господи, дай же ты каждому, чего у него нет... Мы стали выяснять, чего нет у нас, начали с Димы и сразу споткнулись. Он считал, что у него есть все. — Меня еще бабушка учила. Кто многого хочет, у того мало получается. А кто мало хочет, у того больше выходит. Мечта должна быть большая, а глаза незавидущие. Вот у нас одна доярка есть. Ей всегда чего-нибудь не хватает. Нудится целую смену — и аппараты у нее падают, дойка не идет. А мы с Тамаркой Шведовой, пока доим, все песни пропоем. — А может, у вас на ферме народ хороший подобрался? Вот ты и поешь, — сказала я. — Да ну, народ везде одинаковый. Бабушка говорила: он как река большая. Когда ветер, она плещется; когда мороз — под лед уходит, а в хорошую погоду — благодать, не отвести глаз. — А от чего погода-то зависит? — спросила Юля. — От начальства. Ну и от атмосферы тоже. Дима беззаботно засмеялся, но быстро стал серьезным. — Взять хоть ту же соль-лизунец. Почему я ее должен по знакомству доставать и потом тащить в мешке на собственном горбу? А с комбикормами что делается... По поводу кормов у него сейчас идет настоящая война. Раздают их механизированно — по транспортеру. На каждую корову выходит одинаковая порция. А это плохо, потому что возможности у коров разные. Одна, допустим, может дать двадцать литров, а другая, сколько ни корми, пять. Дима хочет, чтобы ему позволили часть кормов раздавать лично. — Я, которым надо больше, из этого резерва сам подброшу. А они не понимают: «Так что же — ты вручную будешь раздавать?» Буду, говорю, и вручную, если другого не придумали. — В общем, начальством ты недоволен, — сказала я. — А вы найдите того, кто доволен. — Он опять засмеялся. Весной в совхозе собрали в один отряд будущих выпускников, которые согласились работать на фермах. Диму сделали комиссаром. Когда стало известно, что в Москве будет слет таких выпускников, отряду срочно закупили форму: синие беретки и темно-синие джинсовые куртки с эмблемой. А после слета ее отобрали. Куртки и беретки до сих пор лежат где-то на складе. — А они такие добротные, видные. Их носить и носить. — Он, вздохнув, подошел к елке и зажег гирлянду лампочек. — Ладно, переживем... Устроившись под елкой, Дима начал рассказывать про своих коров. Они все разные. Ромашка любит, чтобы ее перед дойкой по спине похлопали, а Зарница — чтобы спину почесали. Лиса подхалимка, сгребешь корма ей в кучку, молока побольше даст, а забудь — убавит. Звездочка безалаберная, никак не стоит на месте. «Звездочка, доченька, красавица ты моя ненаглядная, встань на место!» — перед каждой дойкой говорит ей Дима. И тогда она встает. Это как волшебное слово. А Ревизия у него привередная, любит, чтобы полотенце, когда вымя протираешь, было хорошо расправлено, без зигзагов, а вода чтобы была горячая. Кстати, внимание к воде дало ему лишний балл на всероссийском конкурсе в Омске. Там перед дойкой по халатности, а может, и специально воду не подогрели. Другие бросились скорее подмывать коров, а Дима обмакнул в ведро руку и, оттолкнув его ногой, громко объявил: — «Я такой водой мыть не буду!» Он победил всех, кроме Васи Мирошниченко, который работал на той самой ферме, где проходил конкурс. Накануне дойки все участники поехали на экскурсию в город, а Дима пошел к местным дояркам, стал расспрашивать о повадках коров. Это ему и помогло. С коровами не только технология, но и психология нужна, как и с людьми. — Зоопсихология, — сказала Юля. — Я ее тоже буду изучать. — Правда? А книг у тебя об этом нет? Я коров двадцать никак не могу раскусить. Одна Соломка — пробовал и лаской и сердито. Ничего не доходит. Стоит, доится, как машина, а в результате пять литров в день, и хоть что хочешь. Коровы вообще многое чувствуют. Придешь на работу с тоской, в плечо лизнут. Когда контрольная дойка, стараются, сами ногу отставляют. Видимо, им передается, что сейчас надо действовать ответственно. Только поругаться с ними нельзя — не поймут. Дима любит давать им имена. Недавно на ферму пришла партия телочек, и он целую ночь не спал — думал. Одну назвал Мода. Она вся ряженая: рыжая, белая, черная, и на груди пятна круглые, как пятачки. Другую — Медаль, в честь побед на конкурсах. Третью — Горница, у нее спина широченная, рога большие. А еще одну ему главный зоотехник назвал. Подошел как-то: — Всех твоих коров знаю. А эту как зовут? — Интрига, — пошутил Дима. Так и стали звать Интригой. — Ты начальство ругаешь, а главный зоотехник всех твоих коров по имени знает, — сказала я. — Он и других знает. Это его работа. Мы к ним привыкаем, они к нам. Три раза в день, как только Дима заходит на ферму, коровы начинают весело мотать хвостами, топать ногами, мычать. И, может, потому, что они живые, усталости, находись с ними, он не чувствует. Она приходит потом. — Это глупость считать нашу профессию женскою. Она большой физической силы требует. Хотя коровы пока к женщинам тянутся больше. Я думаю, у них привычка сказывается. Дояров-то на ферме всего трое. Дима достал из кармана и протянул мне гладкое медное кольцо: — Вот купил недавно в магазине обручальное за восемьдесят копеек. Оно мне почти от каждой коровы прибавку дает. Примерно до ста граммов. Я проверял. — Это тебе кто-нибудь посоветовал или ты сам придумал? — Сам. Смеялись как-то на ферме, чего коровам в мужике не хватает. И меня вдруг как ударило: колец — вот чего! Кольцо, особенно обручальное, гладкое, широкое, катится, когда подмываешь, по вымени, и корова к этому привыкает, старается молока побольше отдать. А вот духов они не любят и губной помады тоже. — Ты и это на себе пробовал? — улыбнулась Юля. — Помаду нет. А от одеколона у меня убавка получилась. Мы засмеялись. — Юль, давай потом вместе на ферме работать. Ты будешь заниматься психологией животных, а я их лечить. — Ладно, поживем — увидим. Людям психологи все-таки больше нужны. Хотя дед говорит, что самое главное пока не психология, а молоко и мясо. — А как он там у вас, не болеет? — Да нет, молодцом. Скучает, наверное, без меня. — Юля встала и подошла к горевшей в сумерках комнаты елке. На этот раз встречать Новый год в Ташкент уехала ее мама. Жизнь идет дальше И вот еще одна встреча с Димой, Юлей и Алевтиной Петровной. Она произошла уже после того, как была закончена и напечатана в журнале эта маленькая повесть. Невыдуманные истории долго не имеют конца. В книге ставится точка, а ее герои продолжают жить дальше. Итак, повесть была напечатана, к Диме опять пошли письма. Некоторые из них для передачи по назначению попали из редакции ко мне. В один прекрасный летний день я сложила их в пакет и поехала по старому маршруту из Москвы в Кузнецово. Письма, конечно, были только предлогом — мне хотелось еще раз побыть с Алевтиной Петровной, поговорить с Юлей, увидеть Диму. Среди писем для Димы в пакете было и вот такое: «От Сахановой Евгении Авксентьевны. Калининская область, город Редкино. Здравствуй, уважаемый, хороший человек Дима Градусов! Большой привет Юле, Алевтине Петровне, старухам, тебе и всем-всем, кто дорог тебе и близок. Всегда удивлялась: когда пишут человеку, прочитав о нем в газете или журнале, а тебе, Дима, не написать не могу, извини. Сейчас глухая ночь, за окнами дождь шумит, я только что отложила журнал «Юность», где о тебе. Ты — молодец! Настоящий парень. Человек, как у Горького, с большой буквы. Знаю, тебе можно это сказать, не зазнаешься, ума хватит. Алевтина Петровна говорит, что с тобой какая-нибудь девочка счастье найдет. Это несомненно. Счастливы люди, знающие тебя даже вот так, как узнала я. Хорошо, что ты есть такой вот. Такими, как ты, Дима, земля держится и жизнь движется. От души желаю больших сил тебе, здоровья, счастья. А чтоб знал, кого восхитил, задел, как говорится, за живое, то я — директор школы рабочей молодежи с 24-летним стажем педагогической работы. Спасибо тебе, Дима, всего тебе наилучшего, мне очень хотелось бы знать, как дальше сложится твоя судьба, Юли, старух, родителей — всего твоего...» В квартире Алевтины Петровны все оставалось без изменений, лишь окна были по-летнему распахнуты и на столе в большом блюде лежали первые, только что с дерева, яблоки. Своего сада у них, к сожалению, нет, но друзья вот угощают. — И Кузя у нас пропал, — сказала Юля. Этого Кузю, небольшого, с куцым хвостиком, пса-дворняжку, я не сумела поместить в повесть — как-то не влез, не нашлось для него места, хотя в реальной жизни моих героев он место занимал, и теперь без него они тосковали. Да и мне уже с порога стало не хватать его деликатных просьб о внимании. Кузю, рассказывала Алевтина Петровна, убили мальчишки, самые обыкновенные, двенадцатилетние. Он привык самостоятельно бегать по поселку, а недавно побежал и не вернулся. Его нашли на пустыре с пробитой головой. — Дима в школе был не такой, как все, а мне надо уметь воспитывать всех, — вздохнула она. — Кстати, Димка собак не любит, они, как говорила ему бабушка, о смерти воют, но тут он, когда узнал, чуть не заплакал. Мы отправились на кухню, там как-то уютнее, все прежние разговоры происходили у нас на кухне. Алевтина Петровна поставила чайник и вдруг засмеялась: — А чего это я у вас в повести все вяжу да вяжу? — Действительно, — подхватила Юля. — Мама у вас такая рукодельница получилась. Я ничего не понимала. У меня до сих пор в памяти, как Алевтина Петровна сидит и спокойно вяжет, а Юля с Димой слушают магнитофон и разговаривают о смысле жизни. Он еще тогда сказал, что ему на отвлеченные темы думать некогда, надо печку топить. — Ага, сказал, — кивнула Юля. — Но только вязала-то при этом не мама, а сам Димка. Он меня учил своему способу петли спускать. Мама у нас вязать не любит, ей терпения не хватает. — Ладно, у вас это ничего получилось, читать можно, — простила меня Алевтина Петровна. Мы заговорили о Диме. Он должен был уже прийти, но, видимо, задержался на ферме. Дима теперь абитуриент и доит только по воскресеньям, а остальные дни находится в Москве, на подготовительных курсах при зооинженерном факультете Тимирязевской академии. Через пару недель он будет сдавать туда экзамены. От ветеринарии его отговорил Юлин папа. Георгий Владимирович всю зиму твердил, что быть зооинженером гораздо интереснее, чем коровьим лекарем, подробно рассказывал о потрясающих возможностях племенной работы — конструировании новых, необыкновенных свойств у животных и наконец убедил. Алевтина Петровна таким поворотом довольна. Совхозу сейчас нужны именно зооинженеры, а Дима от совхоза зависит: если поступит, то, как его кадр, будет получать стипендию в семьдесят рублей. — Ругается: от известности, говорит, проходу не стало, скоро в милицию заберут, — улыбнулась Алевтина Петровна. Оказывается, недавно ему пришел штраф за безбилетный проезд в электричке. Кто-то воспользовался его именем, пришлось Диме побегать. У меня была похожая новость. Ветеран труда Лидия Густавовна Фишер прислала в редакцию письмо: «Повесть я читала своим домашним вслух. Мы не переставали восхищаться Димой Градусовым, его характером — цельным, честным, добрым. Но, оказывается, повесть понравилась не только нам. Посылаю вам вырезку из воронежской газеты «Молодой коммунар». Статья называется «Медное колечко и зоопсихология». Подчеркнутое мной в ней целиком списано с вашего журнала «Юность»...» К письму была приложена заметка некоего Н. Старых, в которой один молодой воронежский дояр придумал надевать на дойку обручальное колечко, а его наставница-доярка рассуждала словами Диминой бабушки... — За бабушку он, когда узнает, особенно обидится, — вздохнула Алевтина Петровна. Но она ошиблась. Дима не обиделся. Позже, когда я дала ему заметку, он долго не мог ничего понять, а когда понял, расхохотался, — Ну и лентяй! Списал, как в школе на сочинении. А вы его хоть потом спросили, о чем он думал? — Спросила, — кивнула я. — Он мне по телефону объяснил, что думал о том, как привлечь молодых читателей газеты к сельской жизни. — Такие привлекут, — грустно сказал Дима. Но пока его еще не было, и мы продолжали рассуждать о том, хорошо это или плохо — стать известным. — Я когда была маленькая, лежу, бывало, в больнице и мечтаю: вот бы кто-нибудь обо мне сказку написал, — вспоминала Юля. — И видите — сбылось. В университете девчонки даже не поверили: неужели такой Дима может существовать на самом деле и я его знаю? А я важно киваю: да, существует, да, знакома... Себя я у вас как-то не очень узнала, а вот Димка похож. — Вам бы наших учителей послушать. — Алевтина Петровна стала разливать чай. После того как в село пришел журнал с повестью о Диме, Алевтине Петровне стало трудно ходить в школу. Это счастье, что сейчас каникулы. Педколлектив дружно осудил ее за то, что она, во-первых, печатно обвинила его в неумении правильно говорить по-русски, во-вторых — хочет уехать из кузнецовской глуши в какие-то заповедные места и, в-третьих, — не дала автору отразить роль классного руководителя и других педагогов в воспитании Градусова. Растерянная Алевтина Петровна сначала пыталась объясниться. И про русский язык — учителя «купляли курей» не здесь, а в Мамошине (в том Мамошине, добавим для мамошинцев, каким оно было лет пятнадцать назад), и про заповедные места — имелся в виду не курорт, а лесничество, то есть гораздо большая глушь, чем подмосковное Кузнецово, куда чуть ли не каждый день возят иностранцев, и про автора — автор сам решил, что ему отражать. Все было напрасно, учительская продолжала гудеть до самых каникул. — Они меня просто не слышали. — Махнув рукой на осуждающий взгляд Юли, Алевтина Петровна потянулась за сигаретой, но тут раздался звонок, и на пороге появился Дима. Сигареты, к радости Юли, были мгновенно спрятаны. При учениках, даже бывших, Алевтина Петровна не курит. Педколлектив быстро забыт. — Чепуха. Я же к вам ходил, как к себе домой, а не к другим педагогам, — одной фразой решил вопрос о своем воспитании Дима. Выглядел он не так, как прошлой зимой. Похудевший, мешком опустился на стул и сказал: — Бабу Настю завтра хоронить будут. После дойки он уже успел сбегать в Долгино проститься и от быстрого, туда и назад, бега никак не мог отдышаться. Старуха умерла в одночасье. Соседки пришли, а она лежит возле открытого шкафа (видно, валерьянки хотела накапать) и колени поджаты. А была она до самого конца бодрая, всем интересовалась, успела даже в журнале про себя прочитать. Она немного разбирала по-печатному, а более грамотная баба Нюша ей показала, на какой странице. — Представляешь, мужа моего вспомянули, — сказала баба Настя неделю назад забежавшему к ней Диме и достала из-за иконы книжку журнала. — Вошел он ночью в дом и сапоги снимает: «Ох как я устал!» А я голос узнала: «Васька, ты?!» — «Я, Наська, я», — и засмеялся. Об этом и написали. — Она велела вам поклон передать, — сказал мне Дима. Баба Нюша тоже довольна, хорошо, говорит, что написали, как они в те годы работали. Всего, мол, о той работе никто уже не узнает, но и за то, что хоть так вспоминают, спасибо. А бабу Дуню обидело, что ее сына Александра расписали лежащим на «паровозе», да еще с бутылкой, но грешит она не на него и не на меня, а на Диму: он теперь человек знаменитый, мог попросить, чтобы не писали чего не следует, а раз не попросил — значит, зазнался. Того же мнения и баба Груня, иначе, дескать, он не дал бы выставить на весь свет ее внучку покуривающей с парнями сигареты. — Постой-постой! — удивилась я. — Но ведь имя той девочке я в повести специально другое придумала. Все придумала: и имя, и то, что она учится в техникуме. Старалась, чтобы родители не узнали. — Теперь не докажешь. Одну не узнали, а на другую подумали, — спокойно сказал Дима. — Ты теперь о родителях расскажи. Чего они-то говорят? — напомнила ему Алевтина Петровна. — Смеются — чего. Клава говорит, что отца хорошо протянули, а Александр Иванович... Подражая отцу, Дима обвел нас солидным взглядом и хрипловатым голосом произнес: — Родная моя, если там кого и протянули, так это тебя! В сумерках мы вместе с Димой поехали в Москву. Ему надо было успеть в общежитие до закрытия комендантом входных дверей. Мы долго ехали молча, в темноте хорошо молчится. Мне уже начинало казаться, что под усыпляющий шорох шин на хорошей летней дороге мой Дима начинает видеть сны, как он заговорил. Оказывается, он думал о бабушке. — Читаю, а сам слышу ее голос, честное слово. Кажется, будто она стоит рядом и тихо все говорит... Не поверите — разревелся! Когда впереди показалось и стало быстро приближаться зарево Москвы, он сказал, что в последнее время несколько раз задумывался, как бы повернулась его судьба, если бы маленьким остался в этом городе. В его словах было какое-то новое для меня чувство, не совсем понятная мысль. — Мне теперь так нравится учиться! — попробовал он объяснить. — Просто тянет к этому, и все. Вчера, когда нас с биологии на уборку территории сняли, у меня даже руки-ноги задрожали, представляете? — И ты думаешь, что если бы прожил все эти годы в Москве, то был бы образованнее? Тебе жалко потерянного времени? — догадалась я. — Не знаю... Да не в том дело! Я без нашей деревни жить уже не могу, но и побыть студентом мне тоже очень хочется. Студент Тимирязевской академии! — торжественно произнес он и рассмеялся. — Вот куплю себе новое пальто, сапожки — и не узнаете. Конечно, на стипендию не разгуляешься, но я подрабатывать буду, на базах по ночам грузить. Я высадила его около метро Вернадского, и он, размахивая руками, вприпрыжку скрылся в светлых дверях станции. Через три недели Дима сдал на четверки вступительные экзамены, и когда мы увиделись с ним снова, действительно уже выглядел студентом. За несколько дней до Нового, 1984 года мы сидели у Алевтины Петровны на кухне, ели пирожки и делились новостями. Я привезла еще один пакет писем, рассказала, что по радио собираются транслировать сделанную из повести постановку. Я в ее подготовке не участвовала, была в отъезде, но мне сказали, что артисты играют хорошо и режиссер доволен. Там много частушек, песен, в общем, есть что передавать. — А они хоть знают, что мы реальные? — насторожившись, спросила Юля. И попала в точку. Больше всего меня беспокоило, ЧТО услышат из репродуктора, а потом предъявят нашему студенту старухи. Репродукторы у них в домах не выключаются с тридцатых годов. А мне сказали, что сначала в постановке хотели «оживить» Димину бабушку. Передача готовилась к Новому году, и кому-то показалось, что в этот день не годится, если бабушка умирает: звучит недостаточно бодро. — Оживить? Ну это уж вообще... — Дима поперхнулся пирожком. Я пыталась его успокоить. Выход нашелся. Постановку решили передавать после праздника. Но он продолжал переживать. — Я теперь эту передачу как экзамена буду ждать. — Боишься экзаменов-то? — Алевтина Петровна стала убирать со стола лишнюю посуду. — Конечно, боюсь. Особенно математики. По химии он уже получил «автомат». По зоологии, анатомии и введению в специальность тоже подготовился неплохо. На лекциях по этим предметам у них в аудитории муха пролетит — слышно. Ну а на физике и математике так: первый ряд пишет, второй слушает, третий разговаривает, четвертый записки сочиняет, пятый спит беспробудным сном. — Ты-то в каком ряду? — поинтересовалась Юля. — Я? В первом. Строчу, строчу, а вечером сяду и понять не могу: чего писал? По сто раз у нас не повторяют, это не школа. На другой день пришел, и уже все новое. Как говорится, не успел — приехали, сушите весла. Дима не думал, что учиться так трудно. Раньше он, отработав целый день, легко вставал в четыре часа и шел на утреннюю дойку, а теперь даже в восемь не слышит будильника. — А мы будильник в пустую кастрюлю ставили. Резонанс получался удивительный, — заметил Георгий Владимирович. Двадцать лет назад, учась на том же факультете, он тоже жил в этом общежитии. — А у нас, Георгий Владимирович, есть парень с трубой. Он встает раньше всех, выходит в коридор и на весь этаж горнит подъем. Та-та-та, — протрубил Дима. Общежитие у них тесное, но веселое, и группа, конечно, лучшая на курсе. Другие — коневоды, рыбаки, курощупы (так они называют птицеводов) — тоже живут неплохо. Рыбаки раз в месяц устраивают общий обед и едят одну рыбу. Коневоды отмечают «день подковы». Но до скотоводов им всем далеко. — Мы и дни рождения каждому отмечаем и викторины устраиваем наподобие «Что? Где? Когда?». Вот скажите, например, нужно ли скрещивать корову с медведем? Оказывается, нужно. Так мы выведем очень удобную породу. Летом этот гибрид будет молоко давать, а зимой лапу сосать. Он громко расхохотался и продолжал хвастаться дальше: — У нас в группе и поют лучше всех. Особенно когда мы работаем. В виварии я как-то завел наши деревенские: «При знакомом табуне...», потом «Ой, мороз, мороз...» Некоторые подпевали. У них в группе почти все из села. Москвичка только Альбинка. Она, наверное, в министерстве будет работать. Остальные пойдут на фермы. — У нас грузинка есть, Этери. Дома, чтобы получить направление, она работала на конезаводе. Но ее мечта — молочное животноводство. Такая хозяйственная. Ехала в Москву — чемодан зоотехнических книг с собой привезла. — Значит, грузинка? — шутя, Алевтина Петровна продолжала убирать со стола. — Ну да. У нас в группе отовсюду есть, даже из Якутии. Якутка у нас красавица. Глазищи черные, огромные и одета интересно — во все национальное. Платье расшито бисером, оленьи унты, шапка с длинными ушками и рукавички лохматые. — Влюбился? — улыбнулась Юля. — Чего? Не выдумывай. Я у нас в группе со всеми девчатами в хороших отношениях. Осенью Диму сделали старостой, и хорошие отношения ему очень нужны. В его ведении многое — от журнала посещаемости до субботников и генеральных уборок. — А какой из этих вопросов тебе дается труднее всего? — спросила я. — Работать заставлять, — не задумываясь, ответил он. Раз в неделю группа ходит на практику туда, где содержатся академические коровы, овцы, свиньи, куры, даже пушной зверь. Всех животных надо не только изучать, но и ухаживать за ними: доить, убирать навоз, красить кормушки. Когда доходит до этого, начинается занудство. Двое работают, а третий не выспался. У четвертого ведро с краской из рук валится. Пятая шпагат на тюках сена отказывается резать. Ей маникюра жалко. А Дима даже на своей передовой ферме таких удобных тюков не видал. Кое-чего он добился. На субботниках (студенты строят новое общежитие) ребята из его групы больше не бродят по объекту, а сразу ищут бригадира. Но до идеала еще далеко. — Мое правило — не брать на горло, а постепенно давить на психику. Я филонам говорю: «От вас много не требуется. Но минимальное-то надо делать. Пришел — так хоть палец о палец стучи!» Организатором Дима оказался не только способным — это было видно еще в школе, но и «стихийно грамотным», как выразилась Алевтина Петровна. Став старостой, он, например, начал с того, что пошел в деканат и просмотрел личные дела своих студентов. Не у всех судьбы оказались простыми, кто-то, сразу стало ясно, нуждался в срочной помощи. Дима (ему не привыкать!) тут же пошел по инстанциям, но дальнейших подробностей — кому помогли, как помогли — я привести, к сожалению, не могу. Дима запретил. — Такое делают тихо, — сказал он. А недавно у него возникла идея встретить Новый год всей группой на Останкинской телебашне в ресторане «Седьмое небо». Пусть ребята посмотрят на столицу сверху. Одна знакомая матери, то есть родственница той знакомой, помогла с билетами. Скинутся только на музыку и минимум закуски, а девчонки испекут пироги и пирожные. — О главном я всем сразу сказал: будет водка — не будет праздника. Немного шампанского заказали, и все. Танцевать будем, — мечтательно произнес он. Некоторые хотели сэкономить даже на музыке, денег у большинства негусто. Подрабатывать деканат разрешает только со второго курса: сначала, мол, надо втянуться в учебу. — Я оформился уборщиком в детском садике, но пришлось отказаться. Живу на стипендию. А в Москве ведь как приехал — сразу за кошелек: пирожное, мороженое... Стипендия у Димы не семьдесят, как надеялся, а всего сорок шесть рублей. Выручают бабушкины сбережения, своя картошка и умение готовить. Общежитие не деревня, с печкой тут возиться не надо, все быстро, на газу. В общем, прокормиться как-то можно. А что будет дальше, поживем — увидим. Вроде немного времени прошло с тех пор, как Дима окончил школу, но не только мы, он сам чувствует, что изменился, взрослеет и взрослеет с каждым днем. Когда пошел работать на ферму, ему казалось, что всего можно добиться быстро: и порядка с кормами, и правильной, по науке, организации работы. Было бы желание! — А теперь вижу, что, кроме желания, еще столько всего надо... — Когда выучишься и станешь на ферме начальником, поймешь это еще лучше, — сказал Георгий Владимирович. За двадцать лет у него накопился богатый опыт. — Из тебя может большой человек получиться, — продолжал он с подъемом. — Мы все на тебя надеемся и хотим, чтобы, встав у руля, ты никогда не забывал о том мальчике, которым начинал свою жизнь. — Ладно, папа, погоди заплывать, — улыбнулась Юля. — Дай ему сначала академию окончить, а потом уж агитируй дальше. — Вот кто меня понимает, — воскликнул Дима. Юля начала мыть посуду, и он тут же бросился к раковине — помогать. |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|