Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Наклонная плоскость

© Масс Анна 1976


Ленка! — сказала мне Таня Белоусова. — Только никому! С каким я мальчиком летом подружилась!

Да-а?!

Ой! Вообще! — Она вздохнула, не в силах передать всю сложность своих переживаний.

Как его зовут? — пришла я ей на помощь.

Шурик.

Он в каком? Тоже в седьмом?

В том-то и дело, что в девятом.

В де-вя-том?!

В том-то и дело. Только ни-ко-му!

Скверик, в котором мы сидели, связывал зеленым узелком Могильцевский переулок, в котором жила Таня, и улицу Щукина, где жила я. На этот скверик нас с Таней водили гулять, когда мы еще были маленькие. Мы любили его, хотя на взгляд постороннего он невзрачен: утоптанный холмик без цветов, несколько скамеек да в центре песочница, мимо которой деловито шагают прохожие, срезая угол двух улиц и мешая играющим в песочнице малышам.

Мы расположились на низкой железной ограде лицом к музыкальной школе. Сквозь открытые окна школы виднелись верхние части портретов великих композиторов и доносились звуки рояля, скрипки и тонкого, пронзительного голоса, тянувшего ноты с таким противным выражением, словно владельца этого голоса секли.

Прохожие поглядывали на нас. Вернее, на Таню. Она удивительно изменилась за лето! Похудела и превратилась в стройное существо с тонкой талией, длинными ногами, продолговатым загорелым лицом — ну просто красавица!

А у меня... — начала я и умолкла.

Я еще не придумала, о чем совру, но что-то совру. Для самоутверждения. Иначе я просто умру от зависти.

Да?! — радостно изумилась Таня. — У тебя тоже?

Только тоже никому!

Еще бы!

Понимаешь, подвернула ногу. Встать не могу.

Это где было?

В лагере. Мы ходили в лес. Я зашла глубоко-глубоко в чащу. Одна. Слышу — горн. Побежала, споткнулась о корень и вот лежу. И тут он.

Кто?..

Солдат. Десантник. В десантных войсках служит. Я сначала испугалась, а он говорит: «Не бойтесь». Потом спросил, как меня зовут. Я говорю: «Лена». А он: «Мне очень нравится это имя».

Они все так говорят, — заметила Таня. — Шурик тоже сказал, что ему нравится мое имя.

Так. Значит, в моем вранье есть достоверность. Но как бы не получилось слишком пресно. Не хватает действия, событий.

Я наддала драматизма.

И тут гроза началась. Буря настоящая. Ливень так и хлестал. И вот... это... У него плащ-палатка была, и он укрыл меня и себя плащ-палаткой.

Сила! — сказала Таня. — А на внешность какой?

Он такой... Высокий. Лицо загорелое, а глаза светлые-светлые. И волосы тоже светлые...

С ума сойти! Ну и дальше?..

Про все не могу даже тебе, — сказала я со значением.

Она ответила мне восторженно-изумленным, без тени недоверия взглядом. Мне даже стыдно стало.

Понимаю! — сказала она. — Но все-таки как насчет дальнейшего?

Мы договорились писать друг другу. До востребования. А зимой он, может быть, приедет.

Ух ты! — восхитилась Таня. — Покажешь мне его тогда?

Покажу, конечно, — ответила я, складывая в кармане фигу.

А как его зовут?

Святослав, — ответила я и тут же пожалела, что не Евгений. Евгений красивее. Но переименовать было вроде поздно.

С начала четверти у меня что-то не задалось с учебой. Ну математика ладно, тут я и не ждала ничего хорошего. Но история! Историю я любила. В шестом классе Анна Алексеевна даже ставила меня в пример «за творческий подход к предмету», как она выражалась. Просто я читала «Три мушкетера» и могла рассказать о Ришелье и Мазарини больше, чем о них было написано в учебнике.

А с этого года у нас новый историк, Кирилл Кириллович. Совсем молодой, с тонкими, опущенными книзу усиками и с маленькой бородкой. За эти усики и бородку его тут же прозвали «хан Мамай».

Конфликт между мной и учителем начался, когда мы приступили к татарскому нашествию. Я засмеялась, когда Кирилл Кириллович упомянул о хане Мамае. Он только взглянул на меня, помолчал немного и продолжал рассказ. На следующем уроке он меня вызвал. По-моему, я отвечала вполне нормально. Анна Алексеевна уж точно за такой ответ поставила бы мне пятерку да еще и похвалила бы за творческий подход (я скромно упомянула, что читала роман «Чингиз-хан». Вообще-то я его только до середины дочитала и бросила).

А Кирилл поставил мне четверку. Ясно! Отомстил за вчерашнее. Ну погоди! Я в долгу не останусь!

И с этого дня на всех уроках истории я улыбалась. Смотрю на учителя и улыбаюсь. Он — об эксплуатации и классовом неравенстве, а я улыбаюсь. Он — о зверствах помещиков и феодалов, а я улыбаюсь. Он просто зеленел, когда видел эту мою нахальную улыбку. А я не сдавалась.

Между прочим, некоторым мои проделки нравились. Но это не так-то легко — просидеть весь урок улыбаясь. Мы с Таней даже на спор улыбались — кто дольше выдержит.

Сидела я, как и в прошлом году, на одной парте с Юркой Жарковским, нашим отличником. В среднем ряду на второй парте. А на первой сидела Нина Рудковская. Две аккуратных, довольно толстых косы с вплетенными ленточками, очки, идеальный порядок на парте. Прямая спина и сосредоточенный профиль, всегда повернутый в сторону учителя, — все это вызывало к Нине и уважение, и невольное ощущение скуки.

Она сидела одна, может, просто не нашлось достойного сидеть с ней рядом. Училась она не на круглые пятерки, но очень хорошо и обладала просто непостижимым усердием. В прошлом году она была у нас старостой, а в этом ее избрали редактором стенгазеты, и если в прошлом году газета вышла всего, кажется, три раза за весь учебный год, то теперь, когда за это дело взялась Нина, за стенгазету можно было не волноваться.

Возможно, если бы не Юрка Жарковский, мне волей-неволей пришлось бы налечь на алгебру и геометрию. Но Юрка, с которым мы сидели на одной парте с пятого класса, решал все задачи и за себя и за меня.

Он обычно приходил в класс раньше меня, и, когда я садилась за парту, тетрадь с домашним заданием была уже предупредительно подвинута и раскрыта. То же и с контрольными: Юрка решал сначала свой вариант, а потом мой.

Со стороны учителя во время моих списываний опасность не грозила: старенький наш Петр Павлович, по прозвищу Крот, носил очки с толстыми стеклами, и при нем можно было сдувать хоть и в открытую. Опасность угрожала со стороны первой парты, где сидела Нина Рудковская. Она задалась целью — не давать мне списывать. Предупредила, что напишет обо мне заметку в стенгазету. Приходилось идти на хитрость. Ну, контрольные-то Юрка решал мне по-прежнему — на контрольных Нине было не до слежки. А вот домашние задания я теперь бегала списывать к Юрке на квартиру — мы жили в одном доме и даже в одном подъезде.

В тот несчастный день у нас как раз была контрольная по геометрии. Петр Павлович разделил доску на две части, написал условия задач — для первого варианта и для второго — и сел за свой учительский стол, задумчиво глядя в окно и как бы отключившись от нас.

Нина упоенно работала. Терла лоб, перечеркивала, замирала, сжав ладонями виски, и вдруг со счастливым возгласом снова приникала к листку бумаги и нервно чертила. Я рисовала рожицы и цветочки. Ждала, когда Юрка закончит со своим вариантом и приступит к моему.

Но на этот раз у Юрки что-то заело. Время шло, а он все возился со своей задачей. От нечего делать я попыталась сама разобраться в задаче. Значит, так: дан параллелограмм АВСД. Сторона АВ параллельна СД. Сторона ВС параллельна АД. Угол А равен 30°, угол С равен 50°. Узнать величину углов всего параллелограмма.

Я начертила параллелограмм, записала условие. А дальше?

Нет, очевидно, тот участок мозга, где у нормальных людей размещены математические способности, у меня занят чем-то другим, не имеющим отношение к математике.

До конца урока — пять минут! — сообщил Петр Павлович. — Заканчивайте.

Я с упреком взглянула на Юрку.

Кончаю, — шепнул он. — Еще минутку...

Он оторвался от своей задачи и прочитал мою.

Ну, у тебя-то бузовая, — заметил он. — Сейчас я ее...

Но он не успел. Звонок раздался как раз в тот момент, когда он закончил свою задачу и взялся за мою. Те, кто решил контрольную, клали тетради на стол учителя и выходили из класса. Рудковская тоже сдала свою тетрадь, но из класса не вышла и осуждающим взглядом смотрела, как Юрка, торопясь, решает мне задачу.

Я ухожу, — предупредил Петр Павлович и пошел по рядам, забирая тетради у тех, кто не успел закончить.

На, — сказал Юрка. — Переписывай.

Вашу тетрадь, — потребовал Петр Павлович, останавливаясь у нашей парты.

Юрка отдал свою. Я недолго думая сунула учителю тетрадь по русскому языку, лежавшую на парте. Удовлетворившись, он пошел дальше по рядам, а я, радуясь удавшейся хитрости, быстренько переписала Юркино решение и направилась к учительскому столу, чтобы присоединить свою тетрадь к стопке других.

Но неожиданно между мною и столом выросла Нина Рудковская.

Ты этого не сделаешь! — сказала она.

Почему это не сделаю?

Потому что!

Я попыталась обойти ее, но она снова загородила мне дорогу.

Я расскажу всему классу о твоем поведении, так и знай!

Ну и рассказывай! Проявляй принципиальность!

Нас окружили. Петр Павлович тоже подошел.

В чем дело? — спросил он.

Пусть она сама признается! — заявила Нина. — Если в ней осталась хоть капля совести.

Но во мне, как видно, не осталось ни капли совести, потому что, кроме злости на Нину, я ничего не испытывала и признаваться ни в чем не собиралась.

Раздался звонок, теперь уже с перемены. Петр Павлович уложил пачку тетрадей в свой потрепанный портфель и вышел из класса, а я осталась с несданной тетрадкой в руке.

Ну и чего ты этим добилась? — спросила я Нину.

Неужели ты даже не осознаешь всей степени своего бесстыдства? — ответила она.

Вошла англичанка Нина Александровна. Начался урок.

Я думала, что на этом эпизод с контрольной кончится. У меня даже мелькнула мысль забежать после урока в соседний класс и всунуть свою тетрадь в портфель Кроту.

Но как только прозвенел звонок, Нина выскочила на середину класса и крикнула:

Я прошу всех задержаться!

Кое-кто все-таки успел удрать, но большинство осталось из любопытства.

Я просто потрясена сегодняшним поступком Александровой, — начала Нина. У нее блестел нос — верный признак волнения.

А чего она? — крикнули сзади.

Мало того, что она всегда все сдувает у Жарковского...

Не все, а только математику! — оскорбилась я.

А Жарковский сам виноват! — вмешалась Алка Лившиц. — Чего он ей дает сдувать?

Это отдельный вопрос!

Чего отдельный? Он ей всегда все решает!

Да! — согласилась Нина. — Потому что у Жарковского мягкий характер! А Александрова этим пользуется!

Рудковская права, — вылез Микаэлян. — Александрова все время на списывании выезжает. Кончать с этим надо.

Вот именно! — обрадовалась Нина. — Именно кончать! Мы — комсомольцы! А такие, как Александрова...

И Нину понесло. Она произнесла целую обличительную речь. Это она умела.

Я пыталась сохранить на лице независимое, насмешливое выражение, но где там! Все-таки ужас как неприятно, когда тебя прорабатывают всем классом.

Ты правда, Ленка, давай кончай с этим делом... Со списыванием, — встала Иванова. — Если не понимаешь, пусть лучше тебе Жарковский объяснит. Лучше, по-моему, получить справедливую двойку, чем нечестную пятерку. Ты согласна?

Согласна, — пробормотала я.

Я готова была с чем угодно согласиться, лишь бы поскорее все кончилось.

Нет, ты дай честное слово, что не станешь больше списывать! — настаивала Нина.

Честное слово! — сказала я, а про себя добавила «не». Получилось «нечестное слово». Детская хитрость. Я знала, что не смогу обойтись без списывания.

А заметку в стенгазету я все равно напишу! — пообещала Нина.

Из школы я в тот день возвращалась одна. Неужели Рудковская обо мне напишет? Что я такого особенного совершила? Одна я, что ли, списываю?

Передо мной возник старенький наш математик. Я увидела его очки с толстыми стеклами, и этот его растерянный взгляд, и беспомощный жест, когда он, как бы сдаваясь, поднимал обе руки, тщетно призывая нас к порядку. И эти две пуговицы на пиджаке, висящие на ниточке и готовые вот-вот оторваться.

И себя я увидела как бы со стороны, здоровую, нахальную девицу, которая подбирается к его портфелю, чтобы тайком сунуть списанную контрольную. Потому что он плохо видит, он не заметит.

Если бы он был молодой, крепкий, здоровый — мой поступок и тогда выглядел бы довольно подло. Но, по крайней мере, мы были бы на равных. Но обмануть Петра Павловича....

На следующий день я подошла к учителю перед уроком и сказала:

Петр Павлович... Я вас обманула. Я сдала вместо контрольной тетрадку по русскому. А контрольную я списала.

Да? Хорошо, хорошо, — пробормотал он немножко испуганно.

Он так привык ко всяким нашим подвохам, что и мое признание он тоже, наверное, принял за очередную проделку.

Я списала контрольную, — повторила я.

Хорошо... Хорошо... Я учту.

Что тут хорошего? По-моему, он так ничего и не понял.

Но вот Нина, та поняла. На перемене она подошла ко мне и сказала с некоторой даже торжественностью:

Ты меня удивила. Именно от тебя я не ожидала такого поступка. Значит, в тебе еще тлеют искры благородства!

С этого дня между мной и Ниной возникли странные отношения. Со стороны они, возможно, напоминали дружбу. Нина тщательно раздувала искры благородства, которые во мне тлели. А я ей подчинялась, потому что чувствовала в ней ту цельность, которой так не хватало мне самой.

Нина пригласила меня в гости. Жила она в Кропоткинском переулке в однокомнатной квартире с мамой и тетей. Главной в семье была тетя, которая работала в каком-то учреждении заведующей отделом кадров. Нина сказала, что тетя очень разбирается в людях и что до сих пор никто из Нининых подруг ей не нравился. Может, поэтому у Нины до сих пор не было настоящей подруги.

Вот почему я очень робела, когда Нина впервые привела меня к себе. Хотя было уже заранее ясно, что — робей, не робей — я со своими тлеющими искрами благородства никак не могу понравиться тете.

Тетя накрыла на стол в комнате. Я сразу почувствовала, что это не рядовой обед. По всему было видно, что обычно семья обедает на кухне, там стояли небольшой столик и три круглые табуретки.

Неужели этот красиво сервированный стол в мою честь?

Тетя сидела напротив, внимательно меня изучая. Как бы невзначай, задавала вопросы о любимых книгах, о родителях, об увлечениях. Я робко отвечала, чувствуя себя примерно так, как, по моим представлениям, должна себя чувствовать живая курица, которую продают на рынке: продавец держит ее за лапы, а покупатель щупает ее, решая — брать или не брать.

Как видно, тетя очень серьезно относилась к выбору подруги для своей племянницы.

После обеда я отнесла на кухню тарелки и вымыла под краном. Дома я обычно мою посуду после нескольких напоминаний, а тут на меня что-то нашло.

Вскоре тетя ушла, а я облегченно вздохнула.

Нина подвела меня к своему письменному столу и показала толстую тетрадь, куда она записывала понравившиеся ей цитаты из книг. На первой странице было аккуратно выведено только одно высказывание:

«В этой жизни помереть не ново,

Сделать жизнь — значительно трудней!

В. Маяковский».

Со следующей страницы высказывания шли подряд:

«Человек подобен дроби, где числитель — это то, что он действительно собой представляет, а знаменатель — то, что он о себе воображает. Чем больше знаменатель, тем меньше дробь. Коли знаменатель бесконечен — дробь равна нулю. Л. Толстой».

Я подумала, что не мне с моими способностями к математике решать это уравнение с неизвестными.

«Смелый не тот, кто ничего не боится, а тот, кто хоть и боится, но преодолевает страх. Е. Кононенко».

«Лучше гибель, но со славой,

Чем бесславных дней позор.

Шота Руставели».

Против этого у меня не было никаких возражений.

Тетрадь была исписана до половины. Я ушла от Нины очень обогащенная.

На следующий день она мне сказала:

Знаешь, просто удивительно: ты очень понравилась тете. Я даже не ожидала.

Чем это, интересно?

Значит, что-то в тебе есть. Тетя никогда не ошибается в людях.

Теперь, когда я была одобрена тетей, Нину словно обуяло вдохновение. Она старалась ни на минуту не выпускать меня из сферы своего дружеского влияния. Она как бы распростерла надо мной свои крылья и взвилась вместе со мной в воздух. Она парила над землей, а я висела в ее дружеских когтях, как кролик в когтях ястреба-вегетарианца.

Несомненно, она была сильная личность, и мне, в общем, даже нравилось быть у нее в подчинении. Правда, у меня совсем не оставалось времени для дружбы с Таней Белоусовой. Но Рудковская очень убедительно доказывала, что Таня пуста и бесхарактерна и что с ней я пойду по линии наименьшего сопротивления..

А мне не хотелось идти по линии наименьшего сопротивления. В Нине мне нравилось железное упорство — не встанет из-за стола, пока не приготовит уроков. Ее метод чтения книг. Я читала что попадется. Если книга мне нравилась, я подолгу с ней не расставалась: перечитывала, перелистывала, снова и снова переживала прочитанное. А недостатков никаких я не видела. Мне казалось, что в книге, которую я полюбила, просто нельзя выискивать недостатки, это как-то даже нечестно.

А Нина, наоборот, была убеждена, что нельзя читать просто так, а надо разбирать, анализировать, искать недостатки и достоинства.

У нее была тетрадь, куда она записывала мнение о каждой прочитанной книге. Тетрадь была разделена по пунктам: автор, название, тема, идея, собственные замечания, вывод. Эти собственные замечания обнаруживали в Рудковской натуру, мыслящую очень самостоятельно.

Например, вот как она выразила мнение о романе Толстого «Анна Каренина»:

«Книга не понравилась. Бóльшая часть романа отведена переживаниям и личным мыслям героев, их любовным интригам. Вообще, по-моему, слишком много ненужных, никому не интересных любовных «похождений». Они делают некоторых героев нежизненными, искажают их (Стива Облонский). Долли — наиболее удачный образ. Все в этом романе как-то сложно, запутано. В жизни все бывает проще. Вывод: книга не принесла почти никакой пользы для жизни».

Ты должна добиться пятерки по алгебре и геометрии, — сказала она мне однажды.

Замахнулась! — ответила я. — Мне бы хоть тройку твердую.

Вместо ответа Нина показала мне две цитаты из своей тетради:

«Воля и труд человека дивные дива творят. Некрасов».

«В преодолении трудностей прежде всего нужна поддержка товарищеского коллектива. Б. Изюмский».

Она стала со мной заниматься. Это были мучительные занятия. Нине казалось, что я над ней издеваюсь. А я не издевалась. Я просто не могла ничего понять. Однажды Нина даже заплакала от бессилия.

Не плачь, — утешала я ее. — Воля и труд человека дивные дива творят.

Ну да! — всхлипнула она. — Его бы сюда! Попробовал бы вбить в твою башку, что такое ось симметрии!

В конце концов она решила, что подтягивать меня по математике должен Юрка Жарковский, поскольку это отчасти по его вине я так запустила предмет.

Юрка согласился подтягивать меня. Правда, при этом он иронически усмехнулся, как бы давая понять, что со мной, занимайся не занимайся, толку не будет. В глубине души я была с ним согласна.

Все же мы начали оставаться с ним после уроков. Но потом решили, что раз мы живем в одном подъезде, то лучше, если я буду приходить к нему домой.

Рудковская очень ревниво относилась к нашим занятиям. Каждый день она требовала отчета. Я должна была показывать ей тетрадь, в которой мы с Юркой решали задачи. И если записей было, по ее мнению, мало, она учиняла мне целый допрос, почему и отчего.

Он тебе нравится? — спросила она меня однажды.

Кто?

Жарковский.

Я расхохоталась.

Мне?! Жарковский?! С чего ты взяла?

Некоторые это заметили.

Передай этим некоторым, что они дураки! — возмутилась я. — Ничуть мне Жарковский не нравится! Я вообще на него не смотрю как на мальчишку. Может, если бы он был девчонкой, мы бы с ним дружили, а так...

Ты знаешь... — сказала Нина. — В последнее время мне стало казаться, что между мальчиками и девочками не может существовать чистой дружбы.

А какая же?

Дружба плюс... любовь... — ответила она, опустив глаза. — Я могла бы доказать это на собственном примере... Не называя имени, разумеется. В общем... С недавнего времени я поняла, что мне очень нравится один человек.

Из нашего класса?

Она помолчала, потом с некоторым усилием ответила:

Да. Он об этом, конечно, не знает. И никогда не узнает.

А ты ему?

Она пожала плечами.

Во всяком случае, я никогда не выйду за него замуж. Потому что он идеал. А замуж выходят не за идеалов, а за обыкновенных людей.

Почему ты решила, что он идеал?

Потому, — твердо ответила она.

Я не стала спорить.

Скажи честно, — продолжала она, помолчав. — Он тебе действительно не нравится?

Иди ты со своим Жарковским! — разозлилась я. — Что ты ко мне пристала?..

Я вдруг осеклась и взглянула на нее с чувством шерлок-холмсовской прозорливости.

Юрка?!.

Да, Юрка, — глядя мне прямо в глаза, ответила Рудковская. — И если ты порядочный человек, то обещай мне...

Что?

Обещай, что ты в него не влюбишься.

Как только она это сказала, я почувствовала, что влюбляюсь в Юрку. Это было какое-то наваждение. Минуту назад он был мне так же безразличен, как чернильное пятно на рукаве его школьного кителя. И вдруг...

Третий год мы сидим с ним на одной парте, я отпихивала его локоть, когда он слишком заезжал на мою половину, мы обменивались ничего не значащими фразами. Мы даже не дружили: ведь то, что он решал за меня контрольные, это еще не дружба.

Наверно, для того чтобы влюбиться, нужно увидеть человека чужими глазами. И вот я взглянула на него глазами Нины Рудковской и поняла, как я была слепа.

Но поздно, поздно! Она ждала от меня искры благородства, которую с таким трудом сама же во мне раздувала.

Обещаю, — глухо ответила я.

Рудковская словно крепким поводком привязала меня к себе своей тайной. Теперь, стоило мне пройтись на перемене не с ней, а с кем-нибудь другим, она обижалась и требовала объяснений.

В каком-то отношении мне это даже льстило — все-таки она была в классе заметной фигурой. Председатель совета дружины Эмма Поздняк намекнула, что Нину, возможно, выберут в редколлегию школьной стенгазеты.

Конечно, мне было приятно, что такой человек со мной дружит.

Но иногда мне очень хотелось пошляться по улицам с Таней Белоусовой, поболтать о пустяках, нахохотаться вдоволь.

Но где там! Рудковская бдительно следила за нами и, если видела, что я стою и разговариваю с Таней, ревниво вспыхивала.

Неужели ты можешь говорить с ней после того, как я открыла тебе душу!

Однажды, когда мы с ней возвращались из школы, меня окликнула Таня:

Мне нужно тебе что-то сказать. Только это секрет! Рудковская, ты отойди на минутку.

Я вообще могу уйти! — с достоинством ответила Нина и повернула за угол.

Слушай, — сказала Таня. — Если моя мама тебе сегодня вечером позвонит и спросит, где я, скажи, что я у тебя готовлю уроки.

А вдруг она попросит позвать тебя к телефону?

Тогда... Тогда наври что-нибудь. Скажи, что я только что от тебя ушла. Мне просто необходимо, понимаешь?

Возможно, я должна была сказать, что ложь до добра не доводит и всякие другие правильные слова, которые сказала бы на моем месте Рудковская.

Ладно, — ответила я. — С Шуриком идешь встречаться?

Ага. Только ни-ко-му! Рудковской особенно!

Что я, не понимаю?

Таня зажмурилась и помотала головой.

Ой, что будет!

А чего?

Сама не знаю. Понимаешь, я летом наврала ему, что учусь в восьмом. И теперь я дико боюсь, что это раскроется.

А зачем врала-то?

Ну да, зачем! Он-то в девятом! Для него семиклассница — это вообще! Он, знаешь, какой умный!

Да он и не догадается, что ты в седьмом. Вон ты какая!

Ну и что! Это по фигуре. Ой, ну ладно, побегу. Значит, скажешь моей маме?

Она убежала, размахивая портфелем. Я с завистью смотрела, как она бежит, откинув голову. Стройная, с длинными ногами. Бежит по линии наименьшего сопротивления.

Рудковская ждала меня возле музыкальной школы. Лицо ее с поджатыми губами, блестящим носом выражало плохо скрытую обиду.

А я думала, ты домой ушла, — сказала я.

Я и хотела уйти. А потом решила, что не уйду. Не хочу, чтобы Белоусова на тебя влияла!

Что же, мне с ней и поговорить нельзя?

Как ты не понимаешь! Я борюсь за лучшее в тебе, а Белоусова тянет тебя в пропасть!

Никуда она меня не тянет!

Я взяла на себя обязательство, — сказала Нина, — сделать из тебя личность! И сделаю!

Может, я не хочу! — разозлилась я.

Когда человек тонет, его не спрашивают, хочет он или не хочет. Его просто хватают за волосы.

Как-нибудь сама выплыву!

Я открыла тебе душу, — с угрозой произнесла Нина, — и ты теперь не имеешь права разговаривать со мной в таком тоне!

Что ты пристала со своей душой! — прорвало меня. — Надоело!

Может, не следовало так грубо, но я просто не выдержала.

Нина потрясенно молчала.

Я одного не могу понять, — сказала она наконец. — Как тетя могла в тебе ошибиться?

И на старуху бывает проруха, — ответила я.

Так вот оно, твое истинное лицо! — медленно произнесла она. — Ну что ж! Очень жаль, что я отдала тебе столько времени. Я могла бы провести его с большей пользой.

Она резко повернулась, перебежала, не глядя по сторонам, узкую мостовую, пересекла скверик и зашагала по улище Щукина. Я смотрела ей вслед, пока она не скрылась за будкой посольского милиционера.

И вдруг я почувствовала такое облегчение, словно избыточная тяжесть, под которой я ходила долгое время, свалилась с меня. Мне даже захотелось подпрыгнуть, чтобы ощутить вновь обретенную легкость. И наверное, в этот момент я могла бы достичь окон второго этажа музыкальной школы и увидеть нижние половины портретов великих композиторов.

Я тут же забыла про данное Нине обещание. Вернее, не то что забыла, но после нашей ссоры надо мной уже не тяготели обязательства.

Ведь я и до ссоры не могла заставить себя не думать о Жарковском, но тогда, думая о нем, я одновременно испытывала чувство вины перед Ниной, и это в какой-то степени все-таки сдерживало мои чувства к Юрке.

А теперь меня уже ничего не сдерживало.

Почему-то мне хотелось, чтобы мы ехали куда-нибудь вместе, рядом, и разговаривали, и чтобы он смотрел на меня не с обычным своим ироническим выражением, а серьезно. Куда мы едем и о чем разговариваем — это мне было безразлично. Главное, чтобы вместе.

Я пыталась смотреть на себя в зеркало его глазами, но так и не могла понять: какая я? Про других девочек я знала, красивые они, или просто хорошенькие, или вовсе не красивые, а про себя не могла определить.

Тане Белоусовой, с которой мы опять стали неразлучны, я ничего не рассказывала про Юрку. Опасалась, что она кому-нибудь растреплет. Не по вредности, а скорее, наоборот, по простоте душевной.

А вот кем я откровенно восхищалась — это Юркиной мамой, Людмилой Михайловной.

Какая мама! Глядя на нее, прямо не верилось, что у нее такой взрослый сын. У нее была стройная, спортивная фигура — да она и занималась спортом, — Юрка сказал, что она до сих пор увлекается лыжами и в плавательный бассейн ходит.

Сколько ей лет? — спросила я.

Тридцать шесть.

Тридцать шесть лет! Ни за что не скажешь! Моя мама всего на два года старше, но разве сравнишь! Мама, конечно, тоже еще не старая, но Людмила Михайловна — это же просто чудо какое-то! Совершенно молодое лицо, всегда оживленное, заинтересованное. Она очень следила за собой и даже подчеркивала это.

Не хочу опускаться! — говорила она, раскладывая на маленьком бюро пилочки, щеточки, флакончики, еще какие-то штучки, о которых я даже не знала, для чего они.

Мне все в ней нравилось, даже то, что она курила. У нее и это получалось красиво.

Каждый предмет в квартире служил как бы фоном для удивительной хозяйки. И веселый шестимесячный спаниель по кличке Бим, который кидался ко мне, размахивая длинными мохнатыми ушами, был еще милее от того, что принадлежал Людмиле Михайловне. Во дворе, у подъезда, стояла бордовая машина «Жигули», и хотя я к машинам отношусь равнодушно, к этой у меня совсем особое чувство, потому что на ней ездит Людмила Михайловна. Она сама водит!

Но главное, главное — это то, что я нравилась Людмиле Михайловне. Не знаю чем, но нравилась.

В последнее время я стала как-то чувствовать отношение к себе окружающих и проникалась благодарностью к любому, кто относился ко мне с симпатией.

Наверно, это неправильно — любить людей только за то, что они к тебе относятся с симпатией. Нина сказала бы, что это беспринципно. Она бы спросила: «А если к тебе хорошо относится негодяй?»

Не знаю. Возможно, мне еще не попадались негодяи.

Мне казалось, что от Людмилы Михайловны пахнет лесом, хвоей, мандаринами, морозом — всем тем, что вызывает у меня ощущение праздника и радости.

Мне трудно было представить себе ее за чисткой картошки, мытьем полов, стиркой — за всеми этими делами, которые делают жизнь семейной женщины такой прозаической.

Но у нее, казалось, не было будней.

Однажды я видела, как она проворачивала мясо через мясорубку. Увидела ее пальцы, испачканные фаршем, ее глаза с нависшими на ресницах слезинками, покрасневший нос — потому что вместе с мясом она проворачивала лук, — да, она вполне земная, но все равно не будничная.

Она называла меня Аленкой.

Аленка, заходи! — говорила она, открывая мне дверь. — Юрка на английский ушел, скоро придет. Чаю хочешь? Возьми сама на кухне, мне статью надо закончить.

Она писала статьи для журналов.

Ты читала повесть Быкова в «Новом мире»? — спрашивала она. — Ты смотрела по телевизору выступление Евтушенко?

И то, что она говорила со мной как с равной, поднимало меня в собственных глазах.

Я приходила домой с горящими щеками, мне хотелось поделиться впечатлениями. Но папа учил Петьку собирать радиоприемник, а мама...

Взрослая девка, а стыда ни на вот сколько! Мать после работы должна всех кормить, обслуживать, а она является домой как в гости! Ладно бы еще училась прилично, а то...

Последнее время маму все во мне раздражало. Не знаю, кто кому больше портил жизнь, но только мы постоянно ссорились. То она кричала, что во мне нет никакой самостоятельности, а то вдруг начинала вмешиваться в любую мелочь: какое надеть платье, куда ходить, а куда не ходить. Или начинала советовать: причешись, не горбись, убери волосы со лба — вон ты уже невеста какая, должна понимать, что тебе идет, а что не идет, почему другие девчонки в твоем возрасте это понимают, а ты не понимаешь?..

Взвоешь от таких разговоров! Особенно злили вот эти «другие девчонки в твоем возрасте».

А ведь еще не так давно мы частенько садились с мамой рядышком, и я просила рассказать о ее детстве. Любила закрутить ей узел волос на затылке, повозиться с ней, подурачиться.

А теперь нет. Стесняться я ее стала, что ли?

Возможно, именно это и обижало ее больше всего. Но когда на меня обижаются, а я не чувствую себя виноватой, я ведь тоже обижаюсь. Вот так мы и жили месяцами в замкнутом кругу взаимных обид.

Юркиного отца я видела редко. Он был ученый, математик. Может, поэтому я в его присутствии ужасно робела. Еще совсем не старый, высокий, чуть грузноватый, он почему-то всегда поглядывал на меня с иронической улыбкой. Эта улыбка делала его похожим на Юрку.

Ложась спать, я мечтала, что завтра опять пойду к Жарковским, мне откроет дверь Людмила Михайловна и скажет: «Привет, Аленка!»

Первую четверть я закончила с тремя тройками: по алгебре, геометрии и истории. Отомстил все-таки хан Мамай! Однако если он думает, что его тройка на меня подействует, то он глубоко ошибается. Тайная война между мною и историком продолжалась. Он по-прежнему делал вид, что не обращает на меня внимания, но иногда я ловила на себе его растерянный взгляд. Мне, признаться, надоела эта бессловесная вражда, но отступать я не собиралась.

В декабре установилась настоящая зима. До этого снег выпадал несколько раз, но таял, а теперь ударили морозы да такие, что окна по утрам покрывались узорами. В скверике, мимо которого я проходила в школу и из школы, снегу навалило по самую ограду.

Однажды мы возвращались домой с Таней Белоусовой.

Давай посидим, — сказала она. — Мне надо с тобой посоветоваться.

Мы дошли до заснеженного скверика и сели на скамейку, подложив под себя портфели.

Малыши катались с ледяной горки с серьезными, сосредоточенными лицами, съезжали, откатывались в сторону и снова взбегали, и снова скатывались, словно совершая важную работу. Они не смеялись и не переговаривались, как бы соревнуясь в чем-то.

Те, что постарше, пытались съезжать на ногах, иногда это получалось, и тогда на их лицах возникало выражение торжества, но они не ликовали громко, а так же сосредоточенно продолжали свое дело.

Я поймала себя на том, что мысленно повторяю за ними весь этот процесс скатывания и взбирания. Мне легко было себе его представить, потому что еще сравнительно недавно я вот так же каталась, и горка была та же самая — деревянная, сверху покрытая пленкой льда. Ее ставили в этот скверик каждую зиму, а весной убирали, потому что она была очень старая, еще со времен моего детства, и доски шероховатые, а на самой середине — это я тоже помнила очень хорошо — между двумя досками была продолговатая щель с выщербленными краями, о которые можно было разорвать штаны. Но когда горка обмерзала, то щель становилась гладкой и почти не чувствовалась.

Я каталась с этой горки с незапамятных времен, еще когда носила белую цигейковую шубку, которая сначала была мне длинна, потом стала коротка, а потом к ней подшили подол и манжеты из коричневого меха, и она снова стала мне длинна.

И когда начала учиться в школе, продолжала кататься с этой горки иногда на портфеле, а чаще просто так. И с каждой зимой эта горка становилась как бы все больше моей. Только, помнится, в мое время она была повыше и покруче.

А на скамейках сидели мамы и бабушки. От скамеек мы держались подальше. Они казались чем-то вроде скучных пристаней, на которые бабушки чуть ли не силком затаскивали заигравшихся детей: «Посиди, отдышись!»

Скамеечный мир был миром маленьких житейских забот, здесь велись разговоры о нас, вернее, о самом неинтересном в нашей жизни — о наших гландах и аденоидах, о наших пальтишках и валенках, о том, как нас надо воспитывать, чтобы мы были послушными и не балованными, и хорошо кушали, и хорошо учились — проблемы, которые и нас в какой-то степени интересовали, но только с другой, противоположной точки зрения.

И вот наступило время, когда я сижу на скамейке и должна решать взрослые вопросы, хотя, конечно, гораздо более важные, чем те, что решают бабушки и мамы. А с горки, с моей горки катаются другие дети и не знают, что она моя. Теперь это их горка.

Это была не грусть, скорее, наоборот, приятное чувство гордости, что вот я вступаю в новый этап своей жизни.

Ленка! — трагическим голосом произнесла Таня. Она испытующе взглянула на меня, словно решая, говорить или нет. Наконец решилась: — Поклянись, что никому не скажешь!

Клянусь!

Мы с ним целовались, — прошептала Таня.

Я невольно посмотрела на ее губы. Она стыдливо отвернулась.

Слушай, — продолжала она. — Приходи в воскресенье на каток. Мы встретимся как бы случайно. Я вас познакомлю, и ты ему как-нибудь так, в разговоре, дашь понять, что я в восьмом, а не в седьмом.

Да какое это имеет значение?

Огромное! Для меня огромное!

У меня коньков нет!

Напрокат возьмешь!

Я не умею кататься!

Ленка, я тебя умоляю!

Ну ладно, приду, — согласилась я.

По правде говоря, мне давно уже хотелось посмотреть на легендарного Шурика.

Она облегченно вздохнула, засмеялась и вдруг превратилась в прежнюю Таньку тех не очень далеких времен, когда ее еще не мучили любовные проблемы.

Давай покатаемся? — предложила она. — А то у меня уже нос замерз.

Малыши сразу перестали кататься и уважительно уступили нам горку — и мы съехали на портфелях, а потом, отбросив портфели, на животе, на спине, головой вверх и головой вниз, сидя на корточках и прямо на рейтузах. Мы наезжали друг на друга, хватали друг друга за ноги, нам стало жарко. Таня визжала, и я, кажется, тоже, а малыши в своих перепоясанных шубках, в валенках с галошами, в меховых шапках, из-под которых виднелись повязанные платки, серьезно наблюдали, как мы со всеми своими сложными душевными переживаниями катаемся с горки. Они понимали, что нам нельзя мешать, что у нас таких вот минут счастливого одурения гораздо меньше, чем у них. И терпеливо, без всякой обиды ждали, пока мы накатаемся.

Но вот бабушки и мамы этого не понимали.

Ишь, бесстыдницы, дылды! — заговорили они. — Вы зачем маленьких прогнали?

А ну уходите с горки! Мало вам места!

Мы подобрали портфели, отряхнулись и ушли из скверика. Не хотелось ругаться. Разве они поймут?

Сидя на длинной скамейке, я шнуровала ботинки. Рядом со мной и напротив на таких же скамейках сидели, переговариваясь, девчонки и парни в обтягивающих рейтузах и нарядных свитерах.

Кто просто отдыхал, положив ноги в ботинках с припаянными к ним фигурными коньками на деревянные стояки, кто закусывал.

Наконец я встала. Щиколотки тут же подогнулись, ноги стали такими тяжелыми, словно я напялила на них утюги. Придерживаясь за спинки скамеек, я кое-как побрела к двери, ведущей на каток. Меня легко обходили девушки, мальчишки и даже пожилые. Они шли на коньках уверенно, словно в обычной обуви. Распахнув дверь, в которую, клубясь, врывался морозный пар, они сходили по обледеневшим мосткам на лед и тут же включались в ритм всеобщего плавного движения и музыки.

А я вцепилась в перила, не решаясь спуститься, потому что там, внизу, не было никакой опоры.

Потом все-таки спустилась и оттолкнулась от поручней. Коньки чуть-чуть проехали по негладкому, выщербленному льду. Вытянув вперед руки, я заковыляла на подкашивающихся ногах, стараясь держаться поближе к снежной обочине, чтобы катающиеся не налетели на меня с разбегу.

Время от времени я выходила на обочину и отдыхала. Коньки утопали в снегу, и я испытывала привычное ощущение почвы, которая не уходит из-под ног. Но долго так тоже не простоишь, начинал пробирать холод, и, тяжело вздохнув, я снова делала шаг на ледяную гладь и, снова, балансируя руками и всем телом, пыталась установить контакт с собственными ногами. Если меня что и согревало в эти минуты, то это злость на Таньку, которая обрекла меня на такие мучения да еще опаздывает.

...Какая встреча! Ленка! Вот неожиданность!

Явилась наконец. Но как натурально врет, просто Софи Лорен.

Шурик, это моя лучшая подруга Лена Александрова, я тебе о ней рассказывала. А это Шурик. Познакомьтесь, пожалуйста!

Шурик был такой длинный, что, казалось, голова его уходит в перспективу. Вязаная шапочка торчала на его голове и еще более увеличивала сходство с башней, увенчанной шпилем.

Александр, — представился он баском и снял перчатку.

Я попыталась снять варежку с замерзшей руки. Это было не так-то просто, потому что в варежке находился целый склад — входной билет, номерок от гардероба и пятьдесят копеек мелочью. Шурик держал свою руку на весу, и это меня нервировало. Я рванула варежку, и все содержимое со звоном посыпалось на лед.

Шурик и Таня все подобрали и всыпали обратно в варежку, но теперь уж пожимать друг другу руки было вроде поздно.

Ты давно катаешься? — спросила Таня.

Вторые сутки! — сердито ответила я, еле шевеля онемевшими от холода губами.

Мы бы давно пришли, но у Шурика с утра была тренировка по баскету, — виновато сказала Таня.

Мы замолчали, не зная, как приступить к главному. Танька сделала мне знак: «Давай начинай!»

Я пожала плечами.

Таня умоляюще прижала к груди руки. Но о чем мне говорить-то? Мне ничего в голову не приходило. Может, если бы я не так окоченела, я бы что-нибудь придумала. У меня, кажется, даже мозги замерзли. Я взглянула на Таню и отрицательно покачала головой. Она покрутила пальцем около лба, как бы говоря: «Думай скорее!»

Шурик, не подозревая о нашем безмолвном диалоге, кружил возле нас, отрабатывая какое-то фигурное движение.

Хочешь, Шурик поучит тебя кататься? — с надеждой в голосе произнесла Таня.

Нет уж, не надо, — пробормотала я.

Что ты! Знаешь, как он здорово катается! Он тебя научит. Шурик, потренируй ее!

Не хочу! — сопротивлялась я. — Я же и так еле стою!..

Вот он тебя и научит! — упорствовала Таня.

Ей, наверно, казалось, что она здорово придумала: наедине с Шуриком я скажу все, что нужно.

Шурик послушно взял меня за руки крест накрест.

Корпус наклони вперед, — сказал он. — А коленки согни.

У него было симпатичное лицо с доброй, даже какой-то виноватой улыбкой, словно ему самому было неловко, что он такой длинный.

Он повел, и я поехала, спотыкаясь, сбиваясь с ритма, изнемогая от собственной неуклюжести, телом ощущая, как неинтересна и не нужна ему, как хочет он поскорее закончить этот круг и вернуться к Тане. И хотя он был вежлив, честно учил меня, даже один раз остановился и показал, какие надо делать движения при повороте, все равно я с облегчением вздохнула, когда мы вернулись к Тане.

Ну как? — спросила она, имея, конечно, в виду наш заговор,

Ничего не вышло, — вздохнула я.

Почему? — вмешался простодушный Шурик. — Для первого раза не так уж плохо. Ты что, действительно никогда раньше на коньки не становилась?

Очень давно, в детстве, — ответила я. — Недалеко от нашего дома, во дворе маленький каточек был. Помнишь, Танька?

Смутно припоминаю, — ответила она.

А я помню.

И вдруг, неожиданно меня осенило:

Знаешь, это когда было? Когда мы еще только в седьмом классе учились.

Таня ахнула и захохотала.

В каком, в каком? — переспросил Шурик.

В седьмом!

А что же ты говоришь — давно? Год назад всего!

Год! Конечно, давно. Целый год!

Пойдем, Шурик, покатаемся? — радостно предложила Таня. — Или давайте, знаете, как? Втроем! Мы по бокам, а Лена посередке.

Да ну, — отказалась я. — Домой лучше пойду.

Ну иди, — легко согласилась она. — А то ты правда замерзла. Вон даже нос посинел.

И оттого, что она так легко согласилась, мне стало обидно: значит, дело сделано, и я ей больше не нужна.

Взявшись за руки, они умчались от меня, а я стояла на разъезжающихся коньках и смотрела им вслед. Потом доползла до гардероба, плюхнулась на скамью, расшнуровала и сняла ботинки. Освобожденные ноги блаженно заныли.

А настроение испортилось.

Может, я завидовала Тане?

На моей парте лежала записка. Я развернула ее и прочла:

«Когда будет перемена, выйди на лестничную площадку. Надо поговорить. Н.».

Почерк Рудковской. Я обрадовалась. По правде говоря, я жалела о нашей ссоре.

Когда прозвенел звонок, я пошла на лестничную площадку. Почти вслед за мной явилась Нина. У нее было строгое выражение лица, без слов говорившее, что пришла она сюда не ради примирения, а по делу.

Я долго думала и решила, — сказала Нина, — что раз мы с тобой находимся в одном коллективе, то мы не имеем права совсем не общаться. О возврате наших прежних отношений не может быть и речи. Ты оказалась не тем человеком, который... с которым... которому...

Она запуталась в придаточных предложениях и сделала паузу. Смысл фразы и без того был ясен. Я кивнула, молча соглашаясь, что я не тот человек, с которым... Но Рудковская, верная себе во всем, не могла не довести мысль до конца.

...которому я могла бы доверить все свои заветные мысли и чувства. Но общественная работа не должна страдать от того, что мы в ссоре. Ты с этим согласна?

Согласна.

Нина помолчала немного.

Хочу начать в газете борьбу за моральный облик некоторых наших девочек, — сказала она, глядя на меня из-под очков своими строгими глазами. — Не знаю, удастся ли. Очень трудно, но нужно. И ты должна мне помочь. Если ты не совсем антиобщественная личность.

Я немножко даже обиделась. Конечно, мне было далеко до Нининой принципиальности, но и антиобщественной личностью я себя не считала.

В чем помогать-то? — спросила я.

Значит, ты в принципе не отказываешься? Очень хорошо. Я задумала серию статей под общей рубрикой: «Куда вас несет?» Или, может быть, так: «Опомнитесь». Или даже просто: «Их нравы». Я еще не придумала как следует название, но это неважно. Главное, чтобы статьи были написаны живо, чтобы чувствовалась сатира. У тебя, мне кажется, это должно получиться. А я буду писать выводы и комментарии. Я уже кое-что наметила.

Можно про Смирнову написать, что она ногти маникюрит, — предложила я.

Да! Про это обязательно! — поддержала Рудковская. — Но главное — это Белоусова. Ее поведение. Причем статья должна послужить началом дискуссии...

Про Белоусову я писать не стану!

Нина нахмурилась.

Я знала, что ты это скажешь. И этим ты подтвердила мое худшее мнение о тебе. Да как ты не понимаешь! — Она даже поперхнулась и закашлялась от чувства справедливого возмущения. — Тут не место для личных отношений. У Белоусовой одни двойки, а она думает не о том, чтобы их исправить, а о своем Шурике!

Откуда ты знаешь, что его зовут Шурик?

Да весь класс знает! У нее все промокашки исписаны!

Это было правдой. Таня писала на промокашках «Шурик» и обводила это имя орнаментом. Иногда она писала рядом с его именем свое, но свое она тут же стыдливо замазывала.

Как ты можешь считаться ее подругой, — продолжала Рудковская, — если ты молча наблюдаешь, как ее засасывает, и ничего не делаешь для того, чтобы вытащить ее из трясины?

А ведь Нина отчасти права. Танька совсем запустила учебу и чуть не каждый день напоминает мне, что, если позвонит ее мама, говорить, что мы вместе готовим уроки. А я не только соглашаюсь врать. Я даже в глубине души завидую ее безоглядному увлечению. Хотя лично я, пожалуй, не смогла бы так влюбиться в Шурика, в эту башню Останкинскую.

Если в тебе осталась хоть крупица принципиальности, — настаивала Нина, — то ты напишешь. Именно ты как ее подруга. Тогда это, может, на нее подействует.

Ладно, подумаю, — пообещала я, почти убежденная ее словами. — Только я с ней поговорю сначала.

Поговори, — разрешила Нина. — Это даже хорошо. Скажи, что если она не возьмет себя в руки, то мы вынесем ее на общественное обсуждение.

Да уж найду что сказать.

Прозвенел звонок, и мы пошли в класс.

О чем вы с Рудковской трепались? — спросила Таня.

О разном. В частности, о тебе, — ответила я, ловя себя на том, что подражаю строгой Нинкиной интонации.

Да? — без особого любопытства сказала Таня. — Ой, я тебе такое потом скажу, ты обалдеешь!

Вошла англичанка, и начался урок. Но я слушала невнимательно. Обдумывала, что же мне сказать Тане? Не гуляй с Шуриком? Да она меня на смех поднимет.

Белоусова толкнула меня сзади ногой, вызывая на разговор. Я дернула плечом и с подчеркнутым вниманием уставилась на доску. Но Белоусова не успокоилась. Новость явно жгла ее, ей не терпелось со мной поделиться. Наконец она подсунула мне записку. Принципиальности ради мне следовало бы отпихнуть ее не читая, но это было выше моих сил.

На обрывке черновика поверх карандашных записей цифр и формул шла ликующая строка, написанная красной шариковой ручкой:

«А Шурик-то учится в восьмом!!!»

Я обернулась к Тане. Она радостно закивала в знак подтверждения.

«Как ты узнала?» — написала я и передала ей записку.

«Он сам мне признался! Тогда и я призналась, что я в седьмом. Ой, мы так хохотали!»

Конечно, они хохотали. Значит, напрасно я полдня мучилась на коньках да еще врала. Теперь я навсегда останусь вруньей в глазах Шурика, но Таньке это безразлично! Я разозлилась.

Как только прозвенел звонок и Нина Александровна вышла из класса, я решительно обернулась к Тане:

Знаешь, что?! Ни к чему хорошему твой роман не приведет!

Таня смотрела на меня, вытаращив глаза. Рудковская подошла поближе. Другие тоже подошли.

Тебя засасывает, это же ясно! — Я снова поймала себя на Нинкиных интонациях, но уже не могла остановиться. — Ты скатываешься по наклонной плоскости. Врешь на каждом шагу!

Меня несло. Я чувствовала, что щеки мои горят благородным негодованием.

Лицо Рудковской выражало такое наслаждение, словно она слушала песню «К звездам» в исполнении Эдуарда Хиля. Она даже, кажется, отбивала ногой такт.

Я сбилась и снова взглянула на Рудковскую, ища поддержки. Ее нос блестел, губы шевелились, как бы повторяя за мной обличительные фразы. Вся ее устремленная ко мне фигура выражала торжество победы. Да, она победила.

И вообще... — закончила я упавшим голосом. — Если ты сама не возьмешь себя в руки, то мы вынесем тебя на общественное обсуждение...

Выноси! — ответила Таня. — Подумаешь, испугала. Никто мне не может запретить встречаться с кем я хочу! А ты!.. Ты, как коллоидный раствор, принимаешь форму тех, с кем в данный момент общаешься!

Я мельком удивилась, откуда у Белоусовой такие познания.

В класе стоял гам — все обсуждали мой поступок. Большинство меня осуждало, но Рудковская кричала, что я поступила правильно, принципиально, и кое-кто с ней соглашался.

Историк давно уже похлопывал по столу указкой — никто не заметил, что начался урок.

Все наконец расселись по своим местам. Я сегодня не улыбалась — не то настроение. Сидела, охватив голову руками. Я ненавидела себя.

Таня права: у меня нет своего мнения, своей воли. И ничуть меня не успокаивало Нинкино одобрение. Я — это все-таки я, а не она! И я докажу Тане, что я не тряпка! Хочу жить своими убеждениями!

...А они у меня есть?

На литературе Юрка подвинул ко мне записку:

«Какие у тебя планы на воскресенье?..»

«Пока никаких», — написала я.

«Поехали с нами за город на лыжах?»

Ирина Васильевна постучала карандашом по столу:

Жарковский и Александрова! Прекратить переписку!

Я спрятала листок бумаги в парту и почувствовала, что краснею, краснею от счастья. Чувство вины перед Таней, стремление немедленно доказать силу характера — все отступило перед этим приглашением. Ведь Юрка меня пригласил! Не кого-нибудь, а меня.

А силу характера я начну доказывать с понедельника.

Воскресенье выдалось как по заказу — солнечное и морозное.

В десять часов, как условились, я сошла вниз, во двор, где Игорь Алексеевич, Юркин папа, уже разогревал мотор, а Юрка укладывал и укреплял сверху, на багажнике, лыжи.

Людмилы Михайловны еще не было, но вот и она вышла из подъезда, в расстегнутой, отороченной белым мехом дубленке, под которой виднелся белый свитер с высоким горлом. Мохнатый Бим носился по двору и нюхал снег.

Людмила Михайловна окинула меня по-женски внимательным взглядом.

Какая ты сегодня! — сказала она одобрительно. — Вот что значит к лицу одеться!

Она села за руль, Игорь Алексеевич рядом, с Бимом на коленях. Мы с Юркой просторно расположились на заднем сиденье. Я тотчас приникла к правому окошку, он к левому. Путешествие началось.

Людмила Михайловна вела машину уверенно, даже лихо. Глядя на нее, я размечталась, что когда-нибудь и у меня будет машина, и я научусь править, и буду вот так же небрежно переключать скорости и обгонять попутные машины.

Мы выехали из города. Снег по обочинам дороги лежал чистыми белыми холмами, на которых тени от елок и берез казались синими. По этим почти нетронутым снежным перинам уже скользили лыжники, некоторые с рюкзаками за плечами, некоторые просто так, налегке.

На двадцать третьем километре мы свернули в узкий проселок и еще минут пятнадцать с трудом ползли по плохо расчищенной дороге, а потом въехали в деревню и остановились у какой-то избы.

Оказалось, что в этой избе друзья Жарковских летом снимали комнату. Людмила Михайловна так и объяснила встретившей нас хозяйке:

Мы друзья Юрия Евгеньевича. Вы нам разрешите поставить у вас машину, погреться, переодеться? Мы вам заплатим.

Да за что ж тут платить? Отдыхайте на здоровье, я печку истопила. Самовар согрею.

Мы оставили в доме верхнюю одежду и вышли на улицу. Людмила Михайловна, в темных очках-консервах, в вязаной белой шапочке с козырьком, которая еще больше молодила ее, натирала лыжи. Она передала тюбик Юрке, а сама пристегнула крепления, несколько раз легко подпрыгнула, разминаясь, и пошла по нетронутому снегу. Пройдя немного, она одним махом развернулась и снова приблизилась к нам, уже разрумянившаяся, оживленная.

Снег — чудо! — сказала она. — Ну? Отправились?

Я за вами не угонюсь, — призналась я.

И не надо. Мы с Игорем пойдем вперед, а вы по нашей лыжне. В три часа собираемся здесь. Договорились?

Ладно, — сказал Юрка.

Она кликнула Бима и быстро заскользила вперед, за ней Игорь Алексеевич в синем шерстяном костюме с белыми лампасами.

Пошли? — сказал Юрка.

Мы отправились через поле к виднеющемуся вдалеке лесу. Снег слепил глаза и тихонько шуршал под лыжами. Я словно опьянела от этого блеска, от свежего, морозного воздуха. До сих пор мои лыжные прогулки ограничивались городским парком, но разве сравнишь городской парк с его серым, утоптанным снегом, шумом городского транспорта, скучными трассами вдоль низкого заборчика с этой чистотой, с этим простором? Фигуры Людмилы Михайловны и Игоря Алексеевича уже чуть виднелись далеко впереди. А мы не торопились. Я шла по лыжне, а Юрка рядом, по снежной целине. Он рассказывал о новом изобретении ученых — шагающей шестиногой машине.

Представляешь, робот-паук! На каждой ноге установлены датчики, а на корпусе прибор типа лазера: лазерный глаз!

А колеса? — спросила я.

Зачем ей колеса? Она может ходить там, где никакая другая не пройдет! Свободно может ползти по лунному кратеру!

Меня не волновала эта машина. Может, потому, что я жила в другом, девчоночьем мире. Но я испытывала благодарность к Юрке за то, что он вводит меня в свой мальчишеский мир машин, космических полетов, стыковок, лазерных лучей.

Стоги соломы, покрытые снежными одеялами, напоминали ископаемых чудовищ. Юрка то вырывался вперед, то останавливался, повернув ко мне раскрасневшееся лицо с блестящими глазами. Мне нравилось, что он так свободно и легко идет на лыжах, что он ждет меня, дает отдышаться, спрашивает:

Ты не устала?

Ничуть, — отвечала я.

Потом начался лес. Мы перебирались через небольшие овраги, низко пригибались, пролезая под согнутыми дугой от тяжести снега березками. Иногда мы задевали ветку, и снег белым дождиком сыпался вниз, а освобожденная от снега ветка взметывалась кверху...

...Потом мы обедали, пили чай из самовара.

После еды на меня напала расслабляющая истома. Так хорошо было сидеть в этой жарко натопленной избе, чувствовать, как горит лицо и приятно ноют усталые ноги. Не хотелось думать о том, что завтра обычный день, школа, уроки...

Но Игорь Алексеевич отправился разогревать машину, и вскоре мы, попрощавшись с хозяйкой и поблагодарив ее, вышли на улицу.

Было около пяти часов, но короткий зимний день кончился. Шел снег крупными пушистыми хлопьями. Я подняла голову, и снежинки стали падать мне на лицо.

На заднем сиденье было просторно, но почему-то на этот раз мы с Юркой сидели рядом, и вдруг при одном из толчков его рука легла на мою руку. Я не шевелилась, словно не заметила. А на самом деле меня будто жаром обдало. Он не убрал свою руку. Мы сидели, не глядя друг на друга, слегка ошалелые. Что это со мной?..

Машина ехала с включенными фарами. В столбах света кружились снежинки. «Дворники», скрипя, ползали вправо-влево, расчищая ветровое стекло. Людмила Михайловна и Игорь Алексеевич о чем-то негромко разговаривали, потом кто-то из них включил радио, и голос диктора стал читать последние известия. В машине было темно, только светились стрелки и точки на панели управления, и мне казалось, что все это происходит не со мной, что я об этом где-то читала или видела в кино.

И все-таки это именно я сижу в машине, и Юркина рука лежит на моей руке, и я боюсь повернуть голову и взглянуть на него, потому что чудо, которое происходит со мной в эти минуты, может нарушиться.

Машина так резко тормознула, что нас с Юркой прижало к спинке переднего сиденья, а потом откинуло назад. Юркина рука невольно соскользнула с моей руки.

Боже мой! — вскрикнула Людмила Михайловна. Фары осветили женщину с большим узлом, который она обхватила обеими руками.

Людмила Михайловна распахнула дверцу.

Вы что?! А если бы я не успела затормозить?!

В наступившей тишине резко заскрипел снег под ногами женщины. Она наклонилась к раскрытой дверце.

Довезите меня до города, — сказала она, тяжело дыша. — У меня ребенок заболел.

Тут только я разглядела, что это не узел, а ребенок, завернутый в ватное одеяло, а поверх одеяла укутанный пледом, конец которого волочится по снегу, а поверх всего еще прозрачная хлорвиниловая пленка, блеснувшая при свете фары.

У женщины было круглое молодое лицо. Прядь волос упала из-под платка и, наверно, мешала смотреть. Женщина сделала неловкое движение плечом, пытаясь откинуть эту прядь.

Нет-нет, мы не можем, — торопливо произнесла Людмила Михайловна. — У нас полная машина.

Она захлопнула дверцу и тронула машину с места. Женщина поплыла назад, и фигура ее слилась с темнотой проселка.

Послушай, так все-таки нельзя, — неуверенно заметил Игорь Алексеевич, — у нее ребенок...

А вдруг этот ребенок заразный? — возразила Людмила Михайловна. — У нас тоже дети!

Все равно нельзя так.

Да о чем ты говоришь? Тут всего метров двести до шоссе осталось. На шоссе ее любая машина подберет. И автобусная остановка рядом.

Я ничего не понимала. Какие дети? Ах, это мы с Юркой дети!

Мне было так стыдно, словно это я сама захлопнула дверцу перед женщиной с ребенком. И в то же время у меня было чувство, как будто я — та женщина, стою в темноте на морозе, снег засыпает моего больного ребенка, а мимо, не останавливаясь, проносятся довольные собой гады в комфортабельных машинах, и их сытые собаки выглядывают из окошек.

Вот он, момент, когда я могла проявить силу характера, крикнуть: «Остановитесь, вы не смеете так поступать! Пустите меня, я выйду, не хочу я с вами!»

Но я не крикнула.

Игорь Алексеевич выключил радио.

Зачем? — сказала Людмила Михайловна. — Очень милый мотивчик. Эй, вы там, сзади! Спите, что ли?

Нет, — ответил Юрка.

Укачало? Космонавтов из вас явно не получится. Потерпите, скоро приедем.

Мы все молчали, но она словно не замечала этого, она продолжала говорить:

Игорь, я не успела постирать твою нейлоновую рубаху, ну ничего, пойдешь в голубой. Только не надевай свою заношенную замшевую куртку, надень костюм. Сегодня премьера. Я хочу, чтобы ты хорошо выглядел.

Машина въехала во двор и остановилась у нашего подъезда. Юрка снял с багажника мои лыжи.

Чудно провели воскресенье, правда? — обратилась ко мне Людмила Михайловна.

Как все-таки трудно сказать в глаза подлецу, что он подлец. Особенно если лично к тебе он относится очень хорошо.

До свидания, — сказала я. — Спасибо.

И бросилась к подъезду.

На следующий день я попросила Эдика Микаэляна сесть на мое место, а сама пересела на его — рядом с Таней Белоусовой.

Поссорились? — спросила она меня как ни в чем не бывало.

Отходчивая душа! Другая бы на ее месте еще долго дулась, а она уже забыла обиду. Мое переселение она восприняла как нормальное улучшение бытовых условий — раньше ей приходилось ловить меня в коридоре, чтобы сообщить очередную потрясающую новость, а теперь я постоянно под боком.

Юрка подошел ко мне после уроков.

Слушай, ты почему пересела?

А ты сам не догадываешься?

Нет...

А вчера?..

А что вчера?..

Не помнишь?.. Ты даже не заметил! Человек просил о помощи, а вы...

Так ты из-за этого? — даже как будто обрадовался он. — Так это же мать, а не я! Мать никогда никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.

Ты что, оправдываешь ее, что ли?

Нет, ну нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?

Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!

Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла.

Ленка! Подожди!

Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Едва не сбила историка. Не извинившись, помчалась дальше. Скорее одеться — и уйти!

Александрова! — окликнул меня историк. — Подождите, Лена!

Он, оказывается, знает, как меня зовут. Мы стояли на лестничной площадке между вторым и третьим этажом, перед дверью в учительскую.

Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы так себя ведете на моих уроках?

В его голосе не было раздражения. Он смотрел на меня, ожидая ответа.

Я опустила голову.

Видите ли, — сказал он. — Я преподаю первый год, у меня мало опыта. Где-то я, очевидно, допустил ошибку, если вызвал у вас такое отношение к себе. Но в чем она? Объясните мне, пожалуйста!

Я теребила фартук.

Вы не злой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Вы что, обиделись на меня? Я несправедлив к вам?

Да, — выдавила я из себя.

В чем же? В чем? — допытывался он. — Я не могу ставить вам высокие оценки, если вы ничего не учите. И — знаете? — глядя на вас, другие тоже начинают пренебрежительно относиться к истории... Вы сильный человек...

Я?!

Да. И поэтому, Лена, я вас очень прошу... По-человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!

Я вдруг словно впервые увидела его. Да ведь он совсем молодой, он краснеет и нервно переступает с ноги на ногу от неловкости, что вот приходится просить меня, чуть ли не унижаться передо мной. А его добрые, расстроенные голубые глаза неожиданно напомнили мне другие глаза. Умоляющие глаза той женщины на дороге.

А я думала, что только я имею право на обиду, а он непробиваемый, ведь он взрослый. А взрослые, они тоже бывают слабыми, их так легко ранить бестактностью, бездушием!

...Почему люди становятся бездушными?

Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?

Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном заснеженном проселке... — и смотреть на меня упрекающим взглядом...

Простите меня, Кирилл Кириллович, — сказала я тихо. — Я больше никогда... Никогда... Можете мне поверить?..

Хорошо, — ответил он. — Я вам верю.

Неловким движением он поправил упавшие на лоб волосы, кивнул мне и скрылся в учительской.

© Масс Анна 1976
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com