НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Кащук Наталья 1983 — Какие же пышные да красивые цветы! Позвольте ближе приглядеться... Нитка темно-синих, почти черных мелких бус охватывает тонкую шею; когда
женщина останавливается рядом, вижу, как пульсирует артерия под прозрачной
кожей, — даже вздрагивает беленький уголок платочка, завязанного под тугим
узлом волос. Любуется пионами, за одну ночь распустившимися из тугих бутонов. Есть в этой женщине что-то от горлинки: доверие и грусть, беззащитность
шеи с черной ниточкой бус... Всю палату наполнили бледно-розовые отсветы, аромат цветов приглушил
годами устоявшийся больничный дух. Заблудившаяся пчела, невесть каким ветром
занесенная даже сюда, на седьмой этаж, ярче оттеняет ту нежную розовость и сама
светится до тончайших коричневато-бархатистых мохнатых пушинок на спине, до золотых
порошинок перги на лапках. — Возьмите и себе цветов. — Нет, ой нет, любонька моя золотая, я только поглядеть хотела. — Возьмите, очень прошу вас! — Вдруг остро почувствовала, что цветы
померкнут, что-то утратится от их красоты, если женщина ни с чем выйдет из
палаты. — Помаленьку, помаленьку, не утруждайте себя. Я возьму. А вы —
поправляйтесь и красивы будьте, как эти цветы!.. Спасибо вам за них большое,
то-то Гринику моему будет утеха. Сынок ведь тут у меня. Знаете? Знаю. Весь наш этаж знает. Парню уже восемнадцатый, а он щуплый, хилый,
светится, как тонкое влажное полотно против солнца, одни глаза на бледном лице,
тревожные, глубокие, как омут. — И где только он подхватил эту тяжелую болезнь, мое доброе дитя? —
выплескивает свою давнюю боль женщина. — Заходится от хрипа, аж синеет. Этой
весной стал проситься: везите и везите в Киев. Хочу быть здоровым, как все
дети. А прежде не давался докторам, не давался в больницу отвезти. — А чего ж вы его не уговорили? — Детка моя золотая, разве я на то способна? Я бедная, темная женщина.
Видела, что Гриню плохо, что не от добра он лежит. А кабы отвезла в район или в
Черновцы — то, пожалуй, и совсем на погибель. Тогда разве что пальцы бы грызла,
что сама свое дитя погубила. — Женщина подошла к кровати, нагнулась ко мне: — А
нынче весной стала я замечать: каждый день воркует мой Гриня возле тына, пасет
глазами соседскую Богдану; пригожая девчушка, я вам скажу... Кому-то невесточка
растет. — Погрустнела. Отдалилась взглядом и мыслями. — Гриша у вас один? — Один, один — как сердце в груди... Божечку мой, только бы дохтора спасли
мое дитятко! Нынче на обходе профессор скажет, будет моему Гриню операция или
нет. До сих пор его просвечивали, прослушивали, какую-то трубку в самое сердце
пускали. Да-да!.. Каждое дело надо хорошенько подготовить... Я простая женщина,
с профессорами не равняюсь, но знаю, что честь и совесть людскую в себе надо
лелеять: полы мою — то чтобы каждая дощечка аж смеялась; бураки или кукурузу
пропалываю — землицу как перинку взрыхлю — пусть корень дождевую водичку пьет,
пусть листочек шелком зеленеет. А сердце резать — не бураки полоть... — И снова
печаль и боль на лице. — Намучили мое дитятко. Но — нужно. Они же, дохтора,
тоже хотят как лучше. — Вот и будет все хорошо! Хочу и сама верить в то, что говорю; забыть жалостливые взгляды нянечек
и сестер вслед Грише, сдержанную молчаливость хирургов при его появлении: тяжелый,
безнадежный... Разве что, может, сам профессор возьмется оперировать, тот
спасет. ...Со стеблей скатывается каплями вода, женщина подставляет лодочкой
ладонь. И в такой малости — ее натура, чтобы все опрятно, ладно, в чистоте
было. За что же ей кара? Этот смертельный недуг единственного сына? Зачем родилась она такой кроткой и податливой, что подчинялась воле и
желаниям даже малого ребенка? Хотя, во имя добра того ребенка, нужно было ту
волю сломить, подчинить здравому смыслу. Почему фельдшер или медсестра, или кто там еще бывал в далеком
гуцульском селе, не позаботились о больном хлопце? Почему в школе не били
тревогу? Теперь они тщетны, как ливень на выжженном засухой поле, эти «зачем?»
и «почему?». Для каждого, кто пришел в эту больницу, свои «зачем» и «почему». Доколь же на заостренных разломах беды, на терниях равнодушия, будет
зависать и гибнуть беззащитным лепестком человеческая жизнь! Женщина ничего не говорит на прощанье, бесшумно прикрывает дверь. Весь день пытаюсь избегать взглядом о́кна операционного корпуса — он прямехонько напротив моей палаты. Там за
широченными, как ворота, сплошными стеклами меркнет солнце, там властвует иной
свет — какой-то словно бы ненастоящий свет бестеневых ламп. В нем только резко
белеют маски и бахилы (одежда у врачей теперь зеленоватая, голубая или
желтоватая), слепит, как беззвучный крик, блеск хирургической стали. Свет не выключают там и вечером, и кажется, что в зеленоватых сумерках
плавают и звуки музыки. Магнитофонные записи органных концертов звучат во время
операций, чтобы ослабить нервное напряжение хирургов. Звуки музыки в
зеленоватых сумерках... Голубиная кротость утренней гостьи... Что-то давнишнее,
из призабытой юности, тронули они в памяти. Какие-то заслоны снял тот тихий
голос, какие-то сорвал гребли и гати тот взгляд, пробудив ощущение, пережитое в
майской Праге. Пражская весна... Пражское яро[1]...
Древний город, залитый паводком цветущей сирени, таинственные фигуры Карлова
моста, отраженные, как в зеркале, в тихоструйной Влтаве, медленное вращение
широких лопастей мельничного колеса поблизости кофейни «На Мораве»; и в небе,
прошитом зеленовато-серебряными полосами то ли лунного света, то ли звездной
пыли, — графически четкие, заостренные средневековой готикой башни Градчан.
Один на один с осиянным миром; короткое пронзительное мгновение, когда опадает
все будничное и обычное, и ты, легкий, крылатый, увлеченный течением созвездий,
мерцанием звездной пыли, ринешься за ними вечной частицей света... В ту ночь словно сошлись вместе семеро легендарных советников-хранителей
и один за другим отперли семь ворот — каждый свои, своим ключом, за последними
засияла золотая корона, скрытое от повседневности диво. Только все семеро,
только семь ключей вместе могли явить его, тот золотой венец, пред людские очи.
И если бы не пришел хоть один из хранителей, если бы вдруг был потерян хоть
один ключ, — безвластными, бессильными стали бы и шестеро остальных... Далекая пражская ночь, мягкое округлое «л» в речи моего спутника, ветка
цветущей сирени, которую он наклонил, чтобы вдохнуть аромат, наклонил, не
сломал, оберегая благодать и тишину, разлитую вокруг... Неужели, неужели это все — снова мое? Неужели миновало самое худшее? И
весны, и серебряные ночи — мои опять? Жизнь — моя?.. Жизнь — моя! С этим просыпаюсь утром. Наклоняюсь к цветам. А как же там с Гришей? Что сказал женщине профессор? Осторожно, словно ступая по льду, иду в дальний конец коридора. Гринина
мать стоит у столика дежурной сестры, непослушными пальцами разглаживает
невидимые складки на халате, потом снимает его, тщательно складывает. На мой
немой вопрос опускает глаза: — Сказали профессор, чтобы Гриню хорошенько все лето кормила,
полонинским молочком поила, меду давала. Сил ему надо набираться. Операцию
перенести — не стог сена выметать... Мед полонинский — он помочливый. Буду
давать дитятку... А на осень приедем опять. Она так хотела уверовать в эту святую неправду. Ибо как же ей иначе пройти с сыном его последнюю, уже недолгую дорогу? [1] Весна (чешск.). |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|