Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Мой ангел

© Поликарпова Татьяна

(Монолог влюбленного)

Я не чувствую в себе отваги. Для отваги нужно отчаяние. Не знаю, конечно, может, так не для всех. Но для меня непременно отчаяние предшествует волне отваги.
Отвага мне нужна, чтоб сделать решительный шаг: порвать с прежней жизнью. Будь я моложе лет так на двадцать, о чем, как говорится, и речь. Собрал чемоданишко, а еще лучше — рюкзачок, и покатился по свету. Возьмут и в Братске, и в Гжатске. Хочешь — по своей профессии: я учитель литературы; могу и в воспитатели пойти, в общежитие, тут и с жильем сразу все решится. Нет проблем. Могу и в бригаду: хоть к бетонщикам, хоть к землекопам, хоть к каменщикам. Многое могу... Но я увлекся — не могу, а мог. Мог...
Да, совсем другой коленкор получается, когда переступишь через пятьдесят. Роковая черта.
Кажется, какая разница, если сорок девять? А разница! Совсем не то, что, например, девятнадцать и двадцать. Хоть тоже солидно: разменял третий девяток. Ну и что, что разменял? Разменял, а в печенке и в селезенке ничегошеньки не ворохнется.
А вот пятьдесят... Это да-а... Это полвека... Переживи-ка, поди. Но не в сознании одном беда. Не век одни пополам: тебя всего будто переехали. Трактором. Вот сердце. Оно и раньше у меня трепыхалось при физической работе или если за автобусом к остановке припустишь. А теперь, после юбилея, и просто так перебои.
Или грипп. Бывало, отболел, и — как с гуся вода. А после перевала ровнехонько через месяц очередной грипп кончился для меня радикулитом. Сбил с ног в букальном смысле слова. Стоял здоровый человек на своих ногах, слегка наклонился — убрать с дороги табуретку, и вдруг — бум! — как говорит мой внук, человек уже на полу без сознания. Страшный электрический удар — разряд в поясницу — сбил меня с ног.
Очнулся уже на своей кушетке, с которой сбросили весь поролон. Лежу на голой фанере, прикрытой простыней, а надо мной склонился здоровенный верзила в белом халате: морда широкая, как у тигра, а в руках держит шприц с капелькой светлой на конце — эдакий змеиный зуб с ядом. А руки у тигра... Бр-р! Огромные, в рыжем волосе, мясистые... У меня сроду таких не было. Ни в двадцать, ни в тридцать лет. Ну, палачище! Девичьей красы, подумал я почему-то. И тут же поймал себя: еле глаза разлепил, а мысли сразу вбок! В левый бок, заметьте... Ах ты, задохлик!
Но тигриная рожа кивнула мне, мол, привет, задохлик! Вот ты и ожил. Благодаря моему змеиному зубу!
М-да, неплохое чудище я произвел на свет после электрического удара: тигриная рожа со змеиным зубом в палаческих руках! Что-то все-таки во мне есть!.. Или было... Так верней... Могу я иногда. Чувствую, что могу. Чутье есть мало-мальское к образам... Так и зазвучало: что-то громоздко-тяжелое, жесткое... и вдруг: и-и-и-з-ззз.... Как жало, вонзающееся в слух, тонко-зудящее, нестерпимое... И опять глухим барабаном: бум... бум... Ах, музыка, музыка... Раб я твой...
Может, это-то меня и сгубило... Все, за что ни брался, казалось не своим, не настоящим... Вот и перебирал... А люди практические недаром говорят: жизнь коротка, бить надо в одну точку... Выбрать точку, и — по ней...
Неприятные эти мысли заставили меня невольно шевельнуться, двинуться как-то то ли рукой, то ли ногой, и сразу же в спину снова дернуло током...
— Постарайся лежать спокойно,— пророкотал тигр.
Да я уж и сам понял, что притвориться покойником — самое для меня выгодное... Испугался я: как же быть? Теперь и не шевелись?
Так и пролежал на спине два месяца, перебирая мысленно последние перед пятидесятилетием события. Они было пододвинули меня к самому краешку: ввергли в отчаяние, которое должно было породить ту самую, необходимую мне отвагу... Проклятый радикулит... Он лишил меня возможности узнать, был ли способен я на решительный шаг или уже нет...
Пока я лежнем лежал эти два месяца да анализировал себя, за мной ухаживала жена. Жена... Нет, эта жизнь — сплошное издевательство над человеком: ведь мои планы относительно перемены в моем существовании прежде всего касались жены. И вот жизнь швырнула меня ей под ноги, чтоб я еще и еще оказался ей обязан... Чтобы опять она провозглашала надо мной: «Чтоб ты без меня делал? На что б ты годился? Да кто из твоих б... терпел бы тебя?» Она, может, этого и не говорила словами — она так смотрела, что я слышал ее скрипучий голос, скучный, осточертевший мне за двадцать долгих лет...
Сам не пойму, как это я, боевой парень — что и говорить, был не промах, до тридцати лет хорошо погулявший,— а так попался, в такую ловушку... Ну, правда, Аська была красивая, такая ленивая кошка, так вся и перетекает, потянувшись: вот была в одной позе и вот уже в другой, не сделав при этом, кажется, ни одного движения, а как бы перелившись. Движения ленивые, а в рыжих глазах пламя затаилось...
Впрочем, может, совсем не такая она была, просто мне такой казалась. Теперь я ни в чем не уверен.
Правда, понял я довольно скоро после женитьбы, что ленива она в самом деле, а пламя в глазах у нее от злости. Но у нас уже росла дочка.
Ну, в то время меня и женатого не обходили милые женщины. Об иных Аська узнавала. И это, разумеется, не улучшало ее характер... Я же, пока был до пятидесяти, отходил от скандалов быстро.
Вот теперь я понимаю, какую штуку играет с нами молодость и сила: кажется, все перенесешь, все можешь, и главное решение у тебя впереди. И все будет в конце-то концов по-твоему... А уходит сила и телесная и душевная, и вдруг захочется покоя и понимания с человеком, тебе подобным,— а уж добиваться-то и нечем. Нечем, товарищи! Нет уверенности, нет силы. Нет — отваги... И жизнь швыряет тебя под ноги той, с которой ты только что хотел гордо расстаться...
Я хотел этого. Потому что в один почти весенний день встретил женщину, светлую лицом...
Смешно, когда теперь, в трезвом моем состоянии, представлю себе, что у нее, у той женщины, вовсе другое было на душе, а, может, и другой,— оттого и светилась она лицом. И вовсе я ей не показался ей подобным, как она увиделась мне подобной и моей спасительницей от злой жены. (Так что, может, к лучшему, кстати, что меня разбил радикулит и мне теперь есть, чем оправдаться.)
Нас познакомила моя старая знакомая, с которой мы начинали работать вместе на заре туманной юности. Столкнулся я с ними на улице, и Галка, представив меня, возьми да и скажи:
— Вот, Нюся, с этим Петей Томиным мы в музыкалке, как и ты, начинали.
И эта Нюся так и засветилась:
— Правда?! — С таким восторгом воскликнула, будто мы в другой жизни, где-нибудь на Альфа Центавра были родней.
— А вы тоже филолог? — спрашиваю и чувствую, как расплываюсь в глупой улыбке.
— Нет! — сказали мои дамы в один голос. Засмеялись.
— Я музыкантша,— пояснила Нюся,— я в пединституте преподаю. Но музыкальная школа... Это же сама музыка!
Ну, товарищи дорогие, ну, если б вам вот так довелось: ведь с первых слов она просто так, не думая, не гадая, проникла в мою тайну, о которой даже Галка, которая со мной в музыкалке работала, не знала! Я увлекся там музыкой, композицией. Сидел в классах на занятиях, обзавелся соответствующей литературой, товарищей музыкантов выпытывал. Какие-то азы ухватил, слух же у меня абсолютный. Увлекся. Сочинял. Песни. Романсы. Просто какие-то фантазии: музыкальные образы, как я их про себя называл. Жил этой тайной. Никому ее не доверял.
И вот новорожденная знакомая тебе в лицо: «Музыкальная школа — это ж сама музыка!»
Я был захвачен врасплох. Обезоружен. Настолько, что так и не успел ее спросить, почему для нее-то музы-калка — сама музыка. Господи, близкая мне душа! Вот что колотилось во мне тогда.
Оказалось, нам по пути на автобусе. И, оставшись с ней вдвоем, с места в карьер стал ей говорить, какая она удивительная. Что у нее лицо светится. Что я воспринимаю ее как знак... Как знак... Я не мог найтись, чего — знак, и она мне подсказала: «Судьбы!» И засмеялась. С большим лукавством засмеялась. Это ее лукавство меня подхлестнуло. Почувствовал себя вовсе не на пятьдесят, а на тридцать. А что? Волос седых у меня нет почти, хоть волосы темные, такие, говорят, быстро седеют. У меня ж виски побелели, а это, согласитесь, даже украшает. И мои глаза, темные, всегда нравились женщинам. И рост у меня подходящий: не высокий, не низкий, самый средний. Нет, никогда я за свою внешность не испытывал неловкости. Равно как и за одежду: школьный учитель, привык к аккуратности. Рубашка всегда свежая, всегда при галстуке.
В автобусе было тесно, мы близко стояли. Я сквозь сияние ее и свою увлеченность все ж разглядел и седину в волосах, и морщинки у глаз, и что шея уже тронута временем, хоть и немного... А все равно, ничуть меня это не охладило, а напротив, придало сил. Думалось, лет на семь всего меня помоложе. Не то что я в ту самую минуту решил свататься и с женой разводиться, нет, просто так бодрости мне придал факт ее возраста.
— Как чудесно зовут вас, Нюся, как нежно,— говорю опять.
— Да уж,— отзывается,— нежности хоть отбавляй.
И послышалась мне горчинка в ее тоне. Почувствовал, что неспроста. Понял, что не очень-то ей тепло. И такая жалость сердце мне схватила! Вот взял бы в охапку и утащил... Только так подумал, услышал голос своей жены: «Куда потащишь? Подумать хоть раз можешь головой своей?» И еще сильней сжало мне сердце...
— Отчего это, Нюся,— говорю ей,— я сразу со всей своей глупой, наверное, башкой и дурацким сердцем поверил в вас? Неужели только потому, что у вас такое сияющее лицо?
Теперь говорю себе: ты и в жену свою поверил с ходу. Но нет, неправда! В жену я не поверил, я просто сильно ее желал. Тело ее ленивое желал. Ожидал с тоской и мукой телесной, как пламя в рыжих ее глазах охватит меня... Чего мне было тогда верить в кого-то... Я в себя тогда верил.
А Нюся... Хм... Потом она очень скоро стала раздражительной. Она и тогда, в автобусе, вдруг нахмурилась и сказала:
— Знаете, Петя, я ужасно не люблю, когда люди, хоть и в шутку, унижают себя. Зачем вы говорите: глупая башка? Дурацкое сердце? Хотя я, конечно, польщена, что вы в меня сразу поверили... Правда, не знаю, как понимать эту вашу веру.
— Все понял! — с готовностью говорю ей.— А начет веры... Мне кажется, Нюся, вам можно все-все про себя сказать, и вы поймете.
А она опять рассмеялась.
— Опрометчиво! — говорит. А я все равно верю! Смеется очень уж хорошо. И я поехал ее провожать и в метро.
Тут уж меня совсем без узды понесло. Все рассказал. И как я устал от жизни. От непонимания близких. Как жалею, что приехал в этот большой город, оставив тот, где успешно работал раньше. Там было столько друзей... Город юности — это что-то да значит. А здесь я гол, как сокол. Есть, конечно, и здесь знакомые — из бывших друзей. Почти все стали здесь шишками на ровном месте. Они, конечно, и примут, даже и домой позовут, и поговорят, и виду не покажут, что шишки, а все равно, вроде милость тебе оказывают... Это я так ощущаю. Были когда-то ребята... А! Жизнь разъедает... Вот и я... За что только ни брался. Нет, чтобы выбрать дело — и в одну точку. Все, чем богат, вложить. А я... И плоты гонял...
— О! — сказала тут Нюся и пристальней взглянула.
Да, было... И золотишко переправлял из мест его благородного рождения...
— Да ну?! — удивилась до испуга Нюся.— И не попались?!
— Нет, не попался. Но во второй раз уж не отважился.
— А-а! Ну, это правильно! — одобрила и добавила: — Но все же это факт! Биографии!
— Потом уж, как раз после этого «рыска», поступил в институт. И то... Цыганская кровь покоя не давала...
— О, при всем еще и кровь цыганская?
— А как же! Бабка говорила, что ее дед — из цыган, кантонистов.
— А,— говорит,— бабкин дед. Далековато...
Я знал, что на цыгана не похож, только разве вот цвет глаз, но жила во мне какая-то заноза, гоняла с места на место. Я и после института срывался: с геологами ходил. С рыбаками на СРТ. После уж — музыкальная... Осел...
— Ну, у вас биография,— позавидуешь! Вам бы в писатели,— говорит.
— Ах,— отвечаю ей,— вы сами не знаете, как угадали... Знаю, что никому не надо, а пишу... Пишу, Нюся! Нет, не стихи, не прозу,— музыку сочиняю. Песни. Романсы. И пьесы...
— А сонаты? Симфонии?
— Вы смеетесь, Нюся. А это моя жизнь, мое счастье. За что я и проклят всеми, и гонят меня в шею...
Вижу, она так поежилась зябко, плечами шевельнула, нахмурилась.
— Что вы? — спрашиваю.— Вам неприятно?
— Жалко,— говорит.— Вас жалко...
— Спасибо, Нюсенька!
Накрыл я ее руку своей, но она свою тут же отняла, спокойно так вытянула, не резко. Но и без колебания. И глянула в упор, как отодвинула.
Наверное, в тот первый раз я где-то допустил оплошность. Скорей всего с этой рукой. Говорил о душе, а сам — за ручку.Но ведь и всегда-то так. Это ж душевное движение. Человеческое. Естественное...
Нюся напомнила мне:
— Так вы о музыке... Можно будет послушать?
— У меня с собой,— говорю. Вынул несколько листов. Она тут же пробежала глазами.
— Похоже,— говорит,— на музыку... Только похоже на чью-то... Это хуже.
— Так ведь ничто из ничего не создается... Мелодии порхают... На слуху...
— Да,— говорит,— создать что-то из ничего — невозможно. Создают из себя. Из жизни. ...А порхает много чего.
Ах, ты, боже мой! Ведь права! Как права! И воскликнул я от самого сердца:
— Как же я мечтаю хоть конец жизни пройти с человеком, понимающим тебя, твое душевное дело!
— Все мечтают,— сказала она каким-то вдруг низким скрипучим голосом.
Вдруг жену свою услышал... Ужас! Неужели... Глянул, а она смотрит на меня и словно хохочет беззвучно. Глаза хохочут.
— Слава Богу! — прошептал я как глубоко верующий.— Было так ужасно, так ужасно, Нюся, услышать этот ваш голос! Я содрогнулся! Я услышал голос своей жены!
Тут уж она вслух рассмеялась, даже голову закинула, а потом уронила и резко смех оборвала:
— А, значит, это жена вас не понимает? Из близких-то?
— Не то слово,— говорю,— просто враг мой. Ужасный. Губительный. Ну, ладно, музыка ее раздражает. А трубки? Спокойные, молчаливые курительные трубки? Знаете ли, я их коллекционировал. Большая уже коллекция собралась. Ценность немалая. Она взяла и продала! «От тебя,— говорит,— толку нет, мало зарабатываешь, да еще сколько на это баловство извел». А разве мало, Нюся, двести рублей? Да ведь и трубки я собирал в основном пока холостой был!
— Ой-е-ей! — Нюся аж руки свои стиснула и подняла их к подбородку. Ах, какой потрясающий жест! Такой детский!
— Как же вы могли допустить, чтоб она смогла это сделать! — с болью такой воскликнула, с болью, сближающей нас.
— Она еще и не то может,— ободрился я Нюсиной искренней болью.— Может, например, меня из дому выгнать. Не откроет дверь, и все.
— А у вас ключа нет? — замирающим голосом Нюся.
— Есть, но она на крюк запирается. Такой дли-и-ин-ный крюк! А стучать — соседей будить неудобно. Я ухожу к дочери. Хоть и перед ней стыдно.
— Ну, а совсем к дочери уйти?
— Так замужем она. И ребенок. Не хочется еще их жизнь стеснять.
— Ай, Петя, что-то тут не так! Должен быть выход! Размен, в конце концов. Значит, все-таки не так уж плохо все у вас с женой.
Как объяснить человеку, что плохо, совсем плохо!
— Менять квартиру, говорите, Нюсенька. Думаете, не прикидывал. Но она желает отдельную однокомнатную. А я на старости лет не хочу в коммунальную комнатушку.
— Н-да,— говорит Нюся и головой задумчиво так покачивает.
— Но это все ерунда теперь, Нюся,— воскликнул я, опять подивившись на ее удивительное лицо: то свет льет, то темнеет.— Теперь я о тебе буду думать!
Ах, неосторожно у меня это «тебе» сорвалось. Она надменно дала мне понять:
— Ну, если это вам поможет...
Выделила «вам» голосом.
Все же два раза успел я побывать у нее в гостях. Первый раз она пирожки жарила. Ловко так. Сама в коротеньком сарафане. Летом было. Такая вся как девчонка крепкая, что ноги, что руки. Гораздо моложе показалась мне в этот раз. Дочка у нее лет пятнадцати. Все заглядывала на кухню. Наверное, хотела подстеречь что-нибудь интересное. Может, и нет. Так, пирожков ждала. Чего там — подстеречь: Нюся на меня и не смотрит. Беседу поддерживает междометиями: «Ну?» «Ах, так...» «Да-а уж...»
Я старался не молчать. Рассказывал ей, как в обед пришлось в школьном буфете съесть только одну холодную котлету. Гарнир — в рот не возьмешь. Хлеб черствый... В желудке сразу закололо, даже в сердце отдает.
— Бледный, я, наверное? — спрашиваю.
— Да уж, бледноват,— признала.— А что — с женой немая война?
— Она у нас почти без перемирий,— говорю.— Недавно с сердцем стало плохо, так не пошла даже неотложку вызвать. Телефона у нас нет, к автомату приходится выходить.
— Ах,— говорит,— бедный Петя, но сейчас пирожки будем есть. Любите с молоком?
— Нет,— говорю,— лучше с чаем. У меня от молока пучит живот. Жена мне тогда мяты заваривает. А у вас, наверное, нет мяты.
— Ни мяты нет,— говорит,— ни чаю. Придется с молоком. А то как с одной котлетой в желудке жить, да и той холодной... А мяты потом у жены возьмете... Или под замком? — Смеется надо мной, грешным...
Но все же нашлось у нее немного заварки. Сделала она мне чашку чаю.
Сидели мы, и дочка тут же с нами, так хорошо, по-семейному. Я им рассказывал, отчего у меня с сердцем сделалось плохо в последний раз. Завуч ко мне цепляется, что я одной из учениц «тройку» в четверти вывел. А уж эта ученица — кошмар!! Тупица сама по себе, да еще и делать ничего не хочет. Завуч потребовала все ее сочинения и, представьте,— какая наглость! — утверждает, что оценки занижены. Ошибок-де не на «тройку» — можно «четыре» поставить. А там же ни одного живого слова! Все списано прямо с учебника. Дословно! А вся загвоздка в том, что родители девицы за границей и, говорят, завучу и директору привозят хорошие сувениры.
— А вам нет? — дочка спрашивает.
Тут Нюся ее отослала: поела, мол, и иди к подружкам. Она пошла, а из коридора мне язык показала. Шаловливая девочка. Если что, нам с ней трудно бы пришлось. А она от двери еще прокричала: «Мам, до вечера! С сочувствием к тебе, твоя дочь Аня!»
— Почему с сочувствием? — спрашиваю Нюсю.
Наконец она засмеялась очень весело.
— Это у нас так принято, формула такая, когда настроение хорошее...
— А если плохое?
— То без сочувствия...— И хохочет.
— Интересно! — говорю.— Забавно! Нет, правда, с юмором. Хорошо, дружно живете! Это ж видно. И даже зовут вас одинаково: Нюся, Аня,— это ж Анна?
— Да, угадали. Так мужу хотелось,— говорит.
— Это значит, так он вас любил, Нюся.
— Значит, так.
От знакомой своей, от Галки, я уж знал, что мужа у Нюси нет давно, разошлись. Я еще подивился: как можно было такого светлого ангела оставить, да еще с дочкой... Я это и высказал тут, извинившись, что, может, зря говорю, неприятно это ей вдруг. А Нюся не рассердилась. Сказала только:
— Ангела как раз легко оставить. У него когтей нет. Не цепляется. Не страшно. Взмахнул крылышками и полетел себе.
Сердце мне сжало. Я не удержался и признался ей:
— Я так люблю вас, Нюся. Никого еще вот так, как вас, не любил. Так чисто и так всецело.
А она отшутилась:
— Это,— говорит,— у вас от пирожков, вероятно.— Но сразу же и посерьезнела: — Знаете, Петя, если б любили, я бы непременно почувствовала. А ведь ничуть не чувствую. Ни на крошку.
— Я не виноват,— говорю,— но что люблю — правда. Все время хочу видеть вас.
— А звоните раз в полгода. Разве это любовь? Знаете нынешнюю поговорку: «Если звонит, значит — любит!» Вот как! — смеется.
— Я же вижу, Нюся, что вы меня только терпите... Ведь терпите? Потому и стараюсь меньше вам надоедать. И боюсь лишний раз позвонить. А мысленно все время с вами разговариваю...
А правда ведь... Позвонишь, она отвечает коротко, явно ждет, когда я трубку положу. Я уж стараюсь без пауз все ей выложить. Расскажу, чем занимался. Ремонт, так о ремонте. Или о дочке: она у меня болезненная, часто простуживается... Но очень одаренная в математике. Это ведь редкость: женщина в математике. Разовью мысль о таланте и воле... Опять намекну о своем одиночестве. Я знаю, такие, как Нюся,— жалостливые натуры. А где жалость — там любовь. Все-таки надеялся я... Хоть и чувствовал, что ждет она, когда я начну прощаться. Кончу свои рассказы. Но я эгоистически продолжал! Потому что одно сознание, что она там, на том конце провода, держит трубку, слышит мой голос, что нас соединяет эта вот минута, меня утешало! Сейчас могу точно сказать: утешало...
Да, тогда, после пирожков с чаем, она ведь со мной гулять пошла... Зелень, лето, и мы с ней... Вдвоем. Два одиноких человека. Неужели, думал я, ей не тоскливо одной? Без друга? Почему так думал? Глаза грустные, вот почему. Только и были сияющими, когда мы первый раз встретились. А потом даже тоскливые стали. Ну и, признаться, та моя знакомая, Галка, мне говорила, что никого нет у Нюси. Это точно. Она бы знала. Я же Галке в первый же вечер звонил: объяснил, что влюбился. И спросил, как, мол, там с этой стороны.
...Гуляли мы по каким-то зеленым задворкам. Знаете, эти новостройки все в зелени. Нюся показывала мне свои любимые заросли.
— Видно,— говорит,— какой-то любитель из жильцов старался, навез отовсюду растений. Вот куст — я и не знаю, что это за зверь... У нас таких нет... Не наш, а прижился... Видите? И виноград у него и плющ, как во Франции, по стене ползет. А смотрите, как подобраны деревья... С расчетом на осень. Вот мелколиственный клен: осенью он — чистая киноварь. Рядом — береза, она будет золотой. Дальше — вяз. У него осенью листья как железные, покрытые окалиной: сизо-малиновые, будто недавно из горна...
— Ах,— говорю,— Нюся! Как вы все чувствуете! Видите... Вот так бы с вами...
— Нет,— прерывает она меня резко,— я уже говорила вам, Петя: ничего не чувствую. Я просто вас развлекаю. Надеюсь, понятно,— и так сухо, резко.
Морозом на меня дохнуло. Съежился я. Стерпел. Не мог я прямо ее спросить: мол, скажите, Нюся, и я не стану звонить, проситься в гости. Я знал, она ответит: хорошо, не надо. А я надеялся на время. Ведь наше знакомство только начиналось. Я надеялся растопить ее своей искренностью. Доверчивостью. И неизменной нежностью. Ведь порвать с человеком очень легко. Поломать, разбить — это ж и дурак сможет. Я видел: она человек надежный. И добрый. Несмотря на свою насмешливость и колючесть. Это все так, оборона. Недаром же я читал Экзюпери: все время вспоминал его притчу о цветке, у которого и было-то всего оружия — один несчастный шип. Что мне ее уколы — стерплю... Преодолею. А нет — так просто хоть изредка побуду рядом с человеком, которому я могу сказать о себе почти все. Сам не знаю, почему меня так тянет на откровенность с нею... И в тот раз все, что в ту минуту передумал, я выложил ей в таком вот виде:
— Нюся, я очень глупо себя веду, а? Плохой я. Ужасно вам надоедаю!
А она остановилась и аж руками всплеснула:
— Господи! Чего вам, Петя, неймется! Что вы все себя клеймите! Что ж вы думаете, я вас пожалею, полюблю, если вы будете мне твердить, какой вы глупый и плохой?! Нет, пойдемте, я вас провожу к метро...
Вы только подумайте: она еще меня проводит! Раздражившись, рассердившись, негодуя! Не ангел ли?..
— Эх, чего же я наделал,— говорю.— Сам себе все время порчу жизнь... Но, Нюсенька, только потому, что не могу отделаться от ощущения: вы — человек, все понимающий и видящий. Даже когда раздражены! Когда сердитесь на меня!
Но она промолчала.
А во второй раз так вышло — позвонил, говорю:
— Тут я, возле вашего метро... Хочется увидеть вас, Нюся.
— Да стираю я...— отвечает, но нерешительно так.
— Ну и что,— говорю,— мне бы увидеть вас. Не помешаю... Очень уж на душе муторно...
— Опять муторно? — И рассмеялась.— Ну, раз так... Заходите.
Ах, думаю, смеется, в хорошем настроении. Но эти женщины... Даже самые лучшие. Не поймешь, отчего у них вдруг все меняется. Настроение их. Действительно, «как ветер в мае».
Прихожу, она весело мне говорит, что главное уже все сделала, белье сейчас докипит и можно пойти прогуляться. Выварка на плите у нее клокотала, кипела.
— Прекрасно! — воскликнул я.— Прекрасно, Нюсенька!
А сам подумал: нет, не может быть, чтобы одинокой женщине не нравилась моя преданность! Ведь вот — довольна!
Рассказываю ей, отчего у меня на душе сегодня особенно тяжко: как-то вдруг увидел свою жизнь всю враз, словно в книге прочел... И увидел, что бестолково все как-то, без стержня,— а ведь есть у меня идея... Почему же не мог я послать все к чертовой матери и заняться любимым делом?
Стоял я в дверях кухни, маленькая кухонька, как обычно в этих наших девятиэтажках, а она у плиты, белье помешивала.
— Ну, все,— говорит,— готово. Снимаю...— Чуть помедлила, будто с силами собиралась, и этот бак с бельем принимает на себя, и с этим баком так быстро переступает, чуть ли не несется прямо на меня. Я и не знаю, куда мне податься, места мало, не разойтись в дверях, растерялся. А она мне с натугой: — Петя... С дороги... Да назад, назад...— Я и отскочил в коридорчик. Уступил дорогу. А она бак — прямо на пол в коридорчике перед дверью в ванную и сказала только: — Хоть бы дверь догадался открыть...
Опрокинула бак в ванну, открыла воду, а сама пошла переодеться. Проходя мимо меня, так весело на меня глянула, близко в лицо посмотрела, весело, но, ох, как недобро! А лицо все розовое от пара, как у девушки.
— Петя,— говорит,— со стиркой вышло — лучше не придумаешь! Какой получился тест! С дороги-то как вы метнулись, а?
И прошла. А я ей вдогонку кричу:
— Нюся, так я же очень послушный! Меня так воспитали. Я слушаюсь женщин с первого слова!
Выходит она в чудном платьице — синее в белый горошек — любимая моя расцветка, а ей как идет — чудо! И мы пошли гулять.
На улице она меня спросила:
— Что, жена приучила слушаться?
— Да все она, будь неладна! — в тон ей отвечаю, весело.
И тут Нюся останавливается, поворачивается ко мне и начинает свою речь. Спокойно и размеренно. И помню я эту ее речь всю от слова и до слова.
— Петя,— сказала она,— мне надоело слушать ваши жалобы. Всякие. Но особенно на жену. Кое о чем я с самого начала догадывалась, а сегодня, мне кажется, я вас поняла хорошо. И вас, и стиль вашей семейной жизни. Давайте договоримся: вы должны прекратить всякие жалобные речи. Если вам действительно жить по-прежнему невмоготу — уходите... Снимайте жилье. Платите втридорога. Вкалывайте. Совсем оставьте жене квартиру. Потому что нет ничего более жалкого, чем мужик, который ноет и жалуется, а сам и пальцем не шевельнет, чтоб изменить свою жизнь. Уверена, что жена вас нянчит как несмышленыша, потому вы и слушаетесь ее. Разве не так, Петя? Я готова вам помочь — о квартирах поспрашивать. Но не собой помочь... Понятно?
Как она это говорила... И какой был у нее вид... Хоть бы гневалась. Так нет... Смотрит, широко открыв глаза, и холодно, и в то же время словно бы с болью...
Это я теперь, лежа врастяжку, осознал, вспоминая. А тогда замерло все во мне, окостенел я от ужаса, понимая, что вот и конец моим надеждам на Нюсю... На человека... Нет, видно, их, человеков, среди женщин. Раз уж она, Нюся... Так жестоко...
Она и еще тогда говорила... Как раз о женщинах.
— Мне,— говорит,— Галка рассказывала, что вас, Петя, женщины любили и баловали... Что ходок был Петя... Петушок... Тот еще... Так неужели не успел понять женщин, а, Петя? Женщине мужчина нужен, ребенка она сама родить может... Да ребенок хоть растет, делается помощником, товарищем... А взрослый ребенок — это ведь, Петя, очень тяжело! Тем более для одинокой женщины. Думаю, что жена как раз и любит вас, как никто не любил и не полюбит, раз столько времени с вами. Подумайте-ка... И не ищите вы других ангелов. Ваш ангел при вас...
Вот так все и кончилось.
Приехал я домой окостенев. Звенели у меня в ушах безжалостные Нюсины слова. А перед глазами — глаза ее с холодной какой-то жалостью. Как к приговоренному: и жалко, и помиловать нельзя. Неужели она еще жалела меня? Да разве если жалеешь, так оттолкнешь человека? И, вспоминая ее «ваш ангел при вас», корчился я от унижения. И постепенно овладевало мною крайнее отчаяние...
Выход был один-единственный: бежать. «Все. Точка,— решил я.— Еду куда глаза глядят. К черту все. Всех баб. Я сам человек...» Но, пока я созревал в этом своем намерении, прошла неделя, и две. Грипп подхватил. И наконец бум! — радикулит.
И вот склоняется надо мной тигриная морда со шприцем. И меня выхаживает жена. Мой ангел. И я не чувствую в себе даже тени недавней отваги. А вместо отчаяния — лишь тупая ноющая боль в пояснице.

1984 г.

© Поликарпова Татьяна
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com