| НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
![]() |
![]() |
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
|
Назад
© Боровицкая Валентина 1990 1 Они стали модными – поездки на Север. Во всяком случае в нашем министерстве это самый популярный туристический маршрут. Все лето я слышу на разные лады повторяемые «Белозерск», «Кириллов», «Рыбинское море». Рыбинское море... При этих словах во мне по-прежнему что-то сжимается. Закрепившаяся отрицательная эмоция, ставшая рефлексом. Как у собаки Павлова. И память немедленно прокручивает давний день на Рыбинском. Небольшой ветерок. Легкая волна весело шлепает в борт нашей шестивесельной шлюпки. Мне семнадцать лет. Я серьезно занимаюсь греблей. Наша лучшая в городе команда делает тренировочный переход от базы до колокольни. Ориентир «колокольня» – это верхняя часть затопленной церкви в бывшем имении художника Верещагина. Не знаю, почему она оказалась неразобранной, когда строили водохранилище, но все говорили, что зрелище впечатляет – позолоченная маковка с крестом точно плывет по воде. Все было весело в этот день – веселое солнце, веселые волны, избыток сил, с которыми мы налегали на весла, шлюпка наша перелетала с волны на волну, так что через три часа мы уже были у цели. Купол с покосившимся крестом был виден издалека. Зрелище в самом деле было необыкновенным. Но, когда мы подошли вплотную и пришвартовались цепью за ребро в проломленном куполе, веселье мое заметно уменьшилось. Я представила, что внизу, под толщей воды, стены с росписью, окна, заросшие водорослями. А когда-то там был дом Верещагина, в этой церкви крестили художника. И вообще два столетия вся округа венчалась, крестила, хоронила... За годы существования нового моря волны заметно смыли позолоту, железо прогнило, и скелет купола обнажился. Зимой его сдавливают тяжелые льды, и темный купол, должно быть, напоминает голову заживо погребенного человека. Я содрогнулась от невольного сравнения, и мне захотелось оказаться как можно дальше от этого страшного места. Но среди моих воспоминаний это единственное неприятное. Все остальное, старательно и бережно уложенное памятью по полочкам, все остальное – прекрасно. Прекрасен огромный белый пароход моего детства, плывущий по Шексне и бесконечным каналам. Прекрасны железные ворота шлюза, впустившие пароход, который оказывался как бы на дне большого колодца, сделанного из огромных каменных блоков. Вода в этом колодце начинала прибывать, ряды плотно пригнанных друг к другу камней медленно скрывались под нею, пароход всплывал, и оторваться от этого зрелища было невозможно, пока, наконец, все не становилось на свои места – внизу земля, палуба парохода вознесена высоко-высоко, и ворота шлюза открываются, выпуская нас дальше в плавание. 1946 год – мужчин почти нет. Я машу женщинам, обслуживающим шлюз. Они смеются и машут мне, и вдруг догадываюсь, что для них это тоже маленький праздник – видеть, как всплывает большой белый пароход. Север моего детства, как прекрасная волшебная страна, неприкосновенно жил в моей памяти, и долгие годы я не решалась увидеть, каким он стал теперь. Однако бесконечные разговоры о нем сделали свое дело – и вот наша туристическая группа пересаживается в Череповце с поезда на «ракету», и я отправляюсь в путешествие, о котором так мечтала и которого так боялась. Путь от Череповца до Белозерска, первой остановки на нашем маршруте, ракета проделает за считанные часы. Белому пароходу моего детства для этого нужны были почти два дня. К концу первого дня плавания все начали повторять слово «Горицы»: «Горицы еще не проехали?», «Когда будут Горицы?», «Ужинать будем после Гориц»... Выходили из кают. На палубе становилось тесновато. Все нетерпеливо поглядывали на правый берег, и капитан грозно кричал в рупор: – Граждане пассажиры! Отойдите от правого борта. Пароход может дать крен. Услышав эту речь, толпа у правого борта становилась еще плотней, и, наконец-то, на высоком берегу на фоне заката появлялись величественные силуэты Горицинского монастыря. Прошли десятилетия с тех пор, как я видела его в последний раз. Теперь я – путешествующий столичный житель, хотя время для путешествия выбрано не очень удачно, начало мая, холодновато, ветер пронизывающий, туристы сидят в салоне и из окон любуются простором разлившейся реки. Я стою на палубе одна, смотрю на березовые стволы бывших лесов. Они наклонились по течению, но все еще держатся мертвыми корнями за размытую почву. Все неузнаваемо. Не надо было ехать. Таким, как я, ни к чему ходить по пепелищам. – Проезжаем Горицинский монастырь, – раздается записанный на пленку голос гида. Голос продолжает информацию о Горицах, но я не слушаю его. Поплотней натянув капюшон куртки, я вглядываюсь в берег. Поднявшаяся вода все изменила. Некогда высоко вознесенный и как бы парящий монастырский ансамбль теперь сиротливо лепится на краешке низкого обрыва, как бы сползая в воду. Я смотрю на него сверху вниз, мне видны и деревце, выросшее в кирпичной кладке стены, и пустые зияющие ворота главного входа, и волна от ракеты, которая вливается в окно, а выливается в дверь старинной часовни. Хорошо, что я на ракете. Хорошо, что картина Гориц, таких, какими они стали, мелькнула только на мгновение и исчезла за кормой. Впереди Белозерск. Это был второй волнующий момент путешествий моего детства. Мы ездили по этому маршруту каждое лето, и поездка на пароходе была для меня самой главной частью всего праздника, который назывался «отпуск». Как ясно помню я свое первое путешествие! Мне пять лет. Я в коротеньком платьице в горошек с большим белым бантом на голове. Кругом звучат разные загадочные слова: «носовой салон», «опустите жалюзи, «дебаркадер»... Мама в голубом платье с кружевами оживленно беседует с соседом по каюте, а это значит, что я могу спокойно заняться своими делами. Их у меня два. Во-первых, обойти весь пароход, пробежаться по всем палубам и лестницам с медными, до блеска начищенными перилами, которые называются поручнями, и, во-вторых, попытаться заглянуть в трюм, где везут пленных немцев. Разумеется, я начинаю со второго. Двери в трюм охраняет солдат с винтовкой. Сосед по каюте сказал, что немцев везут строить дома, которые они разрушили, но сказал, разумеется, неправду. Все мы, дети войны, знали, что немцы вовсе не люди, а страшные и сильные чудовища, которых мы, наконец-то, победили и теперь они сидят в пароходном трюме, конечно же, скованные по рукам и ногам, как Кощей Бессмертный. А ведь строить Кощея никто не заставлял, он создан не для этого. Ужасно интересно, какие они – немцы, убившие много людей и моего отца тоже. На картинках у них рогатые каски, значит, они с рогами, и еще, наверное, зубастые пасти, как у крокодилов. Но солдат, судя по всему, не боится их, значит, они связаны надежно. Я делаю вид, что меня необыкновенно занимают ящики и бочки, сложенные рядом с трюмом, и, делая круги возле них, я понемногу приближаюсь к солдату, пока не оказываюсь рядом с ним. Тихонько заглядываю вниз, но в темноте ничего не видно. – Хочешь посмотреть на немцев? – с улыбкой спрашивает солдат. Я робко киваю. – Так спустись на одну ступеньку. Я стою в нерешительности. – Не бойся, – весело говорит солдат. – Теперь они не страшные. Любопытство побеждает страх, и я осторожно спускаюсь на ступеньку крутой лестницы. То, что я увидела внизу, когда глаза привыкли к полумраку, было так неожиданно, что я в испуге схватилась за солдатский сапог. Немцы не были связаны. И, кроме того, у них не было ни рогов, ни клыков. В трюме были обыкновенные люди в незнакомой одежде и кепках с длинными козырьками. Ближе всех ко мне сидел понурый старик. Я до сих пор отчетливо помню его лицо. Должно быть, ему было лет сорок пять, но в бороде проступала седина, и мне тогда показалось, что он – сама древность. Старый немец облокотился локтями на колени, опустил голову и был до того несчастный, что невозможно было отвести от него глаза и невозможно даже подумать, что он мог кого-то убить. Немец вдруг поднял голову, посмотрел на меня долгим взглядом. В глазах его появилось сожаление и что-то еще, чего я не могла понять. Так мы несколько секунд смотрели друг на друга, и вдруг он осторожно улыбнулся, медленно встал и подошел к лестнице, так что лицо его оказалось вровень с моим. Он по-прежнему улыбался грустной улыбкой и поэтому было ни капельки не страшно. Знаком он попросил часового разрешить взять меня на руки. Часовой разрешил. И вот я сижу на коленях у седобородого и, совершенно сбитая с толку, смотрю на него во все глаза. Сначала он погладил мою белую челку, зачем-то развязал и опять завязал мой бантик, потом, тихонько покачивая на колене, осторожно прижал к груди. Свободной рукой он порылся у себя в кармане и протянул мне маленький кусочек сахара, облепленный крошками махорки, в глазах у него стояли слезы. Нас окружили другие пленные. Они что-то оживленно говорили на незнакомом языке, но ни одно лицо не осталось в моей памяти, кроме старика с глазами, полными слез. А наверху тем временем была суматоха. Подходили к Белозерску. Все опять вышли из кают, и мое отсутствие было, наконец, замечено. Меня нашли, со смехом и удивлением извлекли из трюма, но, поскольку я не отвечала ни на какие вопросы, то скоро оставили в покое. Подняли на верхнюю палубу, посадили на скамейку и предоставили своим мыслям. Маленький серый кусочек сахара давно размок в моей ладошке, но я все еще крепко сжимала ее. Немцев надо ненавидеть. Но невозможно ненавидеть плачущего старика из трюма... Я устала от этого неразрешимого противоречия и, наконец, заметила, что было на верхней палубе. А на верхней палубе был настоящий праздник. Сверкали медные ручки рубки, где стоял всемогущий капитан; матрос мыл палубу шваброй, сделанной из длинных веревок, пахло разогретой на солнце краской, женский голос из репродуктора пел: «Ваша записка в несколько строчек...», смеялись женщины, придерживая летящие от ветра юбки. Ветер налетел с Белого озера. Оказывается, пароход уже давно шел рядом с ним – только узкая полоска земли, бечевника, как сказал сосед по каюте, отделяла озеро от канала. Озеро было абсолютно белым и очень веселым – волны все пытались долететь до нашего парохода, но разбивались о бечевник, выложенный крепким булыжником, и нас только обдавало мелкими и теплыми брызгами. Большая и нарядная пристань Белозерска лоснилась от краски и чистоты. Сверкали стекла, играла музыка, возле пристани женщины торговали малиной и смородиной, головокружительно пахло малосольными огурцами. Пароход остановился, а прямой, как стрела, бечевник летел дальше, вдавался в озеро и заканчивался там, среди кипящих волн величественным обелиском – памятником строителям канала, основанием которому служил большой холм из камней-монолитов. Итак, Белоозеро, как по-старинному называла этот город моя бабушка, ездившая сюда «по завету» на пасхальные службы в любимую свою церковь Успенья. Она знать не знала, что ее «Успенье» построено в 16 веке, она была уверена, что Белоозеро и соборы в нем начались «аж до Москвы» и пребудут вечно. Когда-то в этом была уверена и я... Нашу туристическую группу везут по городу на автобусе. Мы поднимаемся на старинный крепостной вал, некогда ограждавший город. Он по-прежнему впечатляет высотой и размерами; насыпанный восемь столетий назад, он и сейчас готов защищать и отражать. Но это единственное, оставшееся в городе от моего прошлого. Нечистые заболоченные берега озера нисколько не похожи на бывшие здесь пляжи с белым песком и редкими валунами; каждый дом, каждая улица неуловимо и необратимо изменилась, как будто весь город торопился помолодеть и, сбросив с себя ненужный груз десяти веков, стать таким же, как все. Ну что ж, завтра Кирилловский, Ферапонтов монастыри – и обратно в Москву, к моей странной жизни, которая может вылиться только в одно, говорит моя подруга Кира, – в «клуб старых дев». Правда, мы с ней будем единственными его членами. Все остальные наши девчонки ни за что не согласятся расстаться с романтическими надеждами. Впрочем, все мы были романтиками, время нашей молодости очень этому способствовало. Мы дружны с Кирой двадцать лет, с первого курса Московского педагогического, с тех пор, как оказались в одной комнате общежития, хотя я была филологиней, она – историком. Мы как-то сразу подружились и, погоревав о том, что историю и филологию разделили на разные факультеты, скоро нашли выход – на самые значительные лекции Кира приходила к нам на филфак, а я часто забегала к ней на исторический. Так мы потихоньку соединили концы и начала давно прошедших времен. Счастливые это были годы. Я уверена, что мы ни разу за эти пять лет не спали больше шести часов, нам было не до сна. Зато ни одна выставка, ни один спектакль не пропускался. Мы обошли пешком всю Москву и объехали все Подмосковье, где были хоть какие-то следы Истории. Мы все читали, все видели, все знали. Самое главное наше знание состояло в том, что мы вошли в эру физики и будущее принадлежало очкастым лохматым мальчикам с физического и математического. Они обещали нам кибернетических художников и поэтов, не подверженных ни дуэлям, ни чахотке. На кого мы могли обратить внимание в те далекие шестидесятые? Конечно, только на них, на надежду человеческой цивилизации. Две дуры, мы вышли замуж за двух приятелей. Мой бывший муж занимается акустикой и, кажется, очень преуспел. Пару лет назад я встретила его в метро. Он шел мне навстречу легкой пружинистой походкой уверенного в себе человека. – Рад тебя видеть. Как ты? Замужем? – Нет. – Все принца ждешь? – Уже не жду. Принцы нынче в большом дефиците. У тебя все в порядке? – В полном порядке, малыш. Кандидат. Начальник отдела. Недавно вернулся из Чехословакии. – Отлично, дорогой. – Не жалеешь, что мы расстались? – Ты же лучше меня знаешь, что мы поступили мудро. Пока? – Пока. Я посмотрела ему вслед. Итак, с физикой все в порядке. А поэты по-прежнему умирают молодыми... Хорошо, что мы с ним не затянули узелка, и он легко развязался, не причинив нам не только боли, но даже не оставив следа. Мы почти одновременно поняли, что «заехали не в ту степь» – ему всегда было смешно то, над чем мне хотелось плакать. У Киры это тянулось дольше, она даже родила Петьку. Может быть потому, что была слишком занята Киевской Русью и княгиней Ольгой; вглядеться в ближайшее окружение было некогда. Теперь наоборот – так пристально вглядывается в Петьку, что не хватает сил на княгиню Ольгу, кандидатская ее все отодвигается. Теперь я сижу в «Ленинке» гораздо чаще ее, хоть ничего не пишу и не собираюсь. Я просто раскапываю там историю моего Севера, и она оказывается захватывающе интересной. Какой бы исторический кружок я организовала в школе! В какие бы путешествия отправлялись мы с ребятами... Я скучаю без них, но дорога в школу для меня заказана. Я проработала там всего год, хоть мечтала о школе всю жизнь. Любовь к ней мне оставила Вера Константиновна, учившая несколько поколений нашего северного городка. В неизменно строгом костюме, в очках, входила она в класс – и начиналось священнодействие. Она рассказывала нам историю языка одновременно с историей России, и мы сидели, боясь пошевелиться, не смея пропустить ни одного ее слова – мы отчетливо представляли, как древняя Русь медленно преобразуется в Русь Петровскую, и появляется первый поэт Ломоносов. Строчки стихов сменялись отрывками из летописей, а, когда она брала мел и начинала строить на доске волшебные соединения из приставок и суффиксов, это походило на калейдоскоп, на музыку. Выпускники нашей школы были исключительно грамотны. Вообще в детстве мне повезло – вокруг меня говорили на правильном великорусском языке, может быть, сказывалась близость Питера – как у нас по-старинному называли Ленинград. Конечно, у меня не было никаких колебаний в выборе профессии; я поступила в институт легко, училась весело и в школу пришла, почти дословно помня все уроки Веры Константиновны. Мне достался восьмой класс и встретил он меня 1 сентября выражением привычной скуки. Чтобы понять, кто есть кто, я дала маленький диктант, который ни один человек не написал даже на тройку – двойка была массовой и единодушной. Конец урока я заняла чтением фрагментов из писем Курбского к Ивану Грозному. Слушали меня со снисходительным недоверием – мало ли что сегодня взбрело мне в голову – завтра все равно будет скукотища. У меня был только один год, и за год мне надо было успеть заставить их полюбить свой язык. Я не заглядывала в методички, я вдохновенно священнодействовала у доски, создавая калейдоскоп из суффиксов и приставок. Я знакомила их с языком Киевской Руси и Новгорода, с летописями времен Батыя – трагическая русская история шла своим тяжким и неотвратимым путем, и величественный российский язык шел рядом, не забегая и не отставая в своем развитии. «Вырождение языка говорит о вырождении народа», – сказала я на одном из уроков и попросила написать небольшое домашнее сочинение на эту тему. – Задание не обязательно, – добавила я, – оно, как говорят в ВУЗах, факультативно. Сочинение написали все до одного. Теперь, входя в класс, я встречала глаза, полные напряженного ожидания и может быть даже любви. Уроки русского языка в 8-м классе начали вызывать в школе общий интерес, у меня побывали человек десять – от учителя истории до директора. Уходили они молчаливые и отчужденные, впрочем их присутствие нисколько не мешало ни мне, ни ребятам. В марте нас посетила заведующая РОНО. Она открыла дверь через несколько минут после начала урока и остановилась, ожидая увидеть на моем лице если не трепет, то хотя бы волнение, и не увидев ни того, ни другого, молча прошествовала на свободное место. Весь урок не сводила она с меня своих маленьких острых глаз и карандашик в ее руке, сделав короткую запись, быстро и нервно подрагивал. – Наша с вами тема сегодня – великий драматург Островский. Как всегда, я буду рассказывать вам то, чего нет в учебнике. Учебник вы в состоянии прочесть сами. Итак, слушайте о человеке, который умер за письменным столом с пером в руке... И до конца урока я не вспомнила об ухоженной начальственной женщине. Она напомнила о себе сама, пригласив в кабинет директора, и вид ее за директорским столом ничего хорошего не предвещал. Я внимательно смотрю в ухоженное лицо. В молодости она вероятно была хорошенькой брюнеткой с живыми глазками и мелкими зубками, но сейчас ее профиль с заостренным подбородком напоминал крысиный. Золотые сережки с жемчужинами и кольцо художественной работы. Полупрозрачная японская блузка. Я невольно вспоминаю Веру Константиновну, ее неизменный серый костюм, камею на белом воротничке – единственную вольность, которую она себе позволяла. Как это вышло, что золото и бриллианты стали атрибутами учителей, ведь светская и школьная жизнь – вещи очень разные. – С чего вы взяли, что можно вести уроки по своей собственной дилетантской методике? – спрашивает меня «крыса» хорошо поставленным голосом. – Я думаю, что настоящий учитель не нуждается в поводырях. Учить – значит, творить, – медленно и ровно отвечаю я. – Вы хотите сказать, что все заслуженные ученые, годами работавшие над методичками и руководствами, занимались пустым делом? – Боюсь, что многими из них двигало тщеславие и честолюбие. – Но, дружок, – ласково прищуривается «крыса», – зачем же вы, с такими высокими амбициями, пришли в обычную школу? – Я пришла для того, чтобы учить детей. Смею думать, что умею это делать. В ответ раздается хорошо обкатанный монолог о высоком назначении школы в наше историческое время и о том, что долг ее, главы отдела образования, состоит в том, чтобы беречь школу от авантюристов, какого бы толка они не были. Я знала, что она кончала филологический нашего института. Как же она сдавала классическую литературу?.. – Я вижу, вы не слушаете меня. – Да... Я думаю над вопросом, интересно, напишите ли вы, филолог, сочинение, если вам предложат написать его экспромтом... Надо ли объяснять, что в начале апреля я уже стояла «на ковре» расширенного заседания РОНО. Зрителей было порядочно – представители всех школ района, уже наслышанные обо мне, тихо переговаривались, ожидая начала сурового урока, который я должна была получить за гордость и дерзость. «Крыса» почистила шерстку. В сером велюровом костюме, с бирюзой в ушах и на пальце, она была спокойна и грустна. И речь ее была грустной – если у молодых учителей нет авторитетов, то чему они могут научить своих подопечных... Затем слово предоставили мне. – Вы, как и я, филолог, – сказала я, обращаясь к начальственной даме, – так почему бы нам не поговорить конкретней и профессиональней? Что, например, дурного в том, что я расскажу своим ученикам в два-три раза больше программы? Не все из них будут филологами, а образование, сколько я знаю, никому не мешало. Оно всегда возвышало и облагораживало. Почему я не могу провести параллель между Жуковским и «Озерной школой»? – Ведь они действительно запараллелены. Я была уверена, что «Озерная школа» ей и во сне не снилась. Как изящно можно парировать мой вопрос, сославшись на Байрона... Вместо изящества заведующая РОНО наливается тяжелой злобой. – Вопросы здесь задаю я! – Но это формула суда! – с улыбкой говорю я, поднявшись с места, – а если это суд, то нужен хотя бы формальный адвокат. При наличии его можно будет продолжить наш увлекательный разговор. Я поклонилась присутствующим и закрыла за собой дверь. Мне позволили выпустить мой класс, но с 15 июня я могла считать себя безработной. – Я сделала, что могла, – глядя мимо меня, проговорила директриса. – Вы уходите по собственному желанию, трудовую книжку вам не испортят. Но позвольте мне дать вам один совет. Вы прекрасный учитель, и школа, по-видимому, ваше призвание. Так неужели же ради своего призвания нельзя несколько обуздать свою гордость? – Обузданная гордость, по-моему, зрелище жалкое. – Ну что ж, мне искренне жаль вас, – холодно ответили мне, давая понять, что разговор окончен. Экзамены прошли успешно, несмотря на суровую комиссию из РОНО. Я жала руку каждому сдавшему и говорила: – Спасибо, Оля. Спасибо, Борис. Вы были очень на уровне. Они сияли, робко отвечая на мое пожатие, они были счастливы и не знали, что я прощаюсь с ними навсегда. Может быть, они не забудут этот год... Получив свои документы, я целый вечер гуляла по Тверскому бульвару, размышляя о будущем. Со школой все кончено. В какой бы район я не попыталась перейти, ситуация повторится. Как это писал монах, сподвижник Дмитрия Донского: «... и нахлынет волна, и отступит, и оставит стену неодолимую, и разобьется о воздвигнутую стену много умов и сердец; но придет другая волна и смоет стену воздвигнутую, и наступит радость...» Конечно, наступит. Но не для меня. Наверное, это вторая волна и зарождается где-то, но ей еще надо вырасти, докатиться... Древние ацтеки твердо верили, что у каждого живущего на земле есть страшный двойник – крыса. Когда наступают времена бедствий, крысы покидают свои подвалы, выходят наверх и заставляют людей бояться и трепетать. Но эти времена недолги, они проходят, и крысы снова забиваются по своим норам. Я утешала себя изо всех сил. Но ни летописи, ни ацтеки не помогали. В горле стоял ком, и слезы осторожно выступали в уголках глаз. Впрочем, мой «праздник непослушания» закончился довольно благополучно. Как всегда, помогла Кира. После института свекровь, женщина с огромными связями, устроила ее в наше министерство. Сейчас в их отделе уходила на пенсию одна из дам, я заняла ее место. И потекли-полетели дни, похожие на минуты, если бы они не составлялись в месяцы и годы. Жизнь была даже приятна, так плотно и разнообразно я ее заполнила – два вечера в месяц театр; один – консерватория по абонементу; хотя бы раз в неделю у Киры с Петькой, – и десять лет пролетели, и сорокалетие забрезжило на дальнем горизонте, и по ночам начали приходить горькие мысли о бесполезности своей жизни, которая никому не приносила ни пользы, ни радости. Независимо от себя я мысленно «прокручивала» свои уроки русского языка. Система получалась простой и стройной, но кто мне позволит ее применить? Люди, написавшие тяжелые косноязычные учебники, очень похожи на сильный гарнизон, укрепившийся на главной высоте – все кругом просматривается и подавляется. А я не боец, я всего лишь преподаватель Российской словесности. Однако надо было найти какой-то выход, может быть, заняться двумя мальчиками из нашего двора. Мать пьет, они практически сироты. С этими мыслями я уснула в гостинице Кириллова, куда мы приехали поздно вечером, а, проснувшись утром, обнаружила, что мысли не ушли, они были рядом, и с ними надо было что-то делать. Если начистоту, то давно надо уехать из Москвы. Куда-нибудь на самый-самый край России. Где нет дорог. Нет электричества. И где, может быть, мне никто не помешает научить детей тому, чему когда-то научила меня Вера Константиновна. А если очень повезет, то кто-нибудь даже запомнит мои уроки, и ниточка не прервется. Я увидела его сразу, как только после завтрака вошла в автобус, который повез нас в Ферапонтово. «Какие синие глаза», – подумала я, невольно задерживаясь взглядом на его лице, обрамленном короткой темно-русой бородкой. Спокойное сосредоточенное лицо человека, живущего преимущественно внутренней жизнью. Несколько минут пытаюсь угадать, кто он. Конечно, не местный житель – «адидасовская» кепочка с длинным козырьком и видавшая виды финская куртка. Но не турист. Мне ли, убивающей время в туристических поездках, не научиться узнавать «своего брата» с первого взгляда – все мы, вырвавшись из скучноватой привычной колеи, немного играем, нам хочется быть бодрей и беззаботней, чем мы есть на самом деле, и это видно и, похоже, начинает мне надоедать. Да, надо что-то менять. Я отвернулась от неизвестного нашего спутника и посмотрела в окно. Просторные избы. Большие огороды, залитые весенней водой. Дым из труб лениво стелется по крышам. К теплу. Дороги размокли, и ребятишки идут в школу по шоссе, сгрудились стайкой, пропуская наш автобус. Как они похожи на наш класс. Вон белобрысая голенастая девчонка в клетчатом платке и резиновых сапожках – лет двадцать назад я была похожа на нее как две капли воды. Почему я осталась в Москве, а не вернулась на родину? Родина была для меня маленьким городком, моей веселой желтой школой на высоком берегу, где я собиралась работать «всю оставшуюся жизнь». Но, когда я получила диплом, не было уже ни моего городка, ни желтой школы, ни окрестностей, ни следов – вместо них был этот страшный разлив воды, которому трудно даже найти название – не река, не озеро – вечное половодье, которому никогда не суждено войти в берега. Затопление... Я слышала, что оно обернулось огромными материальными убытками. О моральных убытках не говорят. Жители этих мест рассеялись по свету, пытаясь врасти старыми корнями в новую почву. Я осталась в Москве. С нею меня все-таки связывали пять лет учебы, друзья, привычки. Мне казалось, все равно, где начинать жизнь. Ферапонтов монастырь. Белые стены. Клумбы. Туристский сезон здесь круглый год. Собор, который пять веков назад расписывал Дионисий с сыновьями, блещет чистотой. У знаменитых фресок я задерживаюсь недолго. Древнерусская иконопись осталась для меня нераскрытой тайной. Может быть потому, что все детство прошло возле огромной иконы Николая Чудотворца. Икона эта была когда-то частью церковного иконостаса. Бабушка принесла ее домой, когда церковь решили сломать, и икона удивительно вписалась в бабушкин дом. До сих пор я помню каждую складку голубой с золотом одежды Николая, небольшие крепкие руки, бережно сжимавшие толстую книгу. Мне нравилось, что Николай держит книгу так бережно – тоже любила книги. Он улыбался мне ласковой стариковской улыбкой, которая иногда казалась мне немножко виноватой, и я знала, отчего. Он был покровителем моего отца, страстного рыбака. Отец часто и надолго уходил с лодкой на озера, и какие бы сильные ветры ни гнали волну, бабушка твердо верила, что Николай не бросит рыбаков ни в какой беде. Однако спасти отца летом сорок первого он не сумел. Не потому что Ленинград был далеко от нашего озера и не потому что отец был не на море, а сопровождал эшелон с боеприпасами, который разбомбил немецкий летчик. Но все случилось так быстро, что спасающий, наверное, просто не успел. – Ты никак не мог успеть туда, – говорила я шепотом, когда Николай смотрел на меня и на мою куклу очень уж виновато, – ты же старенький. А поезд очень быстрый. И самолет... Что ж поделаешь. Такая, значит, судьба, – вздохнув, заканчивала я бабушкиным тоном, глядя в доброе стариковское лицо с морщинками под глазами. – Вас не занимает Дионисий? Мой незнакомец улыбается и ждет ответа. Я тоже улыбаюсь и с удовольствием смотрю в его спокойное лицо, в светлые глаза. «Человек с таким лицом должен быть незаурядным человеком», – это или что-то вроде этого подумала я сегодня утром в автобусе, увидев его в первый раз. – Исторически сложилось так, что я полюбила иконопись девятнадцатого века, да, когда она стала почти портретной. Я понимаю свою ущербность, но древние иконы остаются для меня сухими схемами. – Схемами! – воскликнул он и повернул меня к иконе, возле которой мы стояли. Богоматерь с младенцем. – Посмотрите только на ее руки, представьте эту кисть в бархатном рукаве, с перстнем на пальце... да ведь это дивной красоты рука. Древние иконописцы были прекрасными рисовальщиками, им даже приходилось сглаживать, маскировать свое мастерство. Я ловлю себя на том, что не сразу понимаю смысл его слов. Мне нравится, как он говорит – неторопливо, чуть окая. – Как выписан тяжелый шелк, – продолжает он, – складки, тень в них, блики. Только что шелеста не слышно. А лицо... Ведь она всего лишь наклонилась к ребенку, чуть коснулась щекой его головы. И все. И не надо ничего больше. И никто из наших с вами современников не сумеет передать даже маленькой доли этой нежности. Схема! Кажется, он ждет ответа, но я по-прежнему молчу. Мне хочется слушать. – Знаете что, – сказал он, когда я, наконец, перестала разглядывать его, – мы люди путешествующие, представить нас друг другу некому, давайте представляться сами. Вы кто? – Кто ты – надежда, сон, виденье, иль дух, спустившийся с небес... Прозой разговаривать я тоже умею, но во всех сколько-нибудь стоящих романах дама говорит стихи, чтобы герой не сомневался в тонкости ее души, – улыбаюсь я Мы едем обратно в Кириллов. Солнце ослепительно блещет в каждой луже, и отвыкшие за зиму от света и простора коровы неподвижно стоят посреди поля, переваривая избыток впечатлений. Я рассказываю ему свою жизнь. Все по порядку, ничего не пропуская. И мне начинает казаться, что я всегда знала этого человека с русой бородкой и умными, спокойными глазами, может быть потому, что он напоминает мне Николая с бабушкиной иконы. Мне почему-то очень легко. К своему удивлению, я говорю четкими и даже не очень распространенными предложениями, а давно забытое, похожее на музыку чувство, медленно оживая, поднимается из глубины души, где оно было похоронено на веки веков. Неужели? 2 Кирилловский монастырь. Несколько веков он был любимым монастырем московских царей, и я понимаю, почему они выбрали именно его. Московское княжество осторожно поднималось на руинах Владимирских и Ростовских земель, некогда растоптанных татарскими конями. Русь медленно оживала после трехсотлетнего небытия. Каждый московский князь стоял один-на-один с темной бездной юга, откуда катились мрачные волны набегов, и казалось, что время их не минет никогда. Север был за спиной. Он был суров и неприступен. На севере был Новгород. Чудское озеро, там жила память об Александре Невском, там была надежда. Московские князья... Как мало мы знаем о них. Мечом или умом воевали они с огромной Ордой, а за страничками учебников кажутся нам каменными монолитами, знавшими наперед все про свои победы и судьбы. А они были только люди. Им выпадало видеть свой город сожженным, а дружину – разбитой, они тоже знали минуты отчаяния и страшный вопрос «А что тогда?» И тогда они вспоминали свой последний рубеж отступления – северную крепость-монастырь на Сиверском озере, широкоплечие башни, кованые ворота, крепкие стены. Они слали туда лучших строителей, ехали сами и смотрели с высоты башни, как разбиваются о ее подножие волна за волной и отлетают мелкими брызгами до тех пор, пока не смирятся, не отхлынут, не лягут ровной гладью. Север возвращал им силы и дарил душе покой. Всем, кроме одного, которому не было покоя нигде, хоть он упорно приезжал в Кириллов и жег свечи в церкви, построенной в честь его рождения, жертвовал дорогие оклады и утварь и смиренно стоял на коленях. Но, как и прежде, не было в нем светлого чувства веры в людей. Страх и злоба жгли его с прежней силой и требовали новых жертв. – Церковь Иоанна Предтечи, – говорит гид и делает паузу, ожидая тишины. Она любит и знает свое дело. – Церковь построена в честь рождения князя Ивана, будущего царя Ивана Грозного. – Интересно, кому пришла в голову мысль построить церковь в его честь? – задумчиво роняет мой спутник. Мы отстали от экскурсии и медленно идем по мощеной булыжником дорожке. – Мысль эта пришла Московскому патриарху и была в общем пророческой – Иван IV дал-таки почувствовать себя северным соседям очень основательно. Север он любил и хотел расширить его границы. – Как вы думаете, в свою церковь он приезжал? – Приезжал. И часто приезжал. Вот эти булыжники лежат здесь с тех пор, как он хаживал по ним. Но, к сожалению, Север был безответной любовью царя Ивана – притягивал и не давался. – Вы имеете в виду, что кто-то из его детей родился по дороге на северное богомолье? – Ну, это скорей счастливое событие. Часовня у Переяславля, где произошло рождение сына, – это почти заявка на Вечность. Жаль, что нет памятника на том берегу Шексны, где мамки под руки переводили царицу по трапу на баржу для дальнейшего пути. Трап качнулся, царица пошатнулась, и мамки удержали ее. Но никто не удержал ребенка, который был у нее на руках и которого она в эту минуту выронила в воду. – И вы знаете, что стало с царицей? – Знаю. Впрочем, это и угадать не трудно. Что бы сделали с нею вы? – Очень пожалел бы. Окружил бы вниманием. – Вы счастливый человек. Перед вами не стоит проблема оставить государству наследника, причем, проблема с математическими выкладками; он был уверен, что девятерых из десяти его сыновей «изведут» – отравят, зарежут. – ... самому ему под горячую руку попадутся, как несчастный Иван. – И это тоже. Словом, событие на Шексне он истолковал, как знак свыше и отправил царицу в монастырь. – А ведь, пожалуй, она счастливо отделалась? – Конечно. После ужина мы вышли из гостиницы и я даже остановилась на мгновение, увидев белую ночь. Я забыла ее. А, может быть, и не замечала раньше – белая ночь была для меня когда-то так же естественна, как ледоход, как заснеженный лес, который я видела из окна нашего дома. Все неуловимо изменилось. Только белые стены монастыря стали еще белей, да плечи башен казались еще напряженней на вечном своем дозоре. И, глядя на них, я еще раз подивилась такту древних мастеров – густая ель, хоть и росла рядом с мощной стеной, не стала от этого соседства менее величавой. Я отломила от нее небольшую ветку, мне хотелось раскидать маленькие еловые кисточки по старому монастырскому кладбищу, где нашли свой последний приют столько смелых и гордых сердец. И Рюрикович тоже... Это был последний приезд в монастырь царя Ивана. Было время, когда он ехал туда почти с надеждой, столь непривычной для него. Потом его приводило туда равнодушное выполнение обета. Теперь вела в Кириллов злоба. Ему принесли два подметных письма, в которых разные авторы писали одно и то же, что, де, настоятель Кириллова монастыря Пимен год как принимает тайных гонцов от польского короля и уже не единожды монахи слышали от него хулу на московского царя. И московский царь отправился вершить суд. Он сидел в карете, с наслаждением ощущая в груди нарастающий огонь – он скапливался давно и давно требовал выхода; пальцы до боли сжимали огромный крест на груди. Ребра креста впивались в ладони, но это не приносило облегчения. Представлялось ему лицо настоятеля с большими выпуклыми глазами, сросшиеся брови, нос орлиный... Не всегда он был Пименом, не всегда носил монашескую мантию – послом был наипервейшим, в Орду езжал и к польскому королю тож... Это потом он почувствовал скорбь душевную, схиму надел, вышел из-под царевых глаз. Не вышел... Притворно горбясь и припадая на посох, шел Иван по булыжной дорожке к дому настоятеля. Он полюбил театральность – научился казаться слабым и немощным – а потом выпрямиться, отбросить посох – и ударить. Едва волоча ноги, царь приближался к настоятелю, краем глаза наблюдая два ряда черных монахов вдоль его пути – низко ли склонили головы. Низко... Пимен тоже наклонил седеющую голову, клобук в руках, пальцы сжаты крепковато, но не дрожат. Неужто не боится? Распрямился Иван и посмотрел белыми от злобы глазами в прищуренные черные – Пимена и прочел в них ответ: «Не боюсь!» И огненная волна, давно бившая в грудь, вырвалась, наконец. – Убить! – захрипел царь, взметнув над головой руки, – убить! Левый опричник в долю секунды взмахнул сверкнувшей саблей, и голова настоятеля упала к ногам Ивана; грузно и тяжело осело тело, и по вымытому до блеска булыжнику потекла дымящаяся кровь, залила татарские сапоги Ивана, замочила край одежды царя. – Не хоронить! – прохрипел он остатками злобы. В груди было пусто. Огненная волна больше не терзала его. Широко и упруго шагая, он вошел в дом настоятеля, оставив за собой распахнутую дверь. Ровно два часа спустя в эту дверь вошел Рюрикович. Ему сказали, что государь согласен выслушать его. И встретились они снова. Всего пять лет назад Рюрикович командовал царским полком и не было у Ивана полка надежней. Смел был князь. И умен. Происхождением своим не чванился, с боярством спесивым не знался, любил службу да жену. Из-за жены и погиб. Увидел ее царь на церковной службе. И сразу вспомнил все слова, слышанные про нее: «лебедь белая, ромашка нежная, голубка ласковая...» Хороша была княгиня. Хороши были длинные брови над ласковыми глазами, и сочные губы, и ямочка на щеке. Всю службу царь не отрывал взгляда от ее лица, но не заботили княгиню чужие взгляды, не откликалась она на них, и поэтому детски-безмятежное лицо ее притягивало еще больше. Служба была утром, а вечером царь Иван уже подкатил на тройке к дому воеводы Рюриковича, сел за стол да попросил привести жену. Вошла. И встретила взгляд царский, и дрогнули тревожно густые ресницы и подошла она к мужу, но спокойным движением, чуть улыбаясь, погладил ее Рюрикович по голове да велел идти в свою светлицу. Однако царь у Рюриковича засиделся до света. О чем они говорили – неведомо. Только утром повез князь кататься на тройке свою красавицу, и провели они день в счастье и веселье, а вечером был большой пир, и поднес ей князь на пиру чашу старого меду. Ночью княгиня занемогла, и всю ночь носил ее князь по светелке, прижав к груди, пока в последний раз не дрогнули ресницы ее... Говорили, что был у него в заветном изумрудном перстне яд, с которым князь не расставался никогда; что сам он ходил в подвал за чашей меда для жены, что с медом вернулся бел, как мел, подумали гости, замерз он в подвале своем. До полудня сидел князь над мертвой женой своей; слуг не звал и друзей не принимал. А с полудня положили ее в гроб в любимом ее платье, отороченном белым песцом. И пошел народ прощаться с нею. Князь стоял, опустив кудрявую голову, держал руку на бледной руке княгини и приходящих не замечал. Но царя увидел. Не выпуская мертвой руки и не отводя глаз от царского лица, сказал медленно и равнодушно: – Отпусти меня на Белоозеро, государь. Дом мой и имущество возьми в казну, а я хочу принять постриг и провести остаток моей жизни в молитвах. И, не ожидая ответа, отвел взгляд от царского лица и опустил его на лицо своей молодой жены. А лицо царское было страшно. Но голос ласков. – Добро, князь. Поезжай на Белоозеро. Через неделю праздник у меня великий, побудь со мной. И отправляйся. Праздник был точно великий. На Красной площади был разведен костер и на специально выкованной огромной сковородке жарили живьем двух бояр, отца и сына. Непочтительны были бояре, друзьям своим говорили, что течет в царе свирепая татарская кровь, что холопы ему нужны, а не друзья. Царь, сидя в кресле у кремлевской стены, смотрел на казнь ласковыми глазами. Рюрикович был посажен справа от царя. – Не страшно, князь? – спросил его Иван, доверительно нагнувшись к нему и улыбаясь всем лицом. – Не страшно, государь. Нет беды хуже страха. Многогрешен я, но этого греха на душе не имею. С тем и уехал князь в монастырь. И вот встретились. – Постригся, князь? – Постригся, государь. – Дело ко мне имеешь? – Имею, государь. Выслушай, не гневаясь. – Говори. – Не виновен Пимен. Не было на Руси другого такого печальника о судьбе ее. Пушки монастыря держал в порядке и говорил, что, начнись война с Сигизмундом, поведет воевать с ним всю нашу братию. Не знавал я никого, кто больше его хотел русичам славы и чести. – Смело говоришь, князь. – Смелыми государство возвеличивается, слабыми унижается. – Неужели Пимен не проклинал меня? Я ведь душегуб и убивец, меня одни юродивые не боятся. – Не проклинал. Он знал, что все – от бога. Какой бы ты ни был, ты судьба Руси. Что же проклинать судьбу? И скрестились взгляды. И минуту длилось молчание. – Кто поручится за слова твои? – Я, государь. Можешь положить рядом с Пименом. Не виновен настоятель. – Собери монахов. И вышел царь на монастырский двор и объявил громко, что поверил в невиновность Пимена, что учинит розыск клеветникам, а потом подошел к обезглавленному, поднял мертвую голову и, поцеловав ее в губы, повелел отпеть и предать земле. А сам вернулся в спальню настоятеля и хотел уснуть, но не мог. Стояло перед глазами лицо бывшего дипломата и вприщур смотрели на царя темные глаза его. Царь помолился, упав на широкие доски пола, и исчезло лицо Пимена, но сменило его другое – нежное девичье лицо жены Рюриковича в гробу. Тень от ресниц на бледных щеках... Понял, что не уснуть ему, и вышел в белую ночь под светлое небо без звезд и без облаков. И стало жутко царю, показалось, что купол небесный соткан из пронзительного света, и под этим беспощадным светом душа царя видна оттуда, сверху, до крайнего дна. Двери церкви, построенной в честь его рождения, были открыты настежь, там отпевали Пимена, волнами текли ладан и пение монахов. Спиной к двери узнал царь ладную широкоплечую фигуру Рюриковича в монашеской рясе, подпоясанной грубым поясом. Вспомнил вопрос свой князю, не скучно ли ему в обители сей дальней на краю земли? – Не скучно, государь. Ежели суждено вернуться покою в мою душу, так вернется он только здесь – вон и ель под окном кельи моей день и ночь шумит утешительно. Неслышно ступая своими мягкими татарскими сапогами, прошел царь в келью Рюриковича, сел на лавке у раскрытого окна, огляделся. Лавка и стол ничем не покрыты. Висит на стене крестьянский, для зимы, полушубок овчинный, сапоги стоят дегтем смазанные. Ничего не взял князь из прошлой своей жизни роскошной, ни ниточки. Ничего, кроме изумрудного колечка заморского, того самого... Тихо в келье. Прислушался царь к шуму ели – мрачно и угрожающе шумела она над царем. Тут отворилась дверь и вошел Рюрикович, и тесно стало в келье от высокого роста и молодецких плеч его. Поклонился царю и посмотрел на него спокойными светлыми глазами, в которых не было ни собачьего страха, ни собачьей тоски; светлое небо этой ночи больше всего напоминали глаза князя. И злобный огонь ожил в царской груди. Но волна еще не поднялась, сил еще не было, первый уголек тихо затлел там. – Проститься пришел с тобой. Уезжаю. Прикажи закладывать лошадей, – ласково сказал царь, не сводя с князя сверлящего взгляда. – Да спросить хочу. Вот ничего ты не взял из дома своего, ничего не утаил. А перстенек-то изумрудный, он тебе, монаху, для чего? И властно потянулась царская рука с длинными костлявыми пальцами. Снял монах изумрудный перстень, взглянул на него, поцеловал и молча положил на протянутую ладонь. Усмехнулся царь, повертел колечко, нажал на камушек, и тайная пружинка приподняла изумруд, и открылся там маленький тайничок. Пустой. – Не жалей колечка, князь. Не навсегда беру. Поношу да обратно пришлю. Давай-ка обниму тебя на прощанье. Настоятелем обители сей тебя оставляю. Прощай. С тем и уехал. А через полгода, глухой зимой прибыл к настоятелю гонец из Москвы с личным пакетом от царя. Лежало в пакете колечко заморское с изумрудом. Нажал Рюрикович на пружинку и открылся тайничок. И было там ярко-красное зернышко, такое же, как некогда положил он в чашу меда для своей княгини. А гонец прибавил устно, что без ответа ему возвращаться не велено. – С ответом вернешься, – молвил настоятель и вышел, не прощаясь. Поздно вечером попросил он ключевой воды. Принес ему послушник берестянный туесок и вышел с поклоном, а князь бросил зернышко в туесок и смотрел с усмешкой, как окрашивается родниковая вода и становится алой как кровь. И выпил ее. Почему он не последовал за Курбским в чужие земли? Знаменит был Рюрикович не в одной Московии... Но никто и никогда не узнает ответа на вопрос, почему он не стал перечить судьбе своей, а разделил ее вместе со своей княгиней, со своим народом. Я засыпала еловыми иголками всю дорожку от ворот до дома настоятеля. Руки мои пропахли хвоей. Было два часа ночи и над озером стелился тонкий пар, когда мы вышли на берег и увидели между огромных валунов место для костра и кучу сушняка. Конечно, мы зажгли костер и сели на обрубках дерева, лежащих тут с незапамятных времен, как и валуны, к которым можно прижаться спиной, они были гладкие, ровные, отглаженные спинами многих поколений рыбаков. Может быть, у этого валуна сидел когда-то и мой отец, обошедший со своей лодкой все окрестные озера. Где-то на этом берегу похоронены несколько поколений моих дедов и прадедов, бывших крестьянами Кириллова монастыря. И острое чувство близости к этой земле, с которой я была связана не только с рождения, но задолго до него, это чувство, не покидавшее меня с утра, с тех пор, как я увидела высокие избы, обалдевших от простора коров, белобрысую девчушку, точно сошедшую с моей детской фотографии, оно отозвалось во мне щемящей грустью, от которой сжалось горло. – Как все просто, – сказала я неожиданно вслух. – Как просто и легко. Надо вернуться сюда и заняться своим делом. Надо жить дома. – Вы имеете в виду Кириллов? – Н-н-нет. Не обязательно. Можно поступить оригинально – развернуть карту Вологодской области, бросить на нее кубик наугад – и приехать. – Вы можете жить не в Москве? Топить печку, брать воду не в кране, а в колодце и осенним утром добираться на работу не в светлом и чистом метро, а пешком под мокрым ветром в кромешной темноте, потому что за поэтическими белыми ночами на севере наступает долгая ночь? Я вспомнила свою комнату в общей квартире старого дома на Тверском бульваре. Она была частью бывшей гостиной – на одной стене сохранился фриз – шествие богов и богинь, что-то вроде карнавала на Олимпе. Фриз обрывался перегородкой, и моя высокая узкая комната напоминала мне то каюту старого корабля, то аквариум. Но это было давно, когда я только въехала в эту квартиру и застала там доживающих свой век истинно московских старушек, не позволяющих себе появляться без прически и в халате даже на кухне. Тогда в нашей квартире матово отливали красным деревом натертые паркетные полы; медные краны и ручки дверей были начищены до блеска. И как же я мысленно чертыхала весь этот блеск, когда приходило мое дежурство и я целыми днями драила, мыла, натирала. Как мне иногда мешал Рахманинов, который звучал по вечерам из комнаты бывшей пианистки. Теперь в этой комнате живет большое семейство, переехавшее в Москву из какого-то южного городка. Семейство должно представлять большой интерес для науки – оно никогда не спит. Там все время кто-то приезжает или уезжает, темпераментная южная речь не умолкает ни днем, ни ночью. Старушки давно умерли. Паркет застлан серым линолеумом, вздувшимся буграми и бугорками, между ними протоптана тропинка к темноватой и грязноватой кухне, так что теперь моя комната с оборванным фризом больше всего похожа на дешевый номер гостиницы какого-нибудь портового южного города, Стамбула, например. – Я не только оставлю свою московскую комнату, я оставлю ее с удовольствием, – после небольшой паузы отвечаю я, наблюдая, как над костром струится почти невидимый дым. А долгая ночь все продолжается. Четыре часа утра. Спутник мой подбрасывает ветки и задумчиво смотрит на огонь. – Однако вы с большим знанием описали осеннюю северную ночь. Вы северянин? – Вообще пора заметить, что наши беседы отклонились от всех классических образцов. Испокон веков мужчины, зная болтливость женщин, умело брали нить разговора в свои руки. Боюсь, вы поступили опрометчиво, не последовав их примеру. – Ну-ну, – весело сказал он, глядя на меня через костер. – Конечно, северянин, – засмеялась я. – Только на севере говорят так плавно и медленно. – Северянин я недавно. Впрочем, может быть, и мои деды были с севера, но уточнить это уже невозможно, вырос я в ленинградском детском доме, меня подобрали на улице совсем маленьким, мои имя и фамилия, как вы понимаете, не мои, то есть, не совсем мои. Потом я окончил Ленинградский медицинский и пытаюсь лечить людей. – Вы врач... – Ни в коем случае! Не люблю я это слово. Нас, выходящих из медицинских институтов, надо называть каким-то совсем другим словом. Врач! Вот египетские жрецы были врачами. И Авиценна – врач. Медицина во все века была неразрывна с математикой, с философией. Изучившие медицину вдруг принимались писать трактаты о величии духа человека, обладающего такой слабой и уязвимой плотью. Даже оставляли практику, понимая невозможность постигнуть явление, называемое «человек». Они сомневались, переходили от отчаяния к надежде, и это было прекрасно, потому что так выражалась их нравственная ответственность за человеческую природу, не ими созданную. «Не повреди!» – они никогда не забывали эту древнюю заповедь. А мои безмятежные коллеги, мальчики и девочки с дипломами врачей, ощупью искали диагноз, мимоходом выписывая сильнейшие лекарства, разрушавшие печень, почки. Бывали смертельные исходы. Ну и что?! Тоже мне повод для грусти – смерть какого-нибудь задохлика. Отмучился, голубчик... Они непоколебимо жизнерадостны... По крайней мере, большинство из них. Он с силой разломил сухую еловую ветку и бросил ее в огонь, где она взорвалась снопом искр. – Я надеюсь, вы не учили их жить? – Нет. Но, оказывается, на мне все было написано, потому что лидер нашего курса, с которым мы однажды вместе дежурили в клинике, произнес по дороге краткую, но вразумительную речь. – Послушай умное слово, печальник, – снисходительно сказал он. – Ты бросаешь так много испепеляющих взглядов, что, боюсь, твоего огонька и на полжизни не хватит, а жизнь, она длинная, и вся главная перестрелочка впереди. Ну, умерла у меня вчера эта бабенка. Но, во-первых, пожила она порядочно, в шестьдесят пять пора и честь знать, а, во-вторых, нам положен некоторый допуск, разрешен. Без допуска ни машины не ходят, ни самолеты не летают. Вот англичанам хорошо. У них разрешается практиковать в стране только тем докторам, которые не менее шести лет повкалывали где-нибудь в Африке. Предполагается, что за шесть лет они уморили достаточно народу, чтобы уже кое-что уразуметь. Так что все в порядке, старик. А своих «древних» выброси из головы. Они могли себе позволить печали над каждой человеческой единицей, им не грозил, как нам, демографический взрыв. Словом, наслышался и навиделся я за свое студенчество порядочно, так что когда началось распределение, я отказался от Ленинграда и поехал на край света – в поселок на берегу Белого моря, лишь бы не видеть и не слышать этих умников. Моя жена, разумеется, осталась в Ленинграде. Она сказала без злобы и без иронии, что никогда не сомневалась относительно моей карьеры – конечно, это будет лестница, ведущая вниз. И географически оказалась совершенно права. – Значит, вы живете в поселке на берегу Белого моря... – И совершенно в своей тарелке. Я знаю всех своих пациентов. Мне известно, почему у одной «весенний» кашель, у другой «тянет спину» и когда откроются старые раны у третьего. Правда, справедливости ради надо сказать, что в деревне врачу легче. Там люди на природе, значит, здоровей, и к тому же работой заняты. Они чувствуют боль только тогда, когда действительно больны. В городах очень смазывают картину стрессы. Но зато я там себе не принадлежу. Меня будят в любой час ночи, и чего я только не делаю – от приема родов до нейрохирургии, был и такой случай в моей практике. У меня там даже научные конференции бывают. Правда, участников только двое – я и бывший агроном на пенсии, пасечник и травник. От него я научился не меньше, чем в институте. И лечить-то стараюсь в основном травами. – То есть вы вполне счастливый человек? У вас есть точка равновесия, с которой и прошлое, и будущее безоблачны и понятны. – О прошлом так сказать нельзя. Вот с прошлым у меня как раз большие трудности. Пар над озером уже исчез. Над его неподвижной гладью ослепительно плавилось солнце, где-то заливались петухи, наступало утро. Костер наш погас, но уходить не хотелось. Он чертил веточкой иероглифы на легкой золе, а я готова была провести на этом берегу еще сутки, можно даже не одни... – «Точку равновесия», как вы изволили выразиться, я потерял в один прекрасный сентябрьский день. Начался у меня отпуск, но ехать никуда не хотелось, никто и нигде меня не ждал, так что я отправился с экскурсией на Соловецкие острова. Стоял наш тихий северный сентябрь. Экскурсантов было уже немного. Гид, словоохотливый пенсионер, вел экскурсию неторопливо. Несколько часов пролетели незаметно, а потом у нас еще осталось время, и мы отправились кто куда. Я – в маленькую церквушку, в которой мы побывали мельком, мимоходом. Внутри она была абсолютна пуста, стены покрыты густым слоем побелки, дверь перекошена, – запустение, одним словом. А привело меня туда вот что: – я заметил, что в одном месте побелка отслоилась и под нею проступало лицо. Я подошел поближе, остановился и простоял так довольно долго. Горячие глаза смотрели на меня, их взгляд словно прожигал несколько слоев известки, я даже неловкость почувствовал – не виноват ли в чем... Я расспросил о церквушке. Сказали мне о ней немного – вроде были в 18 веке интересные фрески, потом их почему-то замазали. Вернулись мы в Архангельск. Поселился я в гостинице, а наутро отправился в архивы и провел там несколько дней. – И что-нибудь нашлось? – Немного. Что-то вроде книги приказов по монастырю. Запись от 10 мая 1779 года прямо относилась к моей церквушке. Настоятель отец Иосиф повелевал незамедлительно и со всем старанием замазать белым всю роспись ее, «дабы не смущали мирские страсти тихую обитель сию», а «обуянного гордыней» художника приказано было усмирить постом и покаянием. Тогда я во что бы то ни стало решил увидеть то, что смущало отца Иосифа, да так смущало, что он разом покончил и с картиной, и с художником. Дело в том, что всю жизнь я рисовал, но сделать это профессией – как это могло прийти в голову мальчику из послевоенного детдома? А тут захотелось попробовать себя, и отправился я в один из отпусков на курсы реставраторов. И понял, что это и есть мое настоящее дело. Медицину хотел было вообще оставить, но, во-первых, работать на Соловках зимой и осенью невозможно, а, во-вторых, оказалось, мой поселок на Беломорье ни за что не хотел расставаться со мной. Порешили на том, что заниматься реставрацией я буду в июне и июле, присоединив к моему отпуску пару недель отгулов, заработанных за год, и тогда вместо меня будут оставаться студенты-практиканты, а все остальное время я на месте. В общем, все свои отпуска я трачу на маленькую церквушку на Соловках и не жалею об этом. Замечательного художника уморил наш настоятель двести лет назад. Я потому говорю это так уверено, что знаю – не смог автор пережить гибели того, что создавалось бессонными ночами и долгими годами – умер в безвестности. И не осталось ни могилы, ни имени, ни картин. Вся церквушка расписана им, и что ни фреска – то открытие. Какой был портретист, какой философ... Настоятель Иосиф не мог вынести вопросительного взгляда апостола Петра, написанного красками на глине. Должно быть, багаж души настоятеля не подлежал таможенному досмотру. И как же просто он избавился от этих глаз – всего один день работы маляра... Вот уже несколько лет я пытаюсь найти следы моего художника в других местах – объехал все Беломорье, просмотрел запасники и архивы в Ленинграде. Сегодня еду с вами до Вологды, пробуду там пару деньков, потом Великий Устюг – и обратно на Соловки. Отпуск короткий, а работа у меня движется медленно. И вот мы сидим в «Икарусе». И молчим. И смотрим, как после светлого утра на Сиверском озере распахнулся над землей светлый день. «Как хорошо!» – одним взглядом говорю я человеку рядом со мной. – «Да», – отвечает он одной улыбкой. – Но что же дальше, что будет потом? – спрашивает меня внутренний голос, и мне становится холодновато. – Какое мне дело до потом, – отвечаю я этому голосу. – Мне хорошо сейчас. Мне хочется слушать только эту тихую полузабытую музыку нежности и волнения. После моего нелепого брака я еще несколько раз пыталась сыграть в эту игру, и горечи, оставшейся от моих маленьких романов, вполне хватило, чтобы в душе стало тихо и пусто, как в Каракумах. Откуда же музыка?.. В одиннадцать утра мы приехали в Вологду. В одиннадцать вечера отходит мой поезд в Москву. У нас были только двенадцать часов, и мы решили разделить их пополам. Сначала осмотреть фрески Прилуцкого монастыря, расположенного довольно далеко от города, а потом просто побродить. Времени мало, и в Прилуки мы едем на такси. Мощные укрепления стоят на излучине реки Вологды, напоминая о том, что всего каких-нибудь триста лет назад здесь шли бои со шведами и поляками. «Хочешь жить – побеждай. И другого пути не бывает», – говорю я пришедшие мне на память строчки, увидев эти суровые стены. – Не бывает... – задумчиво повторяет мой спутник. – Не бывает. Но почему же они не боролись? – Ваш Рюрикович, мой художник и вообще все «выходившие из игры», пропадавшие для современников, писавшие свои трактаты по кельям дальних монастырей, часто даже не заботясь подписать их, как «Слово о полку Игореве», например. Ведь Моцарт мог переиграть Сальери. Почему же победа всегда за теми, другими? Вы не знаете? Мы просим таксиста подождать нас у ворот, и он без недовольства соглашается. Какой везучий день, ничто его не омрачает! Он подает мне руку, когда я выхожу из машины, и не сразу выпускает ее. Музыка, тихо зазвучавшая во мне, когда я увидела его в первый раз, давно стала мощным оркестром, скрипки уже поднялись до самых высоких нот; сильные пальцы, сжавшие мою ладонь, ждут ответа, и я осторожно обнимаю их. Кажется, что-то происходит. Как это выразить словами? Никак. И не надо ничего выражать. Мы идем в дирекцию музея, предъявляем документы. Служащий что-то записывает в своей книге и идет открывать замки на церкви и часовне. Мы входим в прохладный полумрак, мой спутник внимательным и быстрым взглядом изучает иконы и роспись, входит в алтарь, поднимается на клирос. На левой щеке у него обозначилась морщинка досады или заботы. Мы возвращаемся в город. Медленно идем по набережным. Красивый город. Почти не тронутый модерном центр. Первая зелень скверов. Когда мы вышли к Кремлю, начался звонкий и сильный майский дождь. Мы спрятались от него в музее, но не стали осматривать его, а встали в нише окна, выходящего на реку, на огромный собор. Шел дождь и светило солнце. Необыкновенный день продолжался. – А знаете, – сказала я, – ведь Иван Грозный наперекор судьбе хотел сделать Вологду своей столицей. В Москве его замучили по ночам воспоминания. – Говорят, все казнённые еженощно являлись к нему, и он решил бежать на север и от них, и от себя. Этот огромный собор строили как главный столичный, но во время стройки с высоты сорвалась плита и ушла в землю на несколько метров, образовав яму в форме могилы; монахи сказали царю, что это знак плохой, хуже не бывает. Царь пришел, постоял над готовой могилой, наутро уехал и в Вологду больше – ни ногой. – Хорошо, что север ему не дался, – с улыбкой согласился мой слушатель. – Но вы мне не ответили в такси, почему Моцарт и такие, как Моцарт, отдают победу Сальери? – Не знаю. – А я знаю. Я теперь вообще много что знаю. Я столько перечитал и передумал в своей соловецкой церкви, сколько не думал за всю жизнь. – И что вы знаете? – Я знаю, что они выходили из игры не от слабости. Они просто снисходительно уступали сегодняшний день «бабочкам-однодневкам». Потому что чувствовали за собой Вечность. Лев Толстой написал где-то, что порочные люди обязательно связаны тесной связью и что честные люди догадаются когда-нибудь сделать то же самое. – Это Пьер Безухов говорит. На последних страницах романа. – Да? Так вот талантливые люди были связаны этой связью всегда. Ниточка сквозь века никогда не прерывалась. Я нашел своего художника, вы – Рюриковича. Это не случайность, это закономерность – руки порядочных людей, протянутые друг другу сквозь Вечность. И юродивый царь Иван интуитивно чувствовал эту связь и пытался потопить ее в крови, перерубить – и не смог. Никто не сможет. Талант всегда победит силу. Это еще древние говорили. Но я догадался об этом сам. Я молчала. Я с восхищением смотрела на его лицо, на появившуюся опять морщинку на левой щеке и понимала только одно – что мне хочется поцеловать его и что если мы еще минутку не уйдем из этой ниши, я его поцелую. – Вы помните, между прочим, что мы двое суток не спали и сутки не ели? Сегодня утром в Кириллове мы опоздали на завтрак, просидели его у погасшего костра и прибежали к автобусу, когда он уже призывно загудел. – Так пойдемте куда-нибудь. И пришли мы в ресторан. До поезда оставались целых три часа, и скатерть топорщилась от крахмала, и треска, запеченная в сметане, была покрыта розовой корочкой, и грибной суп пах настоящими грибами. Мы попросили повторить треску, а в девять на эстраде появились музыканты, и он пригласил меня танцевать. Я танцевала, пытаясь держаться как можно дальше от него, потому что страшно боялась, что поцелую эту короткую горькую морщинку на левой щеке, а что тогда будет – об этом даже подумать было страшно. И вот мы стоим в тамбуре вагона. И молчим. И проводница в третий раз повторяет, что провожающим пора уходить. И тогда он говорит медленно, чуть окая: – Между прочем, бросать кубик на вологодскую карту – всю эту чертовщину разводить совсем не обязательно. В моем беломорском поселке тоже есть школа-десятилетка. И адрес мой вы, надеюсь, запомнили. Поразмышляйте на эту тему. И соскакивает с подножки. И вагон трогается. Я молчу. Я не умею сразу думать и чувствовать. А чувствую я, глядя на это строгое лицо, только одно – что через несколько секунд поезд наберет скорость – и все кончится. Но он понимает. Он идет рядом с вагоном и улыбается, как улыбался утром у потухшего костра на Сиверском озере: – На Соловках тоже есть почтовое отделение. И, по слухам, письма доходят... Поезд действительно набирает скорость, и через несколько минут окраина Вологды сменяется темным гребнем хвойного леса. А я остаюсь стоять в тамбуре и стою там до полночи, слушая бодрый стук колес на стыках рельсов. Одно окно тамбура обращено на запад и в нем горит костер заката. Даже не костер, а целый пожар – пылающие облака до половины неба. Во втором окне тонко золотится полоска восхода. Я между ними. Мне страшно войти в вагон и прервать эту длинную-длинную белую ночь, потому что пока я стою здесь, между восходом и закатом, мне кажется, что ничего не кончилось, что все только началось. |
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
|
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
рекомендуем читать:
|
| © Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2026 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|
|
|
|
|