НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Соротокина Нина 1991 Наверное, у каждого человека есть в году свой любимый сезон, своя золотая пора, когда он выныривает из тины повседневности и, словно заново рождаясь, весь отдается присущей этой поре страсти. Я знаю человека, который на зиму выключает телефон — только работа и лыжи, знаю охотника, который во время утиной тяги ссорится с женой, и всегда всерьез, чуть ли не до развода. У иных эта пора — весенне-байдарочное половодье, у других — февраль-март, когда они самозабвенно ломают руки-ноги на слаломе. Моя любимая пора — июль, сбор земляники. Время сбора редко распространяется на весь месяц. Если дружно таяли снега, июнь был теплым, а цветение обильным, то ягоды появляются сразу и весь сезон уплотняется в две недели. Земляника, конечно, не пропадает сразу, она и после двух недель плодоносит, но потом она штучная, разовая, а в эти две уплотненные недели она, как говорят, обливная, все вокруг — просеки, вырубки, опушки, поляны — сияет красным, манящим блеском. Корзинка, ломоть хлеба, и ты уходишь с утра в мир зелени, комаров, запахов, цветов и паутины. На подходе к лесу ты видишь только небо и купы деревьев, но памятью уже высматриваешь любимые места: ромашки в овраге, и поверженный ствол сосны, прозванный, конечно, спящим драконом, и папоротник в еловой тени, и синие колокольчики, но как только углубляешься ты в лоно леса, уже не видишь ничего, кроме земляники. Вначале нагибаешься за каждой ягодой, потом становишься на одно колено, упираешься в него грудью и орудуешь двумя руками, потом садишься, обирая близ растущие кустики земляники, и, наконец, начинаешь ползать по поляне, пока не свалишься без сил. Волосы забиты колючками и семенами, лицо и шея искусаны комарами, руки красны от земляничного сока. Полное бессилие отключает тебя от сбора, и вдруг видишь заново и «неба свод хрустальный», и шумящие ветки деревьев, а прямо перед глазами мясистый ствол чертополоха, по которому ползет божья коровка. Мир прекрасен, свеж, бескорыстен — лето! Отдышалась, перевернулась на живот, повела глазами, и опять ты в мире сбора, ягода за ягодой, крупной, как клубника, мелкой, пахучей — гроздья, плети. Итак, июль. Я живу в деревне с сыном, племянницей и племянником. Юрка и Матвей оба кончили четвертый класс, оба с одной тройкой в табеле, у обоих по русскому языку. На этом их сходство кончается. Все остальное — «волна и камень, лед и пламень». Просто удивительно, что они дружат. Племянник Матвей — узкоплечий, худенький, личико с острым носиком, нежными продолговатыми щечками и белым хохолком. Он похож на молодого зверька, но поведение его и привычки очень мужские. Когда он садится, закинув нога на ногу, подсунув под себя руки ладонями вверх, невольно видишь, что вот так же он будет садиться и через десять лет, и через пятьдесят и так же внимательно будет смотреть на собеседника и рассказывать что-нибудь тихим назидательным голосом. Матвей книжник, он помешан на астрономии. Из слушателей он предпочитает взрослых, те всегда умиляются и слушают с удовольствием. Сверстникам рассказывать не столь приятно, зачастую они просто не верят его знаниям, а то и по затылку могут съездить, чтоб не высовывался со своей астрономией из общей массы. Юрка, да не буду я пристрастна к собственному сыну, неизвестно в кого, волоокий красавец, бронзовый рыцарь загара, романтик, задира и врун. С самого дня его рождения я потеряла покой: он падал, обжигался, дрался, в три года заблудился, в четыре — пытался поджечь дом, в пять, играя в пиратов, зарыл в песок мои кольца и серьги. Сейчас ему одиннадцать, и я боюсь двора, классных руководителей, звучащей в подворотне гитары и все возрастающих Юркиных коммерческих способностей. Он меняет марки на фантики, фантики на ракетки, ракетки на пластмассовых индейцев, индейцев на резиновых ковбоев, ковбоев в свою очередь на какую-то дрянь — проволоку и разноцветные стекла, эту же дрянь, к моему глубокому удивлению, он выменивает на маленькие ходкие машинки. Нам бы только его до армии дотянуть, до строгой мужской команды. Юрка мечтает о десантных войсках, а потом, во взрослой жизни, собирается посвятить себя мультфильму. Противоречивая натура! Племянница моя Поленька — стройное, застенчивое, хитренькое — в мать, восьмилетнее существо. Она отличница и гимнастка. По утрам она относит под бузину свой коврик и бесшумно вертит колесо, делает гимнастический мостик и танцует со скакалкой. Вначале за за земляникой мы ходили все вместе. Азарт — великая вещь, дети соревновались, кто больше наберет. Первым откололся Юрка. «Я думал, что ее больше», — первое обиженное замечание. Куда уж больше, от земляники в лесу красным-красно. «Я думал, она крупнее», — второй его протест. «Это, мам, труд для каторжников», — третье и последнее замечание. Больше он в лес не ходил. Как только Юрка выпал из нашей компании, Поленька заметила робко, как бы между прочим: — Я думала, что за земляникой в лес ходить обязательно, — Только по желанию, — ответила я извиняющимся тоном. — Тогда я побуду дома. Откуда-то появилась кукла-голышок, тряпочки, нитки, и Поленька склонила прилежную голову над своим богатством. Матвей ходил со мной за земляникой еще два дня. В нем явно боролись две силы: лень, которой он уже успел заразиться от Юрки, и страсть накопителя, которую он перенял от меня. Собранную им землянику я заготовляла в отдельную банку, Матвей собирался отвезти ее в Москву в подарок матери. Но было еще одно приятное для Матвея обстоятельство, украшавшее сбор земляники, — у него никогда не было более внимательного слушателя, чем я. Год нашего пребывания в деревне знаменовался важным событием — полным солнечным затмением, а Матвей жил в ожидании предстоящего чуда. Чтобы до конца была уяснена великая страсть этого мальчика к астрономии, скажу только, что к тридцать первому июля он должен ехать с отцом на Кавказ, где затмение будет полным. Два года он готовился к этой дате — книги читал и сделал с отцом телескоп собственной конструкции. А пока он упоенно рассказывает: «...эта деревня не лежит в полосе полной фазы. Полная фаза идет от Черного моря до Курильских островов. Лунная тень вступит на землю в пять часов семнадцать минут. Ой, какая крупная! (Это о землянике. Потом раздается сладкое чавканье.) В Нальчике нам с папой все будет прекрасно видно». — А у нас как? — спрашиваю я, чувствуя себя обделенной. — У нас какое будет затмение? — Неполное. На семьдесят четыре процента. Полное затмение будет длиться семь минут семь секунд, а у вас... Забыл, надо будет в астрокалендаре посмотреть. — Это будет редкое затмение? — Это будет такое... среднее затмение, — с готовностью поясняет юный астроном. — У вас тут даже корона не будет видна. Похожее затмение было в шестьдесят третьем году, а самое крупное ожидается в две тысячи каком-то году, вы уже не доживете. Тогда и корона будет видна. Я, наверное, доживу, а может, нет... Надо будет в календаре посмотреть. Астрономический календарь, на который постоянно ссылается Матвей, — его настольная книга. Я тоже заглянула в календарь — цифры, таблицы, карты. В конце книги, в разделе памятных дат этого года, скупо пересказаны судьбы астрономов и мыслителей, внесших «заметный вклад в развитие астрономии». Имена их осели на видимой и невидимой сторонах Луны в виде названий кратеров, плато и сухих морей. Грустно, что для их имен не нашлось места на земле. Может быть, и Матвей внесет когда-нибудь «заметный вклад», и фамилия его улетит далеко ввысь, как душа человеческая, чтобы поселиться вечно на лунном диске. Через два дня я собирала землянику уже одна. Уходила рано, поставив на стол для спящих еще детей завтрак, возвращалась в полдень — жара и мухи выгоняли меня из леса. Пристрастилась я к сбору земляники с тех недавних пор, когда узнала простой способ ее консервирования: стакан ягод, стакан сахару, все тщательно перетираешь деревянной ложкой, и благоуханная масса стоит хоть до Майских праздников. Для всех не секрет, что покупка в магазине вишни или черной смородины носит теперь редкий, экзотический характер, и еще очереди — бич нашего времени. А тут собственное чудо в банке! И это невообразимое ощущение, когда ты вся с головы до ног пропахла земляникой... Первый сигнал тревоги был получен сразу же, как только все трое ребят остались дома. Мы живем в огромной, дряхлой, купленной пять лет назад избе с двором и палисадом. Изба полна закоулков, простенков, приступочек, разномастных окон и еще теней и привидений, которые шуршат на забитом хламом чердаке. От старого быта остались ухваты и горшки, неподъемный утюг, лампы с закопчёнными стеклами, стол, лавки, выцветшая — при всем старании нельзя понять, чей лик хмуро смотрит на нас из красного угла. Коровник тоже полон какой-то утвари: старые корзины, деревянные корыта, фасонные замки. Выгребая из коровника мусор, мы натолкнулись на ржавую немецкую каску. Каска как каска, она вызвала только чувство брезгливости, которое возникает при соприкосновении с чем-то инородным, чужим, военным. Каску можно было бы отдать детям — вожделенный сувенир — если бы не маленькая круглая дырочка на виске. Не иначе как снайпер уложил того немца. Я зарыла каску на лужайке, и забыть бы про нее пора, но против воли я всегда нахожу глазами этот бугорок, испытывая при том неприятное чувство, словно лежит на нашей поляне покойник без роду без племени. Сейчас изба приобрела вполне дачные черты: коровник переоборудован в подобие террасы, сени — в кухню с газом. От всех этих перестроек изба не стала крепче. Потолок в сенях, сделанный из дощатых щитов, очень хилый, кошка по нему пробежит, он уже гнется. Именно на этих щитах ребята решили соорудить крепость из забытого хлама. В ход пошли оставшиеся от старых хозяев ульи и неподъемная панцирная сетка от кровати. Приди я на полчаса позже, все трое свалились бы своим хозяйством прямо на газовую плиту. Но я успела вовремя. Край одного из щитов вышел из своего паза, доски треснули и угрожающе прогнулись. Юный астроном ухмылялся, Юрка крикливо и неизобретательно врал, а Поленька исчезла, утекла меж пальцев, и только после того, как я осипла от крика и ползком перетащила все эти ульи и сетку в безопасное место, она материализовалась под бузиной вместе с гимнастическим ковриком. Невинный вид ее явно давал понять, что она давно, с раннего утра делает мостик и к безобразиям на чердаке не имеет никакого отношения. Я забила чердак гвоздями и наказала строго-настрого. .. что говорить, детей нельзя оставлять без присмотра, но страсть моя к землянике была выше этого понимания. На полке уже стояло пять трехлитровых банок, но этого мало. Земляника в нашем дачном рационе заменяла мясо и рыбу. Не будет земляники — чем кормить детей, она и с кашей, и с блинами. И вообще мне необходимо собирать землянику с утра до вечера, она нужна моим друзьям и родственникам. Я воочию вижу, как примет прозрачными руками землянику бабушка Даша и, счастливо ахнув от непомерной тяжести банки, упадет в кресло. Бабушка Даша стара и слаба, я езжу к ней три раза в неделю — приготовить, убрать, постирать. Ехать приходится с тремя пересадками. В какой бы день или час я ни поехала в Ясенево, автобус приходится брать приступом, на этой линии всегда час пик. На остановке меня выталкивают из автобуса, как некое инородное тело, и я долго стою, отдуваюсь и шарю глазами по бесконечным шеренгам окон, пытаясь отыскать бабушкину жилую ячейку. В квартире у бабушки Даши тишина и покой, старый приемник, ее неразлучный друг, бормочет последние известия или негромко наигрывает что-нибудь из классики. Бабушка бела, как мел, только голубые глаза украшают лицо и еще седые косы, сложенные на затылке в постоянно рассыпающийся узел. По утрам она долго расчесывает свои прекрасные косы, и всё в доме — книги, одежда, полотенца — словно прозрачной паутиной оплетено седыми волосами, и сама она — седой ночной мотылек, будто попала в плен собственных волос, закуталась в них, как в кокон. Бабушка Даша обожает землянику. Мне кажется, что сок ее, проникая в старую плоть, окрашивает тело бабушки живым светом. Земляника нужна мужу. Он не лакомка, он сыроед. «Сыроедение — основа здоровья», — говорит он. Но мне кажется, что, вменив себе в рацион вымоченную в воде овсянку, тертую морковь и брюкву, он не столько заботится о собственном здоровье, сколько «позу корчит», как утверждает бабушка Даша. Живя в типовых домах, люди сами боятся стать типовыми, каждый ищет свое лицо. От чего помогает сыроедение? «От всего, — поясняет муж, — от насморка и рака, от неприятностей на работе, от плохих фильмов, от очередей, от несчастной любви и от счастливой тоже, потому что при сыроедении никаких чувств, кроме голода, не испытываешь и все проблемы решаются сами собой». Я не понимаю, почему после двенадцати лет брака человек стал умерщвлять свою плоть и озабоченно думать о любви. Какая любовь, если есть я и взрослый сын? Но муж думает — свидетельство тому и неожиданные телефонные звонки, и длительные вечерние отлучки, и какие-то мужские гаражно-секретные дела. Бог с ним, пусть недоедает! И еще земляника нужна моим подругам. В нашей тихой проектной конторе не много работы, остряки говорят, что у архитекторов вечное безумное чаепитие, за которым мы, словно Алиса, Болванщик и Мартовский Заяц, выясняем, можно ли убить время. На самом деле это не так. Во время чаепития и во время работы тоже мы заняты добрыми делами. Мы устраиваем кому-то квартирные обмены, достаем ясли детям, путевки в пансионаты, ищем хороших врачей, покупаем дефицитную одежду и ходим в буфет за мясом и индийским чаем. Вообще-то я собираюсь поменять работу. Я устала от безделья. Если бы не коллектив, я давно бы ушла. Коллектив у нас подобрался замечательный, но не об этом речь. Не в земляничное же лето решать эти старые, навязшие в зубах проблемы. В общем, я продолжала ходить в леc, как на работу. Только через несколько дней пришел ко мне вынужденный отдых, меня выжила из леса гроза. Жара в это лето стояла страшенная, но время от времени, со странной периодичностью, примерно раз в неделю, на деревню обрушивался ливень. Старые бочки, поставленные под водостоками, переполнялись дождевой водой, и она, пенясь, била через край, ручьями неслась по склону. В грозу домой из стада прибегала норовистая соседская корова, мычала, требовала чего-то, теребя злыми губами мокрые зонтики трав. Тряслась под ветром старая ракита, сыпала сломанными ветками, молнии вонзались в дымящуюся землю. После такой грозы в лес идти бессмысленно, вся земляника побита дождем. И хорошо, и пусть, надо, наконец, постирать и полы перемыть во всей избе, благо дождевой воды вдосталь, и как раз среда, день завоза в магазин хлеба. Еще пора вслушаться в пульс дома, узнать, чем он живет, как дышит. Дети, оказывается, уже пустили корешки в сельскую жизнь. У них появились новые друзья, с которыми Юрка немедленно затеял торговый обмен, разговоры их стали мне непонятны и места в освоенном ими пространстве были мне неведомы: «старая груша, где ручей», «белая глина за каменоломней», какой-то «синь-камень», «холм-корабль» и «баринов пруд». Все трое были оснащены местным оружием, неблагозвучно называемым «сиʹкалкой». Это трубка из стебля «дикой барыни», снабженная поршнем. Дети набирали воду из бочки и с визгом поливали друг друга сильной струей. Открылось еще одно удивительное свойство Матвея — он рисовал «планы летающих тарелок снаружи и изнутри». Он лепил их подряд в альбоме, на школьных тетрадях, на рулоне обоев. Все планы были выполнены четкими аккуратными линиями, с обозначением масштаба и размеров. Три таких плана, выполненные черной гуашью, украшали стекла террасы и производили довольно жуткое впечатление. В чьей голове родилась идея разрисовать стекла, выяснить не удалось. Здесь были и разноцветные пятна — Поленькины композиции, и конные рыцари в латах — любимый Юркин персонаж. В третьем классе Юрка был помешан на мушкетерах, при этом не только рисовал их, не только вырезал перочинным ножом на дверях и столах волнующее слово «мушкетер», но даже написал небольшой трактат под заглавием «Мушкетеры живут во Вранции». Случайно наткнувшись на этот опус и несколько обалдев от названия, я отдала должное Юркиной фантазии, представив себе загадочное государство Вранцию — вот где можно развернуться! По прочтении я была несколько разочарована. Юрка просто пересказывал Дюма, а великолепное государство было не более чем орфографической ошибкой. Под большим секретом Поленька сообщила мне, что Юрка на спор переплыл Оку туда и обратно. Я и не заметила, что Юрка научился так хорошо плавать. — С кем он поспорил? — спросила я Поленьку. — С Матвеем на десять шелобанов. Десять шелобанов... цена подвига и человеческой жизни. Спорили дети часто, азартно, без всякого повода. Главными спорщиками были брат с сестрой, а Юрка на правах сильнейшего взял опеку над Полей. «Спорим на пять шелобанов, что ты шпагат не сделаешь!» Полный шпагат Поленьке не удавался, Матвей знал ее больное место. Глаза Поленьки немедленно заполняются слезами. Удивительной способностью обладает эта девочка — лицо ее не меняется ни одной чертой, не обезображивается гримасой беды, только глаза наполняются влагой, которая так и стоит, не проливаясь. «Что ты ее дразнишь? — яростно кричит Юрка. —Ты сам на шпагат сядь, небось пополам раздерешься!» На самом деле Поленька не нуждается в Юркиной защите, эта Красная Шапочка с шилом в кармане вполне может постоять за себя. «Спорим, что ты, может быть, больше не вырастешь. Так и останешься метр с кепкой», — насмешничает Матвей. «Как это?» — « Например, тебе трамвай ноги отрежет, а протезы не считаются». Глаза Поленьки уже наполнились влагой, неожиданно она встает на руки и с силой ударяет брата ногой между лопаток. «Дурак ты, — вопит Юрка обиженному Maтвею. — Может, это по твоим ногам трамвай пройдет. Спорим, тогда твои протезы не будут считаться». Сердце у меня холодеет от этих споров. Странно, но уменье сопереживать и чувствовать чужую боль не заложено в человеке изначально, видно, оно воспитывается жизнью. Я помню трехлетнюю Поленьку, она долго играла в одну и ту же игру — мыла куклу в ванне, вытирала, приговаривала любовно: «Сейчас, Ивашечка, в баню, потом вытереть сухонько, потом я тебя съем». Поленька играла в ведьму. Еще я обнаружила в день своей передышки, что просмотрела Юрку — отношения его с соседской коровой Дочкой вполне сложились и ничего хорошего не предвещали. В грозу Юрка вдруг выскочил под дождь и с шаманьим гиканьем стал приплясывать в трех метрах от мычащей коровы. Миг — и он влетел в открытое окно, a тупой, когда-то подпиленный коровий рог с неприятным звуком ткнулся в косяк веранды. — Что ты делаешь? — бросилась я к Юрке. — Она первая начала, — был ответ. При строгом перекрестном допросе, в котором участвовали все, включая злобно мычавшую корову, выяснилось, что в первый же по приезде день корова не пустила Юрку в заросли необходимой ему «дикой барыни». Этого Юрка, естественно, спустить корове не мог и, добравшись-таки до вожделенных трубок и соорудив сиʹкалку, подкараулил Дочку и пустил ей в морду такую мощную струю воды, что она с позором бежала. Это было формальным объявлением войны. Если Юрка шел со взрослыми, корова только косила в его сторону кровавым оком, но если случалось им встретиться наедине, она гнала его по всей деревне, пока тот не сигал в заросли крапивы или за высокий плетень чужого огорода. Та же Дочка потоптала глиняных Юркиных рыцарей, выставленных на просушку, и разрушила шалаш, построенный у Окунь-камня. «Почему именно тебя она так невзлюбила?» — недоверчиво спросила я Юрку. «Рожей не вышел», — огрызнулся тот. Если находится недруг, то жизнь немедленно посылает друга. Им оказался белый пес Тузик. Тузик был ничей, все в деревне считали его дурнем и пустобрехом. Единственно путное, что он делал, это ловил в колхозной овчарне крыс, за что деревня подкармливала его и помогала пережить долгие зимы. Целыми днями Тузик искал себе развлечения: облаивал всех подряд кошек, гусей, летящих ворон, любил подползти незаметно к стае уток, а потом броситься в середину лужи, любил дразнить сидящих на привязи собак — с невинным рассеянным видом часами сидел он у забора, внимая, словно музыке, брехне прикованного к будке собрата. Но любимейшим его развлечением было катанье на коровьих хвостах. Тузик неслышно подходил к корове сзади, придерживался, потом ловко подпрыгивал и цеплялся зубами в нахально подвижный хвост. Естественно, корова начинала вертеться, пытаясь поддеть обидчика рогами, но Тузик сжимал зубы намертво, и только в тот момент, когда корова, обезумев от боли и злости, готова была ударить его копытом, Тузик разжимал зубы и, словно белка-летяга, планировал куда-нибудь в кусты. Я думаю, что именно из-за этого вольного полета Тузик занимался столь рискованным спортом. Надо ли говорить, что коровы его ненавидели. Не знаю, как договорились Юрка и Тузик, но с тех пор, как вражда моего сына и Дочки стала явной, Тузик стал цепляться только за Дочкин хвост и всегда в те минуты, когда Юрка мог это видеть. Может быть, Тузик хвастался перед Юркой, а может быть, на свой лад выступал в роли защитника. Юрка, конечно, шельма порядочная, он и святого выведет из себя, но в его сложных отношениях с Дочкой я виню не только его. По утверждению старухи-хозяйки, корова была «сделанной», то есть порченой. Соседский дом с двором, коровником-развалюхой и огородом отделялся от нашей избы небольшой лужайкой. Лужайка эта была вроде помоста, на котором изо дня в день разыгрывалась высокая драма и шутовская комедия из жизни этой, тоже, по моему глубокому убеждению, «сделанной» семьи. О чем бы ни говорила хозяйка — горестная старуха — о погоде ли, о сыне-трактористе, о внуке Серёньке или о снохе, с которой слова не могла молвить спокойно, она придавала голосу скорбные, плачущие интонации. Старуха была словно живой иллюстрацией несчастной старости. Когда по утрам она выходила из коровника: скособоченные валенки, полосатый, потерявший цвет фартук, неправдоподобные огромные руки и лицо, о котором не скажешь просто морщинистое, а какое-то мятое, трепаное, я всегда пугалась, словно видела ее впервые. Сын-тракторист, сутулый и мрачный, с выбитыми передними зубами, что, как ни странно, придавало ему добродушное выражение при редкой улыбке, не замечал старухи матери, а если она вдруг вставала на его пути, докучливо отмахивался от ее унылых жалоб и сбегал с удочкой куда-нибудь подальше, а потом возвращался домой без рыбы, но со снизками «Солнцедара» или «Яблочной». «Бутылка рубль бережет», — отвечал он высокомерно на ругань жены. Трезвый, он занимался хозяйством, его и видно не было, пьяный — выходил на лужайку и, фасонно ругаясь, частил женщин за беспорядок, за то, что дождя давно нет, за то, что рыба в реке перевелась, а люди хлеб не берегут. «Дорого он нам достается — хлебушек-то! — бил он себя в грудь. — А вы, паразитки, свиньям его скармливаете». Самые лютые скандалы со старухой возникали как раз из-за последнего, все трактористу казалось, что мать хлеб разбазаривает. Молодая жена работала где-то в конторе. Была она высокая и статная, но статность ее была похожа на окаменелость, при этом какая-то вялость была во всех ее движениях, хоть и утверждала она, что «бегает целыми днями, как сумасшедший дом». Жену тракторист привез после армии из города. Деревню она ненавидела, при этом опростилась до крайности. После работы, как змея шкуру, она быстро сбрасывала теснившую ее рабочую одежду, облачалась во что-то безразмерное, бесцветное и шла в огород, чтобы готовить еду на маленькой летней печурке. Муж бил жену, и она визгливо хвасталась по вечерам: «Вчера так о косяк саданул, что я сознательность потеряла». Нельзя было понять, любит ли она мужа или так коротает с ним век от бабьей безысходности. Скорее всего она уважала в нем мужика, ей вот достался, а у других и такого нет. «Ну пьет... ну бьет... — говорила она спокойно, — а где лучшего взять? Мужики сейчас в Красную книгу занесены». Видно, от полной «потери сознательности» она была плохой хозяйкой, и дом ее, хоть и имел по законам современной жизни телевизор и стиральную машину, был невероятно грязен и неуютен. Есть еще такие избы в России, войдешь — и дух сопрет от вони, вида помоев, в глазах темнеет от тусклых катарактных окон, ободранных обоев с мокрыми углами. И мухи... Они ползали по окнам, объедкам на столе, навозным кучам. В их количестве было что-то библейское. Казалось, взлети они все разом, общей стаей, и солнце закроют, будет полное затмение, даже корона будет видна. Можно было понять старуху, когда она ругала свою родню, но никого она не поносила так, как нерадивую корову Дочку. Корова отелилась месяц назад. Перед отелом она сбежала в лес, и все семейство три дня искало ее по оврагам. Первую неделю она подпускала к себе только теленка, потом подпустила и старуху с подойником, но каждая дойка давала неистощимую пищу для жалоб: «Сатана окаянная! Шибает копытом прямо в плечо. Утром только передние сиськи дала выдоить, к задним не подпустила. Забьет она меня. И хорошо, если насмерть. А если лежать? Кто поесть даст?» Однажды вечером на лавочке за огородом старуха, плача и причитая, высказала мне в ухо свои сокровенные догадки: — Есь, Аня, милая, есь... Колдуют люди. А как жить? И сын меня бьет, и корова, подлая, бьет. Порченая она, сделанная... Людьми сделанная. ...Раньше, бывалочи, полосы были, на них рожь высокая, в рост, а мы, бабы да девки, ее жали. Бывалочи, выйдешь с утра работать серпом, такие снопики делали — загляденье. Жнешь рожь, и вдруг прожин от полосы — снопик в одну ухватку, сжато и заломлено на твою полосу. Как увидишь прожин на своей полосе — всё, лишили тебя урожая и сытости. У кого-то ржи будут полные закрома, а ты голой ручкой умоешься. Так же и с молоком. Кто-то на деревне им заливается, а у меня утром литр да в обед литр, вот и вся дойка. Теленочка жалко, я ему молоко водой разбавляю. Есь, Аня, есь женщина в деревне. Раньше, бывалочи, коровы прямо к дому к этим ведьмам подходили, ворота бодают, мычат, отдай, мол, мое молоко. Иные и сейчас ходят. — К кому она ходит? Кто колдунья? — спросила я тоже шепотом. Старуха отшатнулась. Одно дело подозревать человека, другое — пальцем в него ткнуть. — Это и так видно, — сказала она наконец. — Глаза пошире раскрой и увидишь, кто чужое счастье заедает. Я поняла, кого имеет в виду старуха — бабку Веру, мою молочницу. Молоко у нее было замечательное, и дом крепкий, и в огороде порядок. Странный в деревне народ, да и только ли в деревне? Работящих и чистюль недолюбливают. Все люди как люди, спят, сны видят, а эта, прыткая, уже и корову в стадо прогнала, и уток накормила, и за крапивой для поросят три раза сбегала. А уж если и телка выжила, и поросята на ноги встали, и капуста уродилась, то не иначе как колдунья, чью-то прыткость загубила, чье-то счастье забрала. Не усердствуй в жизни, не будь слишком деловит, а то осудят тебя люди. Бабка Вера — маленькая, круглая, как колобок, ротик бантиком в сетке морщин. Была она одинока, и вся деревня переживала, кому же достанется ее богатство. По субботам из поселка приезжал к бабке на мотоцикле родственник, которого она звала племянник Вова. Вера прытко взбиралась на заднее сиденье мотоцикла, обхватывала родственника и улетала в клубах пыли в баню. «Вовке все и достанется», — говорили оптимисты. «Держи карман шире, — не соглашались другие. — Вовка ей седьмая вода на киселе». — «Дак она ему завещание напишет», — упорствовали первые. «Завещание... Эдак так любой вздумает кому хочешь завещание написать. Не получит Вовка ничего». А бабка Вера жила себе, работала и помирать не собиралась. — Мне говорят, — продолжала жаловаться старуха, — слово надо знать. Если, мол, ты всю жизнь по домашности, то как же без слова? А какое слово? Простая я. Никто ведь такому слову не научит, за так не подарит. Сама, Ань, видишь, горю я на работе. Ведь все моими руками — и огород, и скотина. И за Серёнькой присмотреть. И все плохо. Да, в этом семействе не знали «слова». А где Юрка? Вечер поздний, за молоком пора идти, а его нет. Когда я вернулась домой, Юрка сидел на лавке голый, выжимал прямо на пол майку и, клацкая зубами, пересказывал заинтересованному Матвею недавние события. С майки текла черная вода, мокрые Юркины волосы были забиты тиной, а загорелое тело отливало синюшным цветом. Рядом с лавкой стояли сухие кроссовки. Что, где, когда? — Все ваша Дочка! — тут же заорал Юрка обиженно. — Загнала меня в барский пруд. Я там до ночи сидел, пока пастух ее не отогнал. Барским прудом называлась обширная, переходящая в болото лужа на топком лугу. Говорили, что когда-то в этом пруду караси водились — во! — и раздвигали ладони на полметра. Теперь там водятся пиявки, лягушки и злобные оводы. Пруд лежит вдалеке от торных дорог и пользуется дурной славой: кто-то там «утоп», кого-то «засосало». У заросшего камышом берега всегда плавают гнилые доски. Со слов Поленьки мне давно было известно, что Юрка собирался на этом «плоту» произвести рекогносцировку («разведать там все» — говорила Поленька) болотной местности. Видно, сегодня этот случай представился. — Ты ври, да не завирайся. Обувь-то у тебя совсем сухая. Это как же получается — ты вначале кроссовки снял, а потом в пруд от Дочки прыгнул? — Г...осподи! — Юрка задохнулся от возмущения. — Да я кроссовки еще утром снял и под кусты положил. Ты же приставать будешь, ты же боишься, чтобы я ножку не поранил, — добавил он юродствующим тоном, но тут же строго оборвал: — Маугли знаешь? Босиком буду ходить. Всыпать бы Юрке за его подвиги, но сама я не умею, а пока муж приедет, вся злость пройдет. А может, и правда Дочка загнала его в пруд? У Юрки были сложные отношения с коровой, а у меня с ее хозяином-трактористом. Мы часто оцениваем людей необъективно. Если человек тебе симпатичен, то это веское положительное дополнение к его образу, ты все ему прощаешь. Если тебе кто-то неприятен, иногда сам не знаешь за что, форма ушей не такая, ты начиняешь его массой отрицательных качеств. Это идет подсознательно, помимо воли, и хотя умом понимаешь, что человек хуже, или, наоборот, лучше твоей оценки, ничего не можешь, да и не хочешь с собой поделать. Старуха мать мне нравилась, сын-тракторист — нет, поэтому в их ссорах я всегда была на стороне матери, хотя склоки начинала именно она. Не надо думать, что я выходила на лужайку разнимать и судить. Когда они ругались — надрывно, безобразно — я забивалась в глубь дома и ждала конца этого стихийного бедствия. Но тракторист отлично угадывал мои настроения. Кроме тото, старуха неоднократно пряталась в моей избе, когда сын слишком рьяно начинал размахивать кулаками. Не было случая, чтобы тракторист нарушил неприкосновенность моего жилища, успела мать туда спрятаться — так тому и быть, завтра договорим. Но не только этим раздражала я тракториста. Видно, мой вид — загорелый, дачный, беспечный — был ему неприятен. Не последнюю роль в ухудшении наших отношений сыграл велосипед «Орленок», так и не купленный в Москве, хоть просил нас об этом тракторист неоднократно. Велосипед «Орленок» был придуман соседом для сына Сережи, единственного ребенка в деревне, которому осенью предстояло идти в первый класс. Все советовали отдать мальчика в интернат, чтобы не месил он грязью пять километров по бездорожью, не плутал вьюжной зимой в голом поле. Но тракторист категорически отказывался идти на этот шаг. Если и была у него в жизни к кому-нибудь нежная привязанность, так это к сыну, хоть и поколачивал он его частенько и ругал на всю деревню за малейшую провинность. Серёня — толстый, шепелявый мальчик с развитием пятилетнего ребенка, пользовался пока единственным видом транспорта — «конем богатырским неозвученным», этаким пластмассовым розовым чудом на шатких колесах. Представить мальчика на «Орленке» было трудно, у меня дух замирал, когда я мысленно видела, сколько затрещин и брани высыпет отец на его белокурую голову, прежде чем он освоит велосипед. Но мечты родителей не всегда воплощаются в реальности, они рисуют для детей свои картины счастья и для их реализации идут на любые жертвы. Просьба купить «Орленок» вначале была высказана в виде жалобы, мол, позарез нужен велосипед, мол, привезли в поселок тридцать штук, поехал, все уже расхватали. «Всем «Орлята» понадобились, — осуждающе гудел тракторист, — а где напасешься?» Слово «орлята» он произносил ласково, с крестьянской значительностью, и казалось, что речь идет не о велосипеде, а о малых птенцах, которых надо достать в инкубаторе и вырастить в могучих птиц. Потом просьба была высказана менее прозрачно. Тракторист вдруг обругал меня за невыкошенный бурьян. «Заросли, понимаешь, по уши дерьмом, — кричал он, стоя на лужайке. — А ведь можно по-хорошему. Если бы мне «Орленка» купили, разве бы я сам бурьян не выкосил? Косу бы отбил — и в два счета». Мне было жалко бурьяна. Тракторист видел в нем только злостные сорняки, а мне все эти лопухи, чертополох и крапива — сочные, свежие, с блестками паутины и нежным сиянием светлячков по ночам — напоминали детство, дачу. Я отмолчалась, и вопрос с бурьяном остался открытым. В следующий раз я попросила у старухи яиц. В деревне мы иногда покупали, а чаще обменивали на гречку, муку и пшено, которые муж привозил из города. Старуха сразу запричитала, заплакала: — Какие яйца, Аня? Курей бегает тридцать штук, а не несутся, негодницы. А если снесут, то спрячут, все норовят цыплят высидеть. А цыплята — один звук! Вчера двух коршун унес. А может, и не коршун. Люди знаешь какие? Ань, как жить? Я уже не рада была своей просьбе. В разгар старухиных жалоб на крыльцо вышел тракторист и сказал строго: — «Орленка», Ань, купи. Я тебе тогда сколько хочешь яиц достану. Поняла? — Да на кой Серёньке «Орленок»? — переключилась старуха. — У нас осенью в грязи трактора тонут. Куда он на «Орленке»? Конца разговора я не слышала, потому что со всей поспешностью сбежала в лес за земляникой. «Орленка» в Москве мог купить муж. Он приезжал к нам каждую субботу. Когда «Запорожец» подруливал к крыльцу, оба они, и муж и машина, выглядели такими усталыми, запыленными, перетруженными, что я забывала напомнить про велосипед. Кроме того, муж уже пытался выполнить нехитрую просьбу соседей, но просьба оказалась хитрой. «Орлята» в этом сезоне по неведомым мне причинам перешли в разряд дефицита. Это значит, что где-то они есть, кто-то их покупает, а для нас они, что луна в небе, видим, а попробуй достань. Поэтому муж выкинул мысль об «Орленке» из головы, и все нападки соседа я стала принимать на себя. Наверное, в другое время это меня разозлило бы, но в свое земляничное лето я хотела только положительных эмоций и запрещала себе огорчаться по пустякам. — Тетя Анечка, бежим скорее. Юрка на пальму залез, а слезть не может. Это Поленька прибежала за мной и, испуганно сверкая глазами, потащила по деревне в низкий лог, где росли старые осины. Гладкими стволами и жидкими пучками кроны они и впрямь напоминали пальмы. На месте событий я застала всю компанию: Дочку, она стояла под осиной и била копытом землю, Тузика, он неподвижно застыл поодаль, Матвея, удобно сидящего на низком суку ракиты с календарем под мышкой. Видно было, что никто на ракиту Матвея не загонял, им руководила легкая зависть и желание приобщиться к чужой опасности, а где-то высоко вверху в осиновой метелке, беззащитно мотаясь туда-сюда от ветра, сидел Юрка и с ужасом смотрел вниз. — Не можешь слезть, да? — крикнула я и поняла, что Юрка меня не слышит, звук не доходит до той невообразимой вышины. — Не можешь, да? — крикнула я опять, холодея от страха. Что делать? Это только в кино приезжают по первому зову пожарники, выдвигают лестницу и растягивают брезент, чтобы принять падающее тело. И кто из взрослых осмелится залезть на эту голую осину, чтобы помочь Юрке спуститься вниз? — Могу, — закричал вдруг Юрка и, ловко обхватывая руками и ногами осиновый ствол, стал спускаться. — Осторожнее, осторожнее, — умоляла я его. Когда до земли осталось не более трех метров, Юрка остановился: — Отгони эту бесноватую. Не на спину же ей мне прыгать. Но Дочка уже сама отошла от осины и с понуро опущенной головой побрела прочь. Только тут поняла я Юрку. Ему было легче придумать себе страх перед высотой, чем сознаться в том, что он боится Дочку, боится смертельно и не знает, как выйти из этого положения. Через три дня приехал муж. Вечером, уложив спать детей, мы мирно пили чай на террасе. «Ну как живете?» — «Затменья ждем, землянику собираем». — «Хорошо живете, — вздохнул муж и начал пересказывать городские неприятности: — В Москве жара, все разъехались, работы много, план горит», а я жаловалась на Юрку: — Пойми, я устала от этой корриды. Юрка дразнит Дочку, а корова, по-моему, просто больная. Рога у нее подпилены, но и с такими рогами она сможет с ним управиться. — Я думаю, ты преувеличиваешь, — увещевал меня муж. — Подумаешь — корова! Юрку надо просто отвлечь. Он натура деятельная, а ты слишком нянькаешься с ним. Ему нужны хорошие мужские интересы. Дай ему в руки топор, рубанок, пусть он помогает тебе по хозяйству. Придумай что-нибудь. Клин клином. Легко сказать — пусть помогает. Его за водой на ключ пошлешь, он исчезнет на полдня. Ругай его — не слышит, наказывай — не понимает. Выход один: надо прекращать мои земляничные сборы и неотлучно находиться с ребятами. Надо прощаться с лесом. Земляника сходила, но лес не терял своей прелести, он стал словно домом родным, и меня неодолимо тянуло в сосняк, где росли маслята и дикая малина, к старому муравейнику на перекрестке тропинок, на поляны с отцветающим зверобоем и таволгой. Где Юрка? «Что я ему, сторож?» — хмуро отвечал Матвей, отрывая глаза от «Техники — молодежи». Поленька поймала на стекле шоколадницу, посадила на палец. Перепуганная бабочка сложила крылышки и замерла. — Мой бантик, мой бантик, — запела Поленька, пританцовывая. — У нас, теть Ань, четыре программы: вольная, акробатика, с мячом и со скакалкой. А будет еще пятая — с бантиком. Теть Ань, а бабочек дрессируют? Юрка не любит лес, ему там скучно. Юрка любит реку, значит, будем ходить на пляж и лежать там в полном бездействии — часами, сутками. Река настолько обмелела, что корневища высоко обнажились, словно всегда росли посуху, и даже листья кувшинок, скукоженные, поникшие, выползли на песок. Поленька делает из кувшинок бусы и браслеты. Она украсила ими и себя и мальчишек, в которых вдруг проснулась первобытная страсть к красоте. Если надоест плавать, читать и загорать, можно присоединиться к ребятам и строить вместе с ними плотики на быстром ручье. В инженерной науке это называется «регулировать сток». Ребята не только построили плотины и заводи, они изменили русло ручья, украсили образовавшиеся островки раковинами, разноцветными камнями и цветущими травами, на перепадах поставили трубки дикой барыни с вырезанными, как на флейте, отверстиями, и из каждой дырочки стала бить дрожащая струйка воды. Все это живое, сияющее, нарядное хозяйство чем-то сродни висячим садам Семирамиды. Каждый день на пляж приходил старик пенсионер, житель крайней избы. Сам он давно уже горожанин, а изба досталась в наследство от матери. Теперь он каждый год проводит лето в родной деревне. Пенсионер высокий, кряжистый, загорелый, стариком его и называть неудобно. Мрачноватым взглядом обводит он окрестности и тянется ко мне с разговором. — Какие сады здесь были, — вздыхает он, словно угадывая мои мысли. — Все поредело перед войной, а остальное немцы пожгли. Вдоль реки, где сейчас кустами все заросло, капуста была — во! — Руки пенсионера обхватывают что-то с метровым диаметром. Я молчу и вежливо киваю. — А какая деревня была! Коров, лошадей — в каждой избе, а уж овец, гусей, телят — не считали. И рожь сеяли, и лен сажали, и даже коноплю, чтоб мошки не велись. Раньше разве столько мушья было? «Ох, лето красное! — лениво думаю я. — Любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи...» При Пушкине мух было много, неужто в детстве пенсионер был ими обделен? — ...в каждом саду по углам дичок рос для цвету. Пчелы над ним гудят и весь сад опыляют. А на горке у магазина качели стояли, столбы по четыре метра. Там гулянья, парни с гармошкой, девки с семечками. Где все? Нету. Раньше работали люди от зари до зари. На всю деревню два бездельника было. Одного прозвали Бим-Бом за длинный язык, другого Черненький. Когда раскулачивали, Бим-Бома за бедность выбрали председателем. Он в своей-то избе управиться не мог — крыша худая, дети голодные, супруга злющая. Он потом быстро начал деревню разорять, но держался колхоз, из последних сил держался. Кабы не война... А потом, только отстроились, стали нас укрупнять. Тогда все в город подались. Мне грустно слушать пенсионера. Деревня наша вовсе не бедная, люди живут в достатке, но коров осталось всего пять, поля густо пестреют сорняком, опушки и поляны не выкошены. — ...сейчас бы лошадей в хозяйство, — продолжает жаловаться пенсионер. — Что за закон такой? Машину — покупай, лошадь — нельзя. Разве на «Жигулях» сено вывезешь? А дров заготовить, а огород вспахать... Река живет суетливой жизнью — байдарки, моторки, водные лыжи, тихо странствующие по течению плоты. Каждая вторая моторка лихо прируливает к нашему пляжу. На песок вываливаются мужики: загорелые, патлатые, сигаретка во рту, морды лютые — за выпивкой. — Нет в нашем магазине ничего, — торопится объяснить пенсионер. — Привезли позавчера три ящика портвейну, каждый взял, сколько мог, и все. Куда уж приезжим отпускать, если своим не хватает. Ревут моторки, негодующие мужики покидают негостеприимный берег, и только разноцветные бензинные разводы сияют вокруг кувшинок. «Клин клином», — сказал муж на прощанье. Пойми я тогда печальный смысл этих слов, и отговорила бы мужа приучать Юрку к «истинно мужским делам», и не привез бы он в деревню двустволку — охотничью отраду покойного деда. При виде этого великолепного ружья, набора холостых патронов, шомполов разборных и прочего Юрка просто онемел от счастья. Он гладил двустволку, протирал ее тряпочкой, смоченной в оружейном масле, а потом лихо вскидывал к плечу и целился в воображаемого врага. Матвей тоже заинтересовался ружьем, но брал его в руки с опаской, целился странно и куда-то вверх, к звездам, словно это была не двустволка, а телескоп. В тот же вечер у старой груши, где ручей, раздался одинокий выстрел. Никто не обратил на него внимания, словно кнут щелкнул, и стихло все. А через час всполошились соседи — корова не пришла к вечерней дойке. Нашли ее только утром, она не подпускала к себе людей и надсадно мычала. Когда старуха уговорами привела ее в хлев, выяснилось, что у Дочки пропало молоко. Вызвали ветеринара. Он приехал на «газике» в грозу и, прежде чем выйти, долго сидел в машине, запертый водным потоком. Туго привязанная к забору Дочка ждала его под ливнем, и, видно, дождь остудил горячий ее нрав, потому что она сразу подпустила к себе ветеринара и даже позволила опутать ремнями худые, запачканные навозом ноги. Вымя у Дочки раздуло, задние соски были красные, как вареные сардельки. Ветеринар сделал укол и корова застонала, мелкая дрожь прошлась по ее телу. Из-за плетня всю эту сцену внимательно наблюдал Юрка. Вид поверженного врага не вызывал в нем радости. Когда ветеринар сказал, что толку не будет и Дочку надо сдавать на мясокомбинат, Юрка как-то нелепо вскинул руки, всхлипнул и ринулся прочь. Только через час я нашла его в зарослях у реки. — Видишь? — Юрка спустил плавки и показал застарелый лилово-желтый синяк. Представить было страшно, как им он был сразу после удара. — Это еще с того раза, когда я на дереве сидел. Тузик у нее на хвосте катался, а она меня рогом в задницу... Получив в собственность двустволку, Юрка дождался минуты, когда на него перестали обращать внимание, и отправился совершать акт возмездия и справедливости. Корову он нашел в стаде, пастуха поблизости не было. Как только Дочка увидела Юрку, она тут же потрусила в его сторону. Юрка встал под грушу, подпустил корову на возможно близкое расстояние и полыхнул в ее упрямый лоб из двух стволов. Мудрено убить холостыми патронами, но шуму и огня получилось много. Никто кроме Юрки этой сцены не видел, и слава богу, что не видел, потому что корова, по его словам, встала на задние ноги и совсем как в цирке прошлась вокруг груши, после чего задрала хвост и на рысях кинулась к лесу. Вечером мы с мужем пошли к соседям с повинной. Разговор вел муж. Тракторист хмуро слушал наши сбивчивые объяснения, молчал, старуха, на удивление, не плакала, а согласно кивала головой, вставляя веские слова: «Ветеринар сказал — сдавать, мол, забьет она тебя, старая, копытом», — и тут же оглядывалась на сына, и подобие улыбки трогало ее синие губы. Как же не радоваться, если сын мать пожалел и согласился с ветеринаром. «Я-то у ветеринара спрашиваю — что с ней? — продолжала старуха. — А он только руками разводит, мол, разве сама не видишь — сделанная». Тракторист не перебивал мать, только морщился, потом бросил осуждающе: — Молоко-то у Дочки из-за вас пропало. — Мы согласны на любую компенсацию, — тут же заверил муж. Не знаю, что понял тракторист под словом «компенсация», только вдруг рубанул воздух рукой и сказал строго: — Приходи с бутылкой, поговорим, как люди. Две бутылки «Столичной» были у меня куплены загодя, я берегла их на черный день: если «Запорожец» увязнет в грязи, то вытащить его сможет только трактор. А такса известная — бутылка. Сыроеды, как известно, не пьют «Столичной», они люди стерильные, даже потеют дистиллированной водой. Но, видно, мужу было очень стыдно за свой педагогический ляп с двустволкой, поэтому он без звука взял водку, горсть сухого чернослива на закуску и ушел в соседскую избу. Вернулся он хмельной, словоохотливый и несколько озадаченный. — Знаешь, чем кончился наш разговор? — он разжал ладонь и показал смятые десятирублевки. — Я покупаю в Москве «Орленка», и все дела. Святые люди, право слово. — Ну и замечательно. Ложись спать. Завтра тебе ехать чуть свет. Я, посмеиваясь, ходила по избе, испытывая радостное облегчение от того, что все так просто кончилось. Трагическое и комическое всегда рядом. Я думала, нам по меньшей мере год придется выплачивать эту компенсацию. Но мечта, оказывается, стоит любых денег. «Орленок» — и нам прощают все подвиги. Звук непривычный и горестный отвлек меня от радостных мыслей. В младенчестве Юрка орал не переставая — лиловели щеки, напрягался живот, глаза бессмысленно шарили по потолку. Врачи говорили, что у него плохо с пищеварением. Потом он встал на ноги и перестал плакать, как я думала — навсегда. Я подошла к плачущему Юрке, положила руку на плечо. Он резко сбросил мою руку и отвернулся к стене. «Дочку жалко? — хотела я спросить. И еще хотела бросить назидательно: — А кто тебя гнал с ружьем под грушу?» Наверное, с точки зрения Юрки, его выстрел был вполне честным. У Дочки рога, у него ружье, из которого, он отлично знал, нельзя убить. Да, их поединок был честным. А наш? Наверное, если бы отец забросил двустволку в пруд и обновил его синяк на попке ремнем, Юрка посчитал бы это справедливым. Наверное, он не мог простить легкости, с которой мы все: и я, и тракторист, и старуха — отступились от Дочки. Дети так наивны, им ничего не объяснишь. Я медленно отошла от Юрки. Мне было стыдно. * * * Вечер, темнеет, пора идти за молоком на другой конец деревни. У нас нет часов, и время парного молока мы определяем по звездам. Если вышли две ранние звездочки над елками, значит, девять часов или около того. Юрка долго пытал Матвея, выясняя название этих звезд. Точного ответа Матвей не дал, но прочел не одну лекцию по астрономии, после чего мы стали называть звездочки как спутники Марса — Фобос и Деймос, что означает «Страх» и «Ужас». — Пойди посмотри, — прошу я Поленьку, — вышли ли звезды? — Пусть Матвей смотрит, — отвечает та. — Это он астрономию любит. — Давай я пойду за молоком, — говорит Юрка и берет битон. Матвей немедленно бросает книгу и направляется вслед за Юркой. — Ужас вышел, Страха нету, — слышу я звонкий Матвеев крик. — Пока дойдем, и Страх появится, — рассудительно отвечает Юрка. Юрка стал тихим, послушным, все с книгой сидит, супится. Жизнь в деревне без Дочки потеряла для него свою остроту. Даже с Тузиком у них охладели отношения. Только один раз он спросил у меня, дрожа подбородком: «А как их там режут на мясокомбинате?» — «С чего ты взял, что Дочку зарежут? Ее будут лечить. Кто же режет больных коров?» Юрка не поверил ни одному моему слову. Я вышла вслед за ребятами на лужайку. Над дорогой дымовой завесой стояла пыль, и, словно отдаленный гром, тарахтел где-то трактор. Я знала, что это Егор из соседнего колхоза приехал к своей зазнобе — продавщице из магазина. «Ох, любит!» — уважительно говорили старухи про Егора. Видно, из-за этой демонической любви Егор забывал отцепить от трактора борону и каждый вечер по всем правилам агротехники взрыхлял нашу дорогу. «Все они здесь заговоренные, — подумала я с негодованием. — Это же надо — с бороной по дороге!» Плывет в земляничном дурмане «сделанная» деревня. Где-то работают люди, сталь варят, на конвейере стоят, а здесь — сонное царство, дурман да полынь и еще земляника, что цветет по весне как безумная, а в июле плодоносит щедро, забывая, что нет уже тех рук, которые собрали бы ее и пустили в дело. Что я все про землянику? Помешалась я на этой землянике! И что я знаю про жизнь этой деревни? Я словно смотрю на нее в замочную скважину, вижу чьи-то руки, чьи-то носы и уши, и мне уже кажется, что я могу судить об их жизни, и что-то советовать, и усмехаться снисходительно. Из-за ракиты вдруг вылетела птица. Она казалась совершенно черной на закатном небе, размах крыльев ее был огромен и лет странен. Она словно места себе не находила, то вдруг взлетала вверх, то снижалась, почти задевая крылом траву. За птицей бежал, навострив уши, белый пес Тузик. Я решила, что птица ранена и Тузик пытается ее поймать. Из дома вышла старуха, проводила глазами бесшумную птицу, хлопнула в ладоши. Птица снизилась к нашей веранде, нырнула под сохнувшее на веревке белье, потом резко взмыла вверх и исчезла. — Какая странная птица, — сказала я, подходя к старухе. — Это не птица. Это летучая мышь. — Нет же. Птица. Я голову видела и хвост. — У нее и хвост есть, у мыши-то. Дурное животное. Она, бывалочи, когтем своим острым в волосы вцепится, а выпутаться не может. Вырвет клок волос с мясом и улетит. А человек болеть начнет, сохнуть, а потом и вовсе помрет. Вот она жизнь-то какая. Эх, Аня... — старуха, причитая, ушла в дом. Я не поверила старухе, но дурное предчувствие сжало мне сердце. Зачем прилетала к нашему дому эта странная гостья? Через неделю я уезжаю. Мое место займет сестра, мать Поленьки и Матвея. Мы с ней по очереди подрядились этим летом пасти детей. Но не надо предчувствий, не надо городских забот, потому что еще длится лето, еще пахнут травы, и резкий тмин, и благоуханная мята, и вечерний туман окутывает ноги, и ты хочешь всем на земле покоя и счастья. |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|