НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Дальцева Магдалина 1968 В конце сезона в театре была назначена читка новой пьесы. Чтобы успеть на примерку в костюмерный цех, Вера Павловна Балашова пришла пораньше. В полукруглой темной раздевалке носились непривычно весенние запахи. Пахло олифой — маляры красили карниз в вестибюле, пахло и нафталином — из костюмерной тащили боярские кафтаны, опушенные мехом («Снегурочка» не пойдет до конца сезона). В кабинете директора гул голосов — отчитывались актеры, вернувшиеся из поездки в подшефный колхоз. В открытой двери зрительного зала вспыхивал то голубой, то огненно-красный свет — электрики проверяли аппаратуру. Вера Павловна особенно любила театр в такие будничные утренние часы. Стоя перед зеркалом в костюмерной, Балашова угрюмо и брезгливо разглядывала свою фигуру. Модное платье не украшало ее. Силуэт — треугольник, поставленный на вершину. А по современным канонам красоты требовался узкий костяк, обтекаемые, моржовые плечи, широкие бедра. В этом сиреневом платье через два дня надо будет играть любовницу светского человека в переводной пьесе. Внешний облик получается не слишком убедительный. «Настоящий талант утверждает себя вопреки внешним данным, а не благодаря им, — утешала себя Балашова. — Стрепетова была некрасива и кривобока, Певцов и Россов заикались...» Сдержанная и скромная с виду, она была уверена в исключительности своего таланта, а неизменный успех еще больше укреплял эту веру. Когда она вышла в репетиционный зал, режиссер уже говорил вступительную речь, объяснял, что будут читать не новую, а шедшую давным-давно, забытую пьесу советского автора. «Новая, старая, не все ли равно, — думала Вера Павловна, — лишь бы хорошие роли...» Она была очень раздосадована неудачей с платьем, и жизнь представлялась ей довольно безотрадной. В сущности, чем старше она становилась, тем меньше ей хотелось быть актрисой в том условном смысле, который в старину назывался каботинством — желанием показывать себя, искать популярности. Это началось давно, в войну, когда муж, единственный человек, которого она любила больше себя, погиб под Брянском. Полгода она совсем не могла играть на сцене, да и в жизни разучилась плакать и смеяться, а потом, сделав страшное усилие, уехала с фронтовой бригадой из Москвы. Побывала на многих фронтах, видела Харьков в первый день после освобождения, выступала в госпиталях. Чужое страдание и чужое мужество научили ее не думать о своем горе, но и не дали ничего взамен. Вернувшись в Москву, она почувствовала, что ей стало скучно работать в театре. Иногда это чувство исчезало. То шумная известность после роли трактирщицы, то гастрольная поездка, где она под рыдания зрительного зала играла обиженную купчиху в пьесе Островского, возвращали пылкий интерес к театру. Но недолгая радость успеха проходила, и снова тянулись годы равнодушия и неудовлетворенности. Ничего бы не изменилось на свете, если бы она и не сыграла очередную роль. Она попыталась взяться за общественную работу, но это не было ее призванием. Неудачная попытка снова устроить семейную жизнь не слишком огорчила. Человек, полюбивший ее, требовал гораздо больше внимания, чем мог дать сам. Стоило ли тратить на него душевные силы? Без сожалений расставшись с любовником, Вера Павловна не почувствовала бремени одиночества. Оно теперь и не тяготило ее, а было лишь необходимым условием работы. Проводя дни и вечера в театре, дома она нуждалась в покое и тишине. Никто не мог помешать ей, она наладила свою жизнь и жила с полным сознанием своей силы и неуязвимости для душевных тревог. Ей не надо было интриговать, добиваясь ролей, ее актерская репутация создавала лицо самого театра, ее любили зрители... Она не решалась назвать себя счастливой, но гордилась тем, как честно и чисто, только трудом и талантом, устроила свою жизнь. Режиссер закончил свое вступление и принялся читать пьесу. Балашова вслушивалась в текст, и чем дальше раскрывалась пьеса, тем ясней ей становилось, что именно о роли главной героини она и мечтала последние годы. Все привлекало ее в Настеньке: обыденность драмы одинокого ребенка, наивность ранней юности, еще не тронутой ржавчиной опыта, и вера в людей, которая поневоле заставляет их быть хорошими. Актерам пьеса понравилась, многие еще помнили ее по прежним спектаклям, но, пока шло обсуждение, Вера Павловна так волновалась, что не могла собраться с мыслями. И только когда стали расходиться, она остановила режиссера на лестнице и попыталась рассказать ему о своих впечатлениях. — Тонко, очень тонко, — рассеянно перебил ее режиссер. — Ставить безусловно будем, но имейте в виду, что кроме вас играть Настеньку некому. А вы... решитесь? — Если бы мне не дали эту роль, я бы потребовала... — горячо начала Вера Павловна и остановилась. Мысль, которую она гнала от себя во время чтения, снова показалась страшной. Она, сорокапятилетняя, широкоплечая женщина, с седыми прядями в светлых волосах, должна будет играть роль подростка, почти ребенка. Через несколько дней роль Настеньки, отпечатанную на длинных листах желтоватой бумаги, передали Балашовой, и с этой минуты сомнения в своих силах не покидали ее. Режиссер, прощаясь с Балашовой в конце сезона, сказал: — Ну что ж, до осени... И в этих словах Вера Павловна почувствовала упрек, что осенью она станет старше на несколько месяцев. Зиночка Кравченко, долговязая молодая актриса, про которую в труппе говорили, что она на две сажени выше Большого театра, с лицемерным сочувствием щебетала: — Бедная Вера Павловна, это же предельно трудная задача! А движения? Я и то разучилась двигаться как ребенок. Вы покрасьте волосы хной. Рыженькие девочки предельно убедительны... Вера Павловна даже задохнулась. — Вы не верите, что я смогу сыграть подростка? Вы не знаете, что актер достигает настоящей зрелости мастерства к пятидесяти годам? Стыдитесь, вы же профессиональная актриса! И когда только мы покончим с этим обывательским взглядом, что молодых должны играть только молодые... Это все равно, что сказать, что Иуду может играть только предатель, а Христа — святой. Савина играла «Дикарку» в пятьдесят лет, Комиссаржевская гастролировала с «Боем бабочек» до конца жизни... Вера Павловна остановилась, чтобы передохнуть, и увидела жадный блеск в глазах Зиночки. Ни черта она не поняла. Только и поняла, что удалось «подцепить премьершу»! Надо сейчас же поставить эту дылду на место. — Совсем забыла, — сказала она спокойно, — вчера видела в ГУМе туфли без каблучков, плоские как калошки. Хотела купить для вас, но номера неподходящие. Больше сорокового не было. И ушла, махнув на прощанье рукой. Красить волосы, по совету Зиночки, Вера Павловна не стала, но по утрам начала делать зарядку — привычка, забытая лет пять назад. А летом, отказавшись от гастрольной поездки в Латвию, уехала в глухой приволжский городок, чтобы работать в тиши над новой ролью. В маленьком полукурортном городке Вера Павловна поселилась в мезонине, выходящем на Волгу. Дом стоял на набережной, главной улице, где между серыми избами, в двухэтажных домиках, бывших купеческих лабазах, разместились аптека, почта, швейная фабрика, а в старинном гостином дворе — фуражные склады. Из окна был виден левый берег, холмистый, заросший желто-зеленой травой. Чуть правее начинались песчаные карьеры — целый поселок с белыми стандартными домиками, как попало разбросанными на крутом косогоре. По вечерам он был залит ярким электрическим светом, и казалось, что там кипит бог весть какая веселая столичная жизнь. Вера Павловна читала у себя в мезонине, снизу доносился голос хозяйки, бабки Катерины, изливавшей кому-то обиды на плотника зятя. — Не человек — черт не нашего бога! Пить не пьет, а все из дому, не в дом. Чуть что не по нем — на велосипед и по соседним колхозам. Ждите, мол, пока остыну. А заказ-то не ждет... Спускаясь к умывальнику, Вера Павловна знала, что встретит осуждающий взгляд бабки, обращенный на ее лицо, блестящее от крема, на яркий японский халат. Она досадовала на себя, что не догадалась сшить что-нибудь попроще, но в Москве это не приходило в голову. Актерская привычка юных лет обращать на себя внимание во что бы то ни стало перешла в полное равнодушие к тому, что подумают о ней люди. Возвращаясь к себе в комнату, Балашова проходила через недостроенную половину мезонина. На широкой деревянной кровати до потолка было навалено сено, на полу стояли две пустые четверти, валялась голубая граммофонная труба. Вещи и запахи напоминали детство и провинцию. Вспомнив о роли, Балашова попробовала с разбегу прыгнуть на сено, но у самой кровати застеснялась и остановилась. Среди дня к бабке Катерине пришла за молоком учительница, сухонькая старушка в кружевной шляпке с черным бантом. Она сразу объяснила Балашовой, что выступает с лекциями о Левитане в местных домах отдыха и показалась очень претенциозной. Говорила, как по книге читала. — Я не способна на халтуру. Завроно отметил, что мои лекции отличаются печатью содержательности и вкуса. Потом ей надоело доказывать столичной актрисе, что местная интеллигенция тоже не лыком шита, и она очень просто рассказала, как устроила с детьми краеведческий кружок, как вместе с ними совершает путешествия по тридцать — сорок километров, то на катере, то пешком, и как мечтает об этих походах всю долгую скучную зиму. — И дисциплина в походах совсем другая, — со вздохом сказала старушка, — не то что в школе... Вера Павловна слушала ее вежливо и с самоуверенностью, свойственной многим бездетным женщинам, высказала свой взгляд на воспитание: — Детей надо дрессировать. Мы же не можем сделать их ни умнее, ни глупее, ни талантливее, ни бездарнее. Остается только одно: прививать им навыки, дисциплину, чтобы они не мешали жить взрослым людям и имели представление о своих обязанностях... — По-моему, даже собак не надо дрессировать! — возмутилась учительница. — Вы меня не поняли, — обиделась Вера Павловна. Но вдруг ей пришло в голову, что обе они — учительница и актриса — делают общее дело, людей воспитывают, и, неожиданно для себя, стала рассказывать старушке то, что не успела объяснить режиссеру. Что Настеньку надо сыграть так, чтобы каждой, даже самой тупой и ограниченной девчонке захотелось что-нибудь изменить в жизни. — Чтобы хороших людей побольше было, — задумчиво сказала старушка. Это было не совсем то, на что надеялась Вера Павловна, но ей показалось, что учительница верит в ее удачу. Наверху, за домом подрастал осиновый лесок, редкий, еще молодой. Попрощавшись с учительницей, Вера Павловна поднялась в гору, легла на траву и лениво следила, как долгие, серые, голые стволы струились вверху, сухо шелестя жидкими верхушками. Ветер смахнул их в одну сторону, и в открывшемся небе Балашова увидела коршуна, стремительно падавшего вниз. Ленивые мысли сменились лихорадочными. Она подумала: люди сделали железных птиц, железных рыб, железных лошадей, но никто еще не смог повторить материнства, создать искусственную плоть свиней, овец. Значит, проще всего повторить в природе движение. Эта дуреха Зиночка Кравченко глупости говорила. Начинать надо с самого простого, начинать надо с движений Настеньки. Жест часто говорит больше, чем слова. В жесте актер настоящий творец, отпущенный автором на свободу. День и ночь наблюдать, как двигаются молодые девушки, иначе никуда не уйдешь от сценических штампов — хлопанья в ладоши и косолапых носков. Перед закатом Балашова пошла на волейбольную площадку, где играли студенты местного педтехникума. Она сидела на зеленом пригорке среди кустов бузины и следила за полетом черного пыльного мяча, чертившего в воздухе острые зигзаги. Как четко, на полсекунды замирали девичьи ладони, а потом плавно опускались вниз. Прыжки шли по диагонали от земли и точно пресекали полет мяча. Рывок на сетку — фигура вытянута как стрела — мяч погашен, — и победоносная пауза ног, крепко стоящих на пятках. Игра была хороша, как танец, но девушки, которые так свободно и уверенно владели своим телом на площадке, горбились, стесняясь торчащих грудей, ходили, загребая ногами, как только расставались с мячом. Пожалуй, это не только от застенчивости, а от честности, боязни прикрашивать себя. Все эти наблюдения и мысли Балашова пока еще не могла применить к роли Настеньки, но чувствовала, что работа началась. Она не была из числа тех актеров, которые знают точный адрес своих приемов: этот жест они взяли у Ивана Ивановича, а эту интонацию у покойной няньки. Образ развивался подсознательно, путем далеких связей. Другое дело грим. В гриме всегда хорошо идти от оригинала. Одна из девушек, безбровая, в черной майке, удивительно похожа на Настеньку. И не такая уж юная, девушка лет двадцати шести наверно, а из-за безбровости кажется подростком. На другой день вместо обычной прогулки в лес Вера Павловна отправилась на Соборную горку. С дороги открывался вид на Заречье. На бархатистом косогоре стояли пряничные домики, коричневые, с белыми резными наличниками, с красными и зелеными крышами. Они напоминали о белых грибах, о медовых коврижках, о чем-то вкусном и крепком. Собор был почти разрушен, уцелела только колокольня с синим куполом ананасной чешуей. В каждой чешуйке блестела золотая звезда. А на самой горе стояли березы. Где аллеями, как мраморные колонны, где кучками, будто задержавшись на бегу. Вера Павловна подумала, что все деревья статичны, кроме берез. Несколько берез вместе всегда кажутся сбежавшимися, не стоящими, а приостановившимися, будто видна сзади нога, задержавшаяся на носке. И сразу без задержки возникло решение первого выхода Настеньки. В ремарке автора сказано, что она стоит и ожидает ответа дедушки, чувствуя, что напрасно приехала, что она тут никому не нужна. В этой сцене у Настеньки нет слов, но сгорбленная фигурка, опущенная голова, руки, держащиеся за связанные лыжи, как за дорожный посох, должны будут сказать больше, чем слова. Представив себе эту картину, Вера Павловна даже засмеялась. Она видела все: и свое загримированное лицо с замазанными, чуть наведенными светлыми бровями, расставленные ноги в бутсах и полосатых шерстяных чулках. Но главным открытием казались ей сейчас лыжи. Она бы не додумалась до них без вчерашней волейбольной площадки, без сегодняшних берез и собора. Лыжи — посох. Теперь, ухватившись за лыжи, она въехала в роль, и ей было весело и хотелось поговорить с кем-нибудь о вещах простых и житейских. Дома она целый вечер переставляла мебель в своей комнате, помогала бабке Катерине упаковывать посылку сыну на Алтай, зачем-то купила у соседки домотканые половики. Утром вытащила из чемодана роль, суеверно запрятанную на самое дно, и принялась за работу. Она по нескольку раз перечитывала короткие реплики, любуясь возможностью сделать их жестами или интонацией богатыми, как самую горячую исповедь. И это ощущение веры в свои силы не покидало ее в течение многих дней. Люди, так утомлявшие в Москве, теперь стали снова интересны. Она подружилась с библиотекаршей Женей из дома отдыха текстильщиков и сыновьями агронома — студентами авиационного института. Библиотекарша много читала о Балашовой в газетах, а теперь просто влюбилась в нее: ловила каждое слово, старалась подражать ей во всем: перестала надевать носочки, заметив, что Балашова ходит в туфлях на босу ногу, стала укладывать пучок низко на шее, так же как актриса, и все допытывалась: — А кто в Москве считается самый лучший артист? А какая считается самая лучшая кинокартина? И удивлялась, что Балашова не умеет ей ответить. — Вы такая простая, добрая, а почему-то все скрываете... Вчетвером они ходили в лес за грибами. Однажды студенты привели с собой безбровую девушку, которую Вера Павловна видела на волейбольной площадке. Это была местная телефонистка. Не в пример Жене, она дичилась Балашовой, отвечала односложно и все старалась уединиться в лесу. Вблизи телефонистка еще больше походила на Настеньку, какой она представлялась актрисе. «Жаль только, — думала Вера Павловна, — что она груба, мужиковата и, должно быть, эгоистична». Грибы Вера Павловна искала плохо, ей было скучно смотреть под ноги, слишком хорош был лес. Частый орешник скрывал до половины стволы осин, под старыми елями темнели поляны, покрытые рыжей пеленой прошлогодней хвои. Расправляя плечи, Вера Павловна вдыхала душный запах смолы и думала о том, что живет сейчас самой счастливой и правильной жизнью. Скрытно, не вмешиваясь ни одним словом, она наблюдала за романом Жени и студента. Во время одной из прогулок состоялось объяснение. Никто не рассказывал об этом Вере Павловне, она догадалась сама, глядя на Женю. Как изменилась тихая, скованная девушка! Она громко смеялась, движения стали широкими, открытыми, как будто ее опустили в теплую воду. Так открывался для Балашовой третий акт пьесы. В третьем акте происходит встреча Нового года. К этому времени все переменилось в жизни Настеньки: ее полюбил дедушка, у нее появились друзья, наконец, она сама полюбила первый раз в жизни. Переменилась жизнь — переменилась Настенька. Она должна двигаться легко и плавно, как под музыку, исчезает неуклюжесть, потому что появилось ощущение полной свободы. Ведь чаще всего неуклюжесть от застенчивости, неуверенности в себе... Теперь Балашова знала, что добьется впечатления юности сочетанием угловатости и легкости, а не короткими платьями и торчащими косичками. Постепенно прояснились все куски роли, была найдена вся канва движений. Балашовой казалось, что она может проиграть всю роль без слов, как пантомиму. Пусть режиссер и партнер изобретают любые мизансцены — все должно получиться. Из Риги, из Пярну приходили письма от товарищей с преувеличенными восторгами по поводу гастрольных успехов, с описаниями смешных происшествий в поездке. Вера Павловна читала письма с чувством превосходства, ни на минуту не жалея, что осталась одна. В этом глухом городке, сосредоточенная только на роли, она создавала свой шедевр, в этом нельзя было сомневаться. Однажды под вечер к ней забежала Женя. Она была взволнована и молчалива. Верная своей привычке не вмешиваться в чужие дела, пока не попросят, Балашова не задавала вопросов. Женя повела Веру Павловну на кладбище. Во время войны в городе был госпиталь, и среди старых крестов попадались желтые фанерные дощечки с украинскими, узбекскими, грузинскими фамилиями. Под плакучей березой подымался огороженный деревянной решеткой холмик, покрытый букетами табака и анютиных глазок. На дощечке написано: «Врач Елена Ивановна Виноградова. 1910—1945». Женя рассказала, что тут похоронена жена начальника госпиталя. Когда госпиталь закрылся, муж, киевлянин, не захотел расставаться с могилой, остался и вот уже лет десять заведует городской больницей, женился на молоденькой, а все ходит на могилу с цветами и невесел. — Значит, не забыл? — спросила Вера Павловна. — Не забыл, — подтвердила Женя. — Хорошо умирать, когда знаешь, что тебя не забудут... — Умирать всегда нехорошо, — сказала Балашова. Женя зарыдала. Так мелко вздрагивали ее плечи, так отчетливо проступали остренькие позвонки в глубоком вырезе сарафана, что растерявшаяся Вера Павловна сама готова была расплакаться от жалости. История оказалась неожиданная. Родители Жени настроены против ее брака, потому что Алеша болен какой-то труднопроизносимой болезнью желез, которая, в сущности, разновидность рака крови. Может, он умрет через десять лет, может, через год, но мучиться будет долго. — От этого даже волосы вылезают, — всхлипывая, говорила Женя. — Вы же видели у него желвак на шее? И потом — наследственность… Папа — ветеринар, он все знает. Мне так жалко Алешу, так жалко... Я вам верю больше всех на свете. Скажите, разве я не имею права? Они говорят про детей, что я не имею права... Вера Павловна смотрела на эту худенькую, побледневшую девушку, так изменившуюся за один день, раздавленную первой жизненной неудачей, и волна сочувствия почти материнского подступала ей к горлу. Она просто злилась сейчас на этого Алешу. Надо же было подвернуться такому... — По-моему, не имеете права. И не из-за детей, а из-за себя, — твердо сказала Балашова и продолжала, все больше волнуясь: — Почему вы должны приносить себя в жертву? Почему вы должны ухаживать? Разве вы недостойны заботы? Разве вас не нужно оберегать? Еще двадцать раз полюбите, сколько встретите людей... — Но как же я ему скажу? — сквозь слезы прошептала Женя. — А так и скажите — я не сиделка. Погрубее, чтобы сразу кончить. А ночью, лежа в своем мезонине, под равномерный шум дождя Вера Павловна думала о том, что старость уже наступила. Впереди одиночество, скоро оно покажется тягостным. Не сберегла и воспоминаний. Она даже не знает, где могила мужа, не искала ее. Если бы остался жив муж, а она умерла, он не бежал бы от воспоминаний, не расстался бы с ней, помнил, как здешний доктор... Все, что найдено в роли за этот месяц, казалось жалким и бессмысленным. Какие-то движения подростка вне времени и пространства. Так могла ходить и бегать метерлинковская Митиль, ибсеновская Гильда... И снова мысли возвращались к мужу. Ей было жалко его, как живого. Будто ему больно, что она поскупилась, приберегла что-то для одной себя. Наступили мрачные дни. Женя не приходила, да Вера Павловна была и рада этому. Расчувствовавшись на кладбище, она тогда как бы приняла ответственность за ее судьбу. А зачем? К бабке Катерине приехали родственники из райцентра, каждый вечер к ним приходили гости, шло непрерывное пьянство, галдеж. Погода тоже начала портиться. Вечером Балашова сидела на лавочке около дома, закутавшись до бровей в белый вязаный платок. Необычайная тишина стояла в воздухе. Страшно руку поднять — застынет, как ветка. Детский смех доносился с левого берега. В Волге отражался зловещий закат, сквозь черные, будто кожаные в темноте, листья лип просвечивали густо-синие и огненно-красные полосы блестящей воды. Из-за дома вышел мальчонка с серо-желтыми космами на лбу, в длинном ватнике с холщовыми заплатками. — Бабка, а бабка, — сказал он, обращаясь к Вере Павловне, — дай корочку... Балашова замерла. — Бабка, — повторил мальчонка, — из Выглова иду, дай корочку. В первый раз в жизни Веру Павловну назвали бабкой. Она старуха. Это видно с первого взгляда. Не надо быть смешной. Режиссер теперь в Москве, и надо сейчас же, до дождя бежать на почту и отказаться от роли. Пусть ищут актрису в провинции, в театральной школе, пусть снимают пьесу. Надо скорее отказаться от роли и не мучить себя по́пусту. На почте дежурила знакомая безбровая телефонистка, она сказала, что разговоры с Москвой начнутся через полчаса. Чтобы не смалодушничать и не откладывать решения, Балашова осталась ждать. В полутемной комнате с длинным столом посередине, деревянными диванами по стенам пахло уборной и сыростью. Телефонистка спросила у Балашовой номер и стала вызывать Москву. Пошел дождь. Он падал на оконное стекло крупными каплями, растекался, снова прилипал к стеклу, издалека доносились мягкие раскаты грома. Во время грозы Вера Павловна всегда испытывала ощущение какой-то физической собранности, ожидания и напряжения. Она облокотилась на деревянную спинку дивана и, не сводя глаз, смотрела в темное окно. — Обрыв, — сказала телефонистка, — обрыв на линии Иванова. Оттуда поехали чинить. Пока с Москвой связи не будет. Под ливнем нельзя было возвращаться домой. Не повернувшись к телефонистке, Балашова продолжала смотреть в окно, в странном оцепенении прислушиваясь к грому. Как будто издалека до нее снова донеслось потрескивание старенького аппарата и звонкий голос телефонистки. — Шура? Шура, это Лиза говорит... У нас вчера «Бродягу» показывали, у текстильщиков... Как хорошо! Ты приезжай в среду на катере, от туберкулезников катер пойдет. С Ванякиным приедешь? Не смей его брать! Он сказал, раз я в санбате служила, так это уже факт, а это не факт... Он думает... Свинья такой... Ты одна приезжай. Слышишь, од-на... Трубка звякнула. Вера Павловна посмотрела на телефонистку. Ее круглое безбровое лицо раскраснелось, даже на лбу выступили розовые пятна. Заметив взгляд Балашовой, она смутилась еще больше. — Вы не боитесь грозы? — спросила Вера Павловна, чтобы рассеять неловкость. — На войне погромче слыхали, — ответила девушка и улыбнулась широкой детской улыбкой. — Сколько же вам лет? — удивилась Балашова. — Я с двадцать пятого года. В Костроме мы тогда жили. Мы с подругой из девятого класса — в санбат. Год себе прибавили, кончили курсы РОКК и прямо, дуры такие, в Парк культуры на качели... — Зачем? — Мы такую проверку себе устроили. Трусихи или нет. Я наддала — Волгу увидели, а Валька шибче, а я еще сильнее. Дух захватывает, а терпим. Так и качались, пока контролер не согнал... — Что же, оправдалась проверка? — спросила Вера Павловна. — Частично оправдалась, — задумчиво сказала девушка, — техники я не боялась: минного воя, снарядов, бомбежки. Не позволяла себе бояться, — честно поправилась она. — Но переживать приходилось... И неожиданно горячо она стала рассказывать о страшных историях, на которые нагляделась за годы войны. Она рассказывала сбивчиво и пристрастно, не столько вспоминая, сколько доказывая и будто впервые удивляясь всему, что было. Вера Павловна понимала, что этот рассказ относится не к ней, а к тому свинье Ванякину, которого подруга не должна была привозить с собой. Гроза бушевала теперь над городом. Гром раскатывался сначала широким, просторным полотном, потом будто сворачивался и вдруг осыпался над самой почтой градом булыжников. — Я этого разврата терпеть не люблю, — говорила телефонистка, — какой может быть разврат, когда... Вот мы из Керчи отплывали. На плоту два батальона. Так тесно, так тесно — слезинке некуда упасть. А сверху бомбят, а снизу вплавь подплывают, за края цепляются, а взять некуда и свои же им пальцы сапогами давят... Но люди и даже женщины бывают разные... И, не договорив, она начинала рассказывать про Венгрию, где в маленьком городишке под Будапештом молодой фабрикант валялся в ногах у начальника санбата, чтобы ему вернули мебель из особняка, занятого под госпиталь. Сапоги ему целовал, а губы под усиками кривились, как будто укусить хотел. — Из-за мебели, — вздохнув, сказала она. — Богато живут, а ничего не понимают. Захваченная волнением телефонистки, Балашова слушала ее, позабыв, зачем пришла на почту. Впервые в этом городе она не испытывала ощущения, что видела и думала больше других. Ей даже стыдно за себя было перед этой девушкой. А та торопилась досказать все, что запомнила. Как в кинофильме китайского мальчика на рисовых плантациях били палками, как умирал на ее коленях комиссар — любимец полка, раненный в глаза и голову. — А я не знаю, где могила мужа моего, — прошептала Вера Павловна, — не искала... — И не ищите. Наш покойный комиссар говорил: все, что можете, живому давайте. Хоть букеты. Покойнику и от салютов не веселей. В окне несколько раз подмигнула оранжевая молния. Гром с какой-то обдуманной настойчивостью обрушивал самые сильные удары над крышей почты. А телефонистка рассказывала, как поздней осенью, под Гжатском, тащила на себе раненого лейтенанта. Тащила очень долго, километра три, по непролазной грязи. Сдала в санбат, спустя время справилась о здоровье, но его уже отправили в тыловой госпиталь. А через полгода, когда поехала в Москву в командировку, встретила его на улице на костылях, вокруг култышки штанина обмотана... Узнали друг друга, обрадовались. Он затащил ее в какую-то закрытую столовую, угощал крутыми яйцами, в карманы банок с крабами насовал и все спрашивал: примет его невеста без ноги или нет? Она подбадривала, говорила, что он и без ноги такой молодец, что всякая заново полюбит. Лейтенант расхрабрился, схватил костыли и отправился к невесте. — Приняла? — торопливо спросила Вера Павловна. — Вот слушайте. На другой день, как условились, встретились мы у телеграфа. Я подхожу, а он уже стоит. Пьяный, желтый, небритый. Посмотрел на меня, выплюнул папиросу и говорит: «Зачем ты меня спасала?» Выругался матерно и ушел. — Вот негодяй все-таки... Вы ради него жизнью рисковали. — Она же его выгнала. Он не негодяй! — Но ведь вам обидно было? — Я весь вечер по Москве тогда ходила. Город мрачный, витрины мешками завалены, народа мало, только мчатся крытые доджи с «катюшами». И все думала, думала... Меня дядя уговаривал перевестись в тыловой госпиталь, потом демобилизоваться. Я и слушать не хотела, а теперь ходила и думала... В первый раз в жизни так долго думала, так сомневалась. Зачем же мне-то мучиться, зачем, вот как вы говорите, жизнью рисковать, если у него все равно и нога и судьба изуродованная? Ходила, ходила, устала и успокоилась. У этого так вышло, а другому и обрубком жить счастье. Даже стыдно стало о себе так много волноваться: зря, не зря... Утром собрала вещички — и в часть... Она говорила что-то еще о возвращении на фронт, о том, как хорошо ее встретили, но Вера Павловна больше не вникала. Сейчас только о себе, только о себе... Чему она учила Женю? Чудовищному эгоизму. Даже не спросила: любит, не любит? Во что превратилась сама, потратив все душевные силы на то, чтобы забыть о своем горе? Молодость — это щедрость, бесстрашие, отдача... О себе надо думать, о себе, не о роли! И вовсе не думать, а делать, любить, отыскать в иссохшей душе живой кусочек, и тогда... Дождь давно кончился. На улице светало. Серая от нерассеявшихся туч Волга убегала вдаль. Под окном голубели капустные грядки, покачивалась темно-зеленая картофельная ботва. Телефонистка снова стала крутить телефонную ручку и резким, звонким голосом кричала: — Галкина! Что же ты уснула, Галкина? Иваново, дайте Москву... Вера Павловна вспомнила, что сейчас ей придется говорить с режиссером, отказываться от роли, и ужаснулась. Разве объяснишь? И почему же отказываться? Ведь что-то еще она поняла за сегодняшнюю ночь. — Не надо Москву, — сказала она, — я раздумала... Если увидите раньше меня Женю, расскажите ей про лейтенанта. — Алеша в Москву уехал, — с полуслова поняв, ответила телефонистка, — к какому-то доктору, к знаменитости... Может, еще путает ветеринар... Человек — не племенной бык. Балашова вышла на набережную. Песчаная дорога почти просохла. Пастух гнал вверх стадо, чернопегие коровы дружно обмахивались хвостами. В огромной луже, образовавшейся за ночь против гостиного двора, купался селезень. На пристани собирался народ в ожидании первого катера. У кассы выстроилась очередь за билетами на дальние рейсы. По булыжному спуску шли вниз бабы: которые с бидонами, которые с портфелями. Вера Павловна подумала, что если заказывать билет с помощью Жени в доме отдыха, придется ждать десять дней, и направилась к очереди. |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|